Часть 1
4 марта 2021 г., 19:26
-- Папа, папа! А расскажи нам про свою первую любовь!
--Да! Ты часто говорил, что твоя жизнь изменилась после этого! -- 3 малыша сели рядом с графом Поповым
— Да, — сказал он. — Вся жизнь переменилась от одной ночи, или скорее утра.
— Да что же было? -- нетерпеливо спросил сын.
— А было то, что был я сильно влюблен. Влюблялся я много раз, но это была самая моя сильная любовь. Дело прошлое; у него уже дочери замужем. Это был Шастун, да, Антон Шастун... —Арсений Попов назвал фамилию. — Он и в пятьдесят лет был замечателен, красавец. Но в молодости, восемнадцати лет, был прелестен: высокий, стройный, грациозный и величественный, именно величественный. Держался он всегда необыкновенно прямо, как будто не мог иначе, откинув немного назад голову, и это давало ему, с его красотой и высоким ростом, несмотря на его худобу, даже костлявость, какой-то царственный вид, который отпугивал бы от него, если бы не ласковая, всегда веселая улыбка и рта, и прелестных, блестящих глаз, и всего его милого, молодого существа.
— Каково папа расписывает!
— Да как ни расписывай, расписать нельзя так, чтобы вы поняли, какой он был. Но не в том дело: то, что я хочу рассказать, было в сороковых годах. Был я в то время студентом в провинциальном университете. Не знаю, хорошо ли это или дурно, но не было у нас в то время в нашем университете никаких кружков, никаких теорий, а были мы просто молоды и жили, как свойственно молодости: учились и веселились. Был я очень веселый и бойкий малый, да еще и богатый. Был у меня иноходец лихой, катался с гор с барышнями (коньки еще не были в моде), кутил с товарищами (в то время мы ничего, кроме шампанского, не пили; не было денег — ничего не пили, но не пили, как теперь, водку). Главное же мое удовольствие составляли вечера и балы. Танцевал я хорошо и был не безобразен.
— Ну, нечего скромничать, — перебила его дочка. — На фото ты прекрасен, просто красавец.
— Красавец так красавец, да не в том дело. А дело в том, что во время этой моей самой сильной любви к нему был я в последний день масленицы на бале у губернского предводителя, добродушного старичка, богача-хлебосола и камергера. Принимала такая же добродушная, как и он, жена его в бархатном пюсовом платье, в брильянтовой фероньерке на голове и с открытыми старыми, пухлыми, белыми плечами и грудью, как портреты Елизаветы Петровны, Бал был чудесный: зала прекрасная, с хорами, музыканты — знаменитые в то время крепостные помещика-любителя, буфет великолепный и разливанное море шампанского. Хоть я и охотник был до шампанского, но не пил, потому что без вина был пьян любовью, но зато танцевал до упаду — танцевал и кадрили, и вальсы, и польки, разумеется, насколько возможно было, всё с Тошей. Он был в черном костюме с золотой атласной лентой, в прекрасных черных брюках. Мазурку отбили у меня: препротивная девушка Кузнецова — я до сих пор не могу простить это ей — пригласила его, только что он вошел, а я заезжал к парикмахеру и за перчатками и опоздал. Так что мазурку я танцевал не с ним, а с одной немочкой, за которой я немножко ухаживал прежде. Но, боюсь, в этот вечер был очень неучтив с ней, не смотрел на нее, а видел только высокую стройную фигуру в костюме, его сияющее, зарумянившееся с ямочками лицо и ласковые, милые глаза. Не я один, все смотрели на него и любовались им, любовались и мужчины, и женщины, несмотря на то, что он затмил их всех. Нельзя было не любоваться.По закону, так сказать, мазурку я танцевал не с ним, но в действительности танцевал я почти все время с ним. Он, не смущаясь, через всю залу шел прямо ко мне, и я вскакивал, не дожидаясь приглашения, и он улыбкой благодарил меня за мою догадливость. Когда нас подводили к нему и он не угадывал моего качества, он, подавая руку не мне, пожимал худыми плечами и, в знак сожаления и утешения, улыбался мне. Когда делали фигуры мазурки вальсом, я подолгу вальсировал с ним, и он, часто дыша, улыбался и говорил мне: Encore¹. И я вальсировал еще и еще и не чувствовал своего тела.
— Ну, как же не чувствовали, я думаю, очень чувствовали, когда обнимали его за талию, не только свое, но и его тело, — сказал самый старший сын.Арсений вдруг покраснел и сердито закричал почти:
— Да, вот это вы, нынешняя молодежь. Вы, кроме тела, ничего не видите. В наше время было не так. Чем сильнее я был влюблен, тем бестелеснее становилась для меня он. Вы теперь видите ноги, щиколки и еще что-то, вы раздеваете женщин, в которых влюблены, для меня же, как говорил Alphonse Karr², хороший был писатель, — на предмете моей любви были всегда бронзовые одежды. Мы не то что раздевали, а старались прикрыть наготу, как добрый сын Ноя. Ну, да вы не поймете...
— Не слушайте его. Дальше что? — сказал один из сыновей.
— Да. Так вот танцевал я больше с ним и не видал, как прошло время. Музыканты уж с каким-то отчаянием усталости, знаете, как бывает в конце бала, подхватывали все тот же мотив мазурки, из гостиных поднялись уже от карточных столов папаши и мамаши, ожидая ужина, лакеи чаще забегали, пронося что-то. Был третий час. Надо было пользоваться последними минутами. Я еще раз выбрал его, и мы в сотый раз прошли вдоль залы.
— Так после ужина кадриль моя? — сказал я ему, отводя его к месту.
— Разумеется, если меня не увезут, — сказал он, улыбаясь.
— Я не дам, — сказал я.
— Дайте же шляпу, — сказал он.
— Жалко отдавать, — сказал я, подавая ему черную шляпу с золотой лентой.
— Так вот вам, чтоб вы не жалели, — сказал он, оторвал золотую ленточку и дал мне.Я взял ленточку и только взглядом мог выразить весь свой восторг и благодарность. Я был не только весел и доволен, я был счастлив, блажен, я был добр, я был не я, а какое-то неземное существо, не знающее зла и способное на одно добро. Я спрятал ленточку в перчатку и стоял, не в силах отойти от него.
— Смотрите, папа просит танцевать, — сказал он мне, указывая на высокую статную фигуру ее отца, полковника с серебряными эполетами, стоявшего в дверях с хозяйкой и другими дамами.— Антон, подите сюда, — услышали мы громкий голос хозяйки в брильянтовой фероньерке и с елисаветинскими плечами.Антон подошел к двери, и я за ним.— Уговорите, ma chère³, отца пройтись с вами. Ну, пожалуйста, Алексей Шастун, — обратилась хозяйка к полковнику.Отец Антона был очень красивый, статный, высокий и свежий старик. Лицо у него было очень румяное, с белыми à la Nicolas I⁴ подвитыми усами, белыми же, подведенными к усам бакенбардами и с зачесанными вперед височками, и та же ласковая, радостная улыбка, как и у сына, была в его блестящих глазах и губах. Сложен он был прекрасно, с широкой, небогато украшенной орденами, выпячивающейся по-военному грудью, с сильными плечами и длинными стройными ногами. Он был воинский начальник типа старого служаки николаевской выправки.Когда мы подошли к дверям, полковник отказывался, говоря, что он разучился танцевать, но все-таки, улыбаясь, закинув на левую сторону руку, вынул шпагу из портупеи, отдал ее услужливому молодому человеку и, натянув замшевую перчатку на правую руку, — «надо всё по закону», — улыбаясь, сказал он, взял руку сына и стал в четверть оборота, выжидая такт.Дождавшись начала мазурочного мотива, он бойко топнул одной ногой, выкинул другую, и высокая, грузная фигура его то тихо и плавно, то шумно и бурно, с топотом подошв и ноги об ногу, задвигалась вокруг залы. Грациозная фигура Антона плыла около него, незаметно, вовремя укорачивая или удлиняя шаги своих маленьких белых атласных ножек. Вся зала следила за каждым движением пары. Я же не только любовался, но с восторженным умилением смотрел на них. Особенно умилили меня его сапоги, обтянутые штрипками, — хорошие опойковые сапоги, но не модные, с острыми, а старинные, с четвероугольными носками и без каблуков, Очевидно, сапоги были построены батальонным сапожником. «Чтобы вывозить и одевать любимого сына, он не покупает модных сапог, а носит домодельные», — думал я, и эти четвероугольные носки сапог особенно умиляли меня. Видно было, что он когда-то танцевал прекрасно, но теперь был грузен, и ноги уже не были достаточно упруги для всех тех красивых и быстрых па, которые он старался выделывать. Но он все-таки ловко прошел два круга. Когда же он, быстро расставив ноги, опять соединил их и, хотя и несколько тяжело, упал на одно колено, а он, улыбаясь и поправляя пиджак, который он зацепил, плавно прошел вокруг него, все громко зааплодировали. С некоторым усилием приподнявшись, он нежно, мило обхватил сына руками за уши и, поцеловав в лоб, подвел его ко мне, думая, что я танцую с ним. Я сказал, что не я его кавалер.
— Ну, все равно, пройдитесь теперь вы с ним, — сказал он, ласково улыбаясь и вдевая шпагу в портупею.Как бывает, что вслед за одной вылившейся из бутылки каплей содержимое ее выливается большими струями, так и в моей душе любовь к Антоше освободила всю скрытую в моей душе способность любви. Я обнимал в то время весь мир своей любовью. Я любил и хозяйку в фероньерке, с ее елисаветинским бюстом, и ее мужа, и ее гостей, и ее лакеев, и даже дувшуюся на меня Кузнецову. К отцу же ее, с его домашними сапогами и ласковой, похожей на него, улыбкой, я испытывал в то время какое-то восторженно-нежное чувство.Мазурка кончилась, хозяева просили гостей к ужину, но полковник отказался, сказав, что ему надо завтра рано вставать, и простился с хозяевами. Я было испугался, что и его увезут, но он остался с матерью.После ужина я танцевал с ним обещанную кадриль, и, несмотря на то, что был, казалось, бесконечно счастлив, счастье мое все росло и росло. Мы ничего не говорили о любви. Я не спрашивал ни его, ни себя даже о том, любит ли он меня. Мне достаточно было того, что я любил его. И я боялся только одного, чтобы что-нибудь не испортило моего счастья.Когда я приехал домой, разделся и подумал о сне, я увидал, что это совершенно невозможно. У меня в руке была ленточка от его шляпы и целая егл перчатка, которую он дал мне, уезжая, когда садился в карету и я подсаживал ее мать и потом его. Я смотрел на эти вещи и, не закрывая глаз, видел ее перед собой то в ту минуту, когда он, выбирая из двух кавалеров, угадывает мое качество, и слышу его милый голос, когда говорит: «Гордость? да?» — и радостно подает мне руку или когда за ужином пригубливает бокал шампанского и исподлобья смотрит на меня ласкающими глазами. Но больше всего я вижу его в паре с отцом, когда он плавно двигается около него и с гордостью и радостью и за себя и за него взглядывает на любующихся зрителей. И я невольно соединяю их в одном нежном, умиленном чувстве.Жили мы тогда одни с покойным братом. Брат и вообще не любил света и не ездил на балы, теперь же готовился к кандидатскому экзамену и вел самую правильную жизнь. Он спал. Я посмотрел на его уткнутую в подушку и закрытую до половины фланелевым одеялом голову, и мне стало любовно жалко его, жалко за то, что он не знал и не разделял того счастья, которое я испытывал. Крепостной наш лакей Позов встретил меня со свечой и хотел помочь мне раздеваться, но я отпустил его. Вид его заспанного лица с спутанными волосами показался мне умилительно трогательным. Стараясь не шуметь, я на цыпочках прошел в свою комнату и сел на постель. Нет, я был слишком счастлив, я не мог спать. Притом мне жарко было в натопленных комнатах, и я, не снимая мундира, потихоньку вышел в переднюю, надел шинель, отворил наружную дверь и вышел на улицу.С бала я уехал в пятом часу, пока доехал домой, посидел дома, прошло еще часа два, так что, когда я вышел, уже было светло. Была самая масленичная погода, был туман, насыщенный водою снег таял на дорогах, и со всех крыш капало. Жила семья Шастуна тогда на конце города, подле большого поля, на одном конце которого было гулянье, а на другом — девический институт. Я прошел наш пустынный переулок и вышел на большую улицу, где стали встречаться и пешеходы, и ломовые с дровами на санях, достававших полозьями до мостовой. И лошади, равномерно покачивающие под глянцевитыми дугами мокрыми головами, и покрытые рогожками извозчики, шлепавшие в огромных сапогах подле возов, и дома улицы, казавшиеся в тумане очень высокими, — все было мне особенно мило и значительно.Когда я вышел на поле, где был их дом, я увидал в конце его, по направлению гулянья, что-то большое, черное и услыхал доносившиеся оттуда звуки флейты и барабана. В душе у меня все время пело и изредка слышался мотив мазурки. Но это была какая-то другая, жесткая, нехорошая музыка.«Что это такое?» — подумал я и по проезженной посередине поля скользкой дороге пошел по направлению звуков. Пройдя шагов сто, я из-за тумана стал различать много черных людей. Очевидно, солдаты. «Верно, ученье», — подумал я и вместе с кузнецом в засаленном полушубке и фартуке, несшим что-то и шедшим передо мной, подошел ближе. Солдаты в черных мундирах стояли двумя рядами друг против друга, держа ружья к ноге, и не двигались. Позади их стояли барабанщик и флейтщик и не переставая повторяли всё ту же неприятную, визгливую мелодию.
— Что это они делают? — спросил я у кузнеца, остановившегося рядом со мною.
— Татарина гоняют за побег, — сердито сказал кузнец, взглядывая в дальний конец рядов.Я стал смотреть туда же и увидал посреди рядов что-то страшное, приближающееся ко мне. Приближающееся ко мне был оголенный по пояс человек, привязанный к ружьям двух солдат, которые вели его. Рядом с ним шел высокий военный в шинели и фуражке, фигура которого показалась мне знакомой. Дергаясь всем телом, шлепая ногами по талому снегу, наказываемый, под сыпавшимися с обеих сторон на него ударами, подвигался ко мне, то опрокидываясь назад — и тогда унтер-офицеры, ведшие его за ружья, толкали его вперед, то падая наперед — и тогда унтер-офицеры, удерживая его от падения, тянули его назад. И не отставая от него, шел твердой, подрагивающей походкой высокий военный. Это был его отец, с своим румяным лицом и белыми усами и бакенбардами.При каждом ударе наказываемый, как бы удивляясь, поворачивал сморщенное от страдания лицо в ту сторону, с которой падал удар, и, оскаливая белые зубы, повторял какие-то одни и те же слова. Только когда он был совсем близко, я расслышал эти слова. Он не говорил, а всхлипывал: «Братцы, помилосердуйте. Братцы, помилосердуйте». Но братцы не милосердовали, и, когда шествие совсем поравнялось со мною, я видел, как стоявший против меня солдат решительно выступил шаг вперед и, со свистом взмахнув палкой, сильно шлепнул ею по спине татарина. Татарин дернулся вперед, но унтер-офицеры удержали его, и такой же удар упал на него с другой стороны, и опять с этой, и опять с той. Полковник шел подле, и, поглядывая то себе под ноги, то на наказываемого, втягивал в себя воздух, раздувая щеки, и медленно выпускал его через оттопыренную губу. Когда шествие миновало то место, где я стоял, я мельком увидал между рядов спину наказываемого. Это было что-то такое пестрое, мокрое, красное, неестественное, что я не поверил, чтобы это было тело человека.
— О Господи, — проговорил подле меня кузнец.Шествие стало удаляться, все так же падали с двух сторон удары на спотыкающегося, корчившегося человека, и все так же били барабаны и свистела флейта, и все так же твердым шагом двигалась высокая, статная фигура полковника рядом с наказываемым. Вдруг полковник остановился и быстро приблизился к одному из солдат.
— Я тебе помажу, — услыхал я его гневный голос. — Будешь мазать? Будешь? -- И я видел, как он своей сильной рукой в замшевой перчатке бил по лицу испуганного малорослого, слабосильного солдата за то, что он недостаточно сильно опустил свою палку на красную спину татарина.— Подать свежих шпицрутенов! — крикнул он, оглядываясь, и увидел меня. Делая вид, что он не знает меня, он, грозно и злобно нахмурившись, поспешно отвернулся. Мне было до такой степени стыдно, что, не зная, куда смотреть, как будто я был уличен в самом постыдном поступке, я опустил глаза и поторопился уйти домой. Всю дорогу в ушах у меня то била барабанная дробь и свистела флейта, то слышались слова: «Братцы, помилосердуйте», то я слышал самоуверенный, гневный голос полковника, кричащего: «Будешь мазать? Будешь?» А между тем на сердце была почти физическая, доходившая до тошноты, тоска, такая, что я несколько раз останавливался, и мне казалось, что вот-вот меня вырвет всем тем ужасом, который вошел в меня от этого зрелища. Не помню, как я добрался домой и лег. Но только стал засыпать, услыхал и увидел опять все и вскочил.«Очевидно, он что-то знает такое, чего я не знаю, — думал я про полковника. — Если бы я знал то, что он знает, я бы понимал и то, что я видел, и это не мучило бы меня». Но сколько я ни думал, я не мог понять того, что знает полковник, и заснул только к вечеру, и то после того, как пошел к приятелю и напился с ним совсем пьян.Что ж, вы думаете, что я тогда решил, что то, что я видел, было — дурное дело? Ничуть. «Если это делалось с такой уверенностью и признавалось всеми необходимым, то, стало быть, они знали что-то такое, чего я не знал», — думал я и старался узнать это. Но сколько ни старался — и потом не мог узнать этого. А не узнав, не мог поступить в военную службу, как хотел прежде, и не только не служил в военной, но нигде не служил и никуда, как видите, не годился.
— Ну, это мы знаем, как вы никуда не годились, — сказала дочь. — Скажите лучше: сколько бы людей никуда не годились, кабы вас не было.
— Ну, это уж совсем глупости, — с искренней досадой сказал Арсений.
— Ну, а любовь что? — спросили все.
— Любовь? Любовь с этого дня пошла на убыль. Когда она, как это часто бывало с ним, с улыбкой на лице, задумывался, я сейчас же вспоминал полковника на площади, и мне становилось как-то неловко и неприятно, и я стал реже видаться с ним. И любовь так и сошла на нет. Так вот какие бывают дела и от чего переменяется и направляется вся жизнь человека. А вы говорите... — закончил он.
1 - Еще (франц.).
2 - Альфонс Карр (франц.).
3 - дорогая (франц.).
4 - как у Николая I (франц.).
Примечания:
Отзывы можете не писать, т.к. работа не моя. Просто очень эотелось такое теплое произведение, ну а писать я не умею)