Часть 1
6 марта 2021 г., 23:38
Домовой не находит себе места — нетерпеливо перемещается то из угла в угол, то по стенам залезает на потолок — ох, беспомощные люди не умеют даже такого простого, придумали себе законы физики и делают вид, что они законопослушные. Сегодня в квартире меняется хозяйка: у семьи, с которой он перебрался в этот город, случилось несчастье, и теперь семья обменялась квартирой с племянницей теперь уже бывшей хозяйки. Домовой видел её несколько раз, но тогда приходилось следить за многими гостями, и он её не шибко запомнил.
Прощаться было невыносимо. Он пережил очень много с этой семьёй, но нужно было принять волевое решение. Поговорив с квартировым, который всегда сторожил ту квартиру, домовой уговорился остаться здесь. И сразу понял, что новая жилица ой какая непростая. Ничего, справится. Ведь с переездом справился, и из провинциального домового — два этажа деревянного дома в его полном распоряжении — стал квартировым — теперь власть сосредотачивалась в трёх комнатах. Квартировые-соседи, к счастью, оказались нечистью дельной, доброй: помогли понять, что к чему в этом городском жилье.
За много лет жизни здесь он и сам стал квартировым, но по привычке все его называли домовым, единственным в их многоквартирном доме. Домовой этим втайне очень гордился, потому что это придавало его существованию какой-то особый статус, древнюю мудрость. И хотя у квартировых тоже была богатая история, ведь квартиры — вещь давнишняя, домовой всё же был из рода постарше, помудрее.
И немало уже детей этой семьи он поднял на ноги. Работал добросовестно, ладно, а потому и чувствовал сейчас: будет как раз неладное, нехорошее, недоброе.
И не в трагедии, случившейся на днях, дело: домовой не одну беду видел. И иногда до сих пор снится, как он читает похоронки или “письма дочери мёртвого друга”. Дочь потом и жила как будто с двумя мужчинами — с мужем-ровесником, складно, да не сладко, и с другом по переписке, который был младше отца, но всё же значительно старше неё. В семье про неё говорили противоположное, как, впрочем, и про других родственников. Лишь одна далёкая прабабушка всегда сопровождалась большими глазами и испуганным шёпотом у всех. Остальные же родственники вызывали у всех членов семьи разную реакцию.
Домовой любил всех, а потому с нетерпением переминался с ноги на ногу. На него возложена большая ответственность: помочь молоденькой пережить трагедию. И от ощущения недоброго, которое вот-вот придёт, домовой волнуется, что с задачей не справится.
Неладное зовут Уля, и входит она в квартиру мягко, нежно, почти невесомо. Она выше, чем кто-либо был когда-то в живущей тут семье, при этом тише и плавнее. На ней чёрное платье, и домовой крутится вокруг, чтобы ненавязчиво помочь. Он ещё не знает, что весь её гардероб состоит из чёрных платьев.
У неё с собой небольшой чемодан, и она быстро раскладывает вещи, и домовой даже не успевает что-то подправить в процессе — всё у неё получается самой.
Она, может быть, и в домовых-то не верит, поэтому такая самостоятельная.
Ульяна больше, чем шкафом, занимается рабочим столом: устанавливает какие-то микрофоны, колонки, разбирает провода — технику завезли на днях — и глаза блестят, как будто девушка чувствует себя счастливой.
Домовой робко поглядывает на это хорошо организованное рабочее место. Столько техники у предыдущих хозяев не было. Домовой научился настраивать телевизор (например, выключал, когда хозяйка засыпала в кресле, чтобы не тратилась электроэнергия), переносил телефоны поближе, если звонок не был услышан из-за того, что телефон оставался в кармане куртки или в далёкой сумке, настраивал электрочасы, когда они сбивались после внепланового отключения электричества. Но вот с новенькой придётся изучать ещё больше техники, и домовой тяжело вздыхает: от человека помощи он не ждёт, она ему ничего не объяснит. Остаётся только внимательно следить за её движениями, общаться с квартировыми, общаться с интернетными — с этими ребятами очень страшно, их сложно позвать, но они оказываются иногда самыми душевными нечистями, которых только можно найти.
Ульяна заваривает себе чай, курит прямо на кухне — домовой качает головой: придётся привыкать к запаху сигарет и следить за пожаробезопасностью. Она настукивает какую-то мелодию, и домовому придётся ещё и знакомиться с новой музыкой (потом он узнает, что Уля предпочитает неоклассику и саундтреки в различным программам; её любимая мелодия — “Маленькая девочка у моря” Вангелиса). Она пьёт чай и делает какие-то заметки в блокноте, на обложке которого — смешные коты. Закончив, она тыкает в носики нарисованных котов.
— Сколько ж вы всего больного скрываете, а, несчастные, Цербер вам бы позавидовал.
Нарисованные коты, конечно, не отвечают, но домовой знает, что если у хозяйки привычка с кем-то неживым общаться, то, возможно, то, с чем она общается чаще всего, обретёт что-то вроде духа-хранителя. Совсем слабого, недолговечного, но всё-таки всё осознающего. Домовой принюхивается, но никаких новых существ не ощущает. Значит, Ульяна ограничивается лишь какими-то мимолётными бытовыми комментариями, чтобы нарушить тишину и чтобы не жить со своими мыслями наедине.
После чая Ульяна запускает свою устрашающую систему микрофонов и колонок; всё приятно гудит, и техника повинуется её прикосновениям, словно она колдует. Домовой восхищается её способностью. Потом он тоже наколдует с техникой, свяжет специальные нити, связывающие его и новые вещи старого дома.
Техника загружается вся и приветствует хозяйку множеством огней. Она улыбается им. Домовой чувствует какую-то странную пустоту: ну вот же он есть, такой живой и хороший, почему неживые огоньки вызывают у человека улыбку, а он — просто по законам природы — не может. Раз в несколько лет на общих шабашах он сетует на то, что люди видеть их не могут. Домовые и квартировые, пожалуй, переживают по этому поводу больше всех.
Уля тем временем всё проверяет и отправляет кому-то смс. Телефон отвечает строгим рыком большой кошки — такой вот звук оповещения.
— Конечно же, ты согласишься, — усмехается Ульяна сообщению.
И запускает какую-то программу.
На мониторе появляется девушка примерно её возраста, тоже чёрноволосая, но с беспорядочными красными прядями. Она в строгом офисном платье, но домовому не видно, какой оно длины: ему интересно, одинаковы ли Ульяна и её собеседница не только в цвете волос, но и в предпочитаемой длине платьев.
— Я на работе, лапушка, поэтому давай быстренько потестим всё, — нараспев произносит она. — Слышно?
— Шикарно слышно, — говорит Уля с улыбкой. — Меня?
— В целом нормально, но как будто голос ниже.
— Курила недавно.
— Да вряд ли в этом дело… Ну-ка подкрути кое-что.
Уля послушно открывает программу с какими-то бегунками.
— Чтобы я поняла, что что-то изменилось, ты можешь что-то говорить.
— М-м, — Ульяна задумывается. — О, точно. Я переехала.
В ответ фыркают, мол, а то я не знаю.
— Тут вполне спокойный район, седьмой этаж, меньше шума от машин, чем было. Нормально слышно?
— Вот сейчас прям хорошо, — девушка улыбается. — Так люблю тебя слушать.
— Проверим ещё шёпот, — несколько строго говорит Ульяна и шепчет, — спасибо, что потратила свой обеденный на меня.
— Ой, коть, так хочу тебя погладить.
Ульяна мурлыкает в микрофон.
— Завтра встретимся.
— Угу. Ладненько, мне пора работать, а то мой нача-альник скоро вернётся, — она над начальником своим издевается почти всегда, а он, не понимающий её тонкого сарказма, на всё ведётся и даёт ей премии.
— Спасибо, Берта, — Ульяна улыбается и отключается первая. Но говорить, кажется, очень хочется. — Что ж, вперёд.
Она ещё регулирует микрофон, а больше регулирует стул, устраивается поудобнее.
— Всем добрых звуков, с вами подкаст “Уля — в виске пуля”, где мы говорим о смерти. По традиции повторюсь: мы говорим о смерти, а не о том, как её избежать. Если вы здесь впервые, то убедитесь, что вы готовы к подобному контенту. И добро пожаловать.
Она открывает свой блокнот, стараясь не шуршать страницами у микрофона.
— Вообще правильнее назвать выпуск “Улечка — в виске пулечка”, потому что это спешл. Мы постараемся на неделе вернуться с вами к тому, как писали о смерти, думали о смерти и умирали символисты, и мы уже скоро закончим, поэтому я всё ещё принимаю заявки на седьмой сезон или цикл, называйте как хотите, а сегодня поговорим кое о чём ещё. Я переехала, поэтому звук может быть непривычным. Мой переезд — это следствие одного происшествия, которое случилось в моей семье. Остальные называют его трагедией. А я думаю, что я столкнулась со случаем счастливого существования человека в этом мире. Да-да, это кажется странным — слышать подобное от меня, но это правда. Перейду к сути. У меня умер родственник. Горечке было четыре года. Я считаю, что если и рождаться, то умирать именно в таком возрасте. Ты получаешь все удовольствия жизни: тебя кормят, о тебе заботятся — поверьте на слово, эту семью можно назвать относительно счастливой, уж о детях тут точно умеют заботиться, тут их уже четверо было — и при этом ты никак не сталкиваешься с проблемами, потому что ты всё ещё относительно в бессознательном состоянии. То есть да, где-то к годам четырём ты что-то осознаёшь, но точно не осознаёшь конечность собственной жизни, которая так и так будет наполнена страданиями. Умираешь в счастливом состоянии, так и не успев осознать, в чём вообще заключается трагичность жизни и смерти.
Она прокашливается и отмечает в блокноте таймкод, который должна вырезать.
Домовой ловит каждое слово и не совсем понимает, что говорит эта девочка. Ему кажется, что он забыл язык и слова, которые она произносит.
— Я, конечно, не отказываюсь сейчас от своего антинатализма, мол, скорее рожайте, а потом убивайте четырёхлеток, я не сумасшедшая, чтобы подобное предлагать. И ведь далеко не каждый проживает свои бессознательные детские годы счастливо, мы, к сожалению, все можем привести примеры изначально несчастливых детей: то они родились в семье алкашей, то на их родину пришла война, то они лишаются родителей, в общем, всё вы знаете. Поэтому Горечке повезло родиться счастливым и умереть счастливым. Я не переживаю за него. Я очень сочувствую его семье, разумеется, всё-таки по-человечески я понимаю, почему они грустят, и ну вы прекрасно знаете, что я считаю, что матерям очень страшно переживать смерть ребёнка, это нарушение естественного хода. Хотя, разумеется, наиболее естественный ход — это никогда не рожать. Что ж, девочки-мальчики, желаю вам никогда не рождаться, с вами была, к сожалению, рождённая Улечка, всем до новых выпусков.
Она снимает наушники и выдыхает.
— Так-с, теперь вырезать всё лишнее и загрузить обработочку от шумов, какая я молодец сегодня.
Уля потягивается и улыбается самой себе.
Домовой трёт виски. Услышал он сегодня и правда непривычное: новая хозяйка дома уважительно пожимает руки смерти и проходит мимо Лады, загадочной богини любви и брака, которую, может быть, только и выдумали, но она всё равно появилась на свет. Непривычно до ужаса, если начать эту мысль раскручивать — так и запутаться в своих представлениях о мире можно. Домовому немного страшно, поэтому он предпочитает пока что не раздумывать, а больше сосредоточиться на безопасности и комфорте Ули. Кажется, она никому своими речами не вредит (домовой лишь спустя годы узнает о нескольких сотнях тысяч подписчиков её подкаста, которые, впрочем, никакого вреда от неё не знают), а значит, сбивать её с какого-то разрушительного пути не стоит. Задача домового: не за головой хозяйки следить, а за её уютным существованием, пусть и существовать ей не нравится.
Значит, она не носит траур, напротив, маленький Горечка — вообще-то Игорь, но она его называет именно так — получает от неё какое-то благословение слабой улыбки человека, который разделяет трагедию, радость и немного зависти.
И всё же, когда Уля переслушивает всё, что наговорила, и делает ещё несколько вставок-размышлений о том, почему не знать себя и не знать, что такое жизнь и смерть, — это лучшее, что может случиться с родившимся человеком, домовому хочется украсть у неё сигарету.
Ульяна работает фрилансером: она специалистка по уходу за животными. Она приходит к людям, у которых надо помыть котейку, выгулять пёселя, покормить тарантула, поболтать с питоном… Нередко Ульяна просто консультирует тех, кто решил делить городскую квартиру с жителями небес, океанов и льдов. Пару раз ей попадались неадекватные люди, которые ничего не понимали в своём новом соседе, и ей приходилось спасать животных от них (и не всегда это получается — Ульяна этого простить себе не может). Поэтому бегает она на работу не по какому-то конкретному графику, что немного усложняет работу домового: он не знает, когда стоит развешивать по дому расслабляющий уют, а когда — настраивающую на работу бодрость. Но по определённым признакам он уже догадывается, когда и что в доме нужно наколдовать.
Каждый день она бесконечно долго общается с Бертой. От них какая-то волна теплоты исходит, какая была в ранние и в тяжёлые годы между супругами — бывшими хозяевами (в светлые годы у них было меньше тепла, и домовой к этому даже привык). Хорошо, что у Ули есть подруга. Домовой переживает только, что когда-нибудь она притащит с собой какое-нибудь дикое неизвестное животное, с которым придётся как-то уживаться, а у него как-то с животными не ладится. Лишь один раз у семьи неделю жила собака (своих заводить не решались: ни денег, ни времени), и она, умеющая, как и все животные, яснее людей чувствовать присутствие нежити, всё рычала в его сторону. Может быть, просто защищала людей, которые приютили её на время поездки настоящих хозяев, потому что на людей она как раз не рычала, была ласковой и послушной. Но Уля, кажется, о своих животных не мечтает, словно учительница, которая не хочет своих детей.
— ...и вот такого лапушного тарантула кормила сегодня, он так внимательно меня слушал, — вваливается Уля в квартиру, и домовой робко выглядывает посмотреть, с кем она.
Она приводит домой Берту. Берта выше Ули, и волосы у неё как будто темнее.
— А меня покормишь? — улыбается она и осматривает квартиру. — Оу, тут явно всё не в твоём стиле.
— Когда-нибудь сделаю ремонт, — отмахивается Уля.
— Я помогу, — по-хозяйски говорит Берта.
— Ты чудо, знаешь?
— Да, ты мне часто это говоришь, — Берта вдруг целует Улю в макушку.
— Пойду поставлю чайник, располагайся, — Ульяна улыбается и кивает на гостиную.
Там огромный диван: нужен был, чтобы там могла расположиться большая семья и спокойно посмотреть какой-нибудь мультфильм всем вместе. Возможно, его скоро заберут, пока ни о каких весёлых временах речи не идёт.
Домовой ходит за Бертой: надо проверить, как она будет себя вести в чужом доме. Хотя её родство с Улей чувствуется на каком-то особом уровне, всё равно нужно быть внимательнее.
Берта критично осматривает комнату, рукой проверяет мягкость дивана, и что-то в глазах загорается.
Её синее платье через несколько секунд оказывается на полу, за ним — чулки и бюстгальтер.
Домовой прикрывает рот ладошками и смотрит на мир удивлённо, словно только что родился.
Уля возвращается из кухни с двумя большими чашками чая.
— Сейчас ещё булочки…. — она замолкает, увидев Берту.
— Может, займёмся чем поинтереснее?
Ульяна медленно ставит чашки на стол, затем как-то тяжело смотрит на Берту.
— Одевайся и уходи, пожалуйста.
— Чего? — тянет Берта. — Мы же не в первый раз…
— Одевайся и уходи, — тяжелее говорит Уля.
— Эй, котя, ну не обижайся, ну что не так-то?!
Уля хмурится и уносит чай обратно на кухню.
Берта быстро одевается и идёт за ней.
— Хотя бы объясни. Или всё, любовь отжила свои три года?
— Семь, — на автомате поправляет Ульяна. — Просто я не хочу, я, конечно, думала, что ты останешься на ночь и всё такое, но ты просто… даже не спросила меня, хочу ли я сейчас близости, и если хочу, то какой. Я не должна каждый раз при виде тебя испытывать безудержное желание всего и сразу.
— А я вот часто с тобой хочу всё и сразу, — бросает Берта.
— Уходи, пожалуйста, — повторяет Уля.
Берта вылетает из квартиры несколько обиженно.
Ульяна минуту стоит просто в пустоте, а потом закрывает за ней дверь.
Затем выпивает две чашки чая практически залпом. Домовой вертится рядом и ловит за нити большую горькую печаль, но она слишком прилипла к Уле, чтобы её можно было бы просто вот так убрать.
Ульяна переходит в свою комнату.
Классическая музыка не ложится под пальцы сегодня, и Уля напевает совсем другое:
— Ты уйдёшь, но прихо-одит зла-ая но-очь, ты её, признайся, до-очь, что ты делаешь со мно-ой.
Домовой даже от удивления хлопает в ладоши, потому что подобную песню частенько слушал бывший хозяин. Уля фальшивит, но вкладывает много личного.
Но, видимо, хочется этой песней насладиться полностью, и через минуту в комнате эту песню поёт уже хриплый голос вокалиста группы “Комиссар”.
Домовой пританцовывает, и в танце нити печали убирать немного проще.
Уля гоняет по кругу ещё несколько старых треков про что-то поломанное, хотя она, скорее всего, не верит, что они взяли и поставили точку во всём, просто настроение драматизировать, плакать и жалеть себя, а ещё курить под “Я хочу быть с тобой”, “Дым сигарет с ментолом” и “Город, которого нет”.
К вечеру она более хриплым голосом записывает ещё один выпуск своего подкаста.
— “Уля — в виске пуля” представляет десятый выпуск про наших символистов. Сегодня, впрочем, не только про них и даже не просто про смерть. Мне иногда кажется, что от моего соседа, с которым я иногда сталкиваюсь в лифте и у почтовых ящиков, несёт кровью. Я надеюсь, что он просто врач или мясник. Но это натолкнуло меня на мысль с вами поговорить о дуэлях Серебряного века. Спойлер: никто на дуэлях не умер. Но нас ведь интересует не только смерть, но и готовность к ней, верно? Сразу предупреждаю, что не все из сегодняшних героев являются символистами, но они все тут рядышком, поэтому вы мне простите все эти культурологические нюансы. Начнём с моей любимой истории: там есть девушка, которую так красиво зовут — Мариетта Шагинян, есть её любовь к жене Ходасевича, есть вызов от неё к нему, букетик фиалок и дружба.
Она довольно бодро рассказывает про истории дуэлей, но прерывается чаще обычного — и даже на сигарету.
— Монтаж будет тяженьким, — вздыхает она и перекладывает это на завтра.
Уля заваливается в кровать и засыпает почти сразу.
Домовой качает головой над ней и думает, что запах крови от соседа чувствует и он сам. Только не человеческой.
Ночью, когда Уля уже спокойно спит, домовой выбирается в коридор и поднимается наверх. В мансарде живёт ведьма, к которой по какому-то негласному правилу приходит вся нежить дома, когда возникают проблемы. Она всегда охотно помогает, если ей заплатить: она правда хорошо знает, сколько стоят катастрофы.
Ведьма не была жилицей этого дома изначально: она пришла сюда, как на чердаке стало странно пахнуть чем-то таким, что всей нежити одновременно нравится и не нравится, сродни запаху бензина для людей. Ведьма собиралась изучать источник этого запаха, потому что у неё, конечно, куда больше магических сил и знаний, чем у простой домашней нечисти.
Домовой плетётся по ступенькам, тяжело вздыхая о знаниях, которые он никогда не получит просто потому, что не знает, что об этом можно спросить. Вот как бы он узнал, например, про ту же регулировку звука, не появись в его жизни Уля, которая записывает свой подкаст? А не появись в его жизни Берта, он бы никогда не подумал, что то, как старший сын держится со своим одноклассником за руки и как нежно тот смотрит на него, может быть признаком чего-то иного, нежели простая дружба.
Домовому уже много лет, а мир так и не стал для него понятнее. Теперь же кажется, что жизнь его на излёте: у Ули вряд ли появятся дети, с её-то подходом к человеческому счастью как к акту нерождения, а привязанность нежити к этому миру определяется через привязанность к людям. Сюда придут новые хозяева, но и у них наверняка будет уже свой квартировой. Конечно, домовой заглянет ко всем детям старой семьи: вдруг кто съехал в одиночку да в пустую квартиру — тогда он, конечно, поселится с ними, но что-то подсказывает, что к тому моменту он так запутается в плотных нитях печали и разочарованности, которые неосознанно по всей квартире расплела Ульяна, что ему просто не захочется делать что-либо дальше.
Впрочем, если всё-таки захочется, а подле старой семьи уже не найдётся места, всегда можно пойти в больницу, детдом, дом престарелых — там всегда нужны помощники, уж слишком много там давящих эмоций, которые хорошо бы отогнать. Эта работа — точное самоубийство, потому что долго домовые в стольких страданиях просуществовать не могут, а потому спустя время растворяются в воздухе. И что-то будет, домовой знает, но что — это пока секрет, который не раскрывают ни знакомые мертвецы, ни знакомые боги.
К ведьме он стучится между мыслями о скорой смерти и чересчур длинной лестнице (лифт всё равно не почувствовал бы его вес и не заработал). Она открывает почти сразу, видимо, почувствовав, кто к ней идёт.
— Доброй ночи, Петра, — шмыгает в квартиру домовой.
Петра — это не настоящее имя: ведьма называет так себя в честь итальянского поэта Петрарки и иногда шутит, что была в своё время его Лаурой. А иногда как будто и не шутит.
У неё серебристые волосы, словно сотканы из паутины, но не такой, домашней, грязной и недолговечной, а какой-нибудь из чистого леса, где никогда не видели человека и где магия ещё спокойно ночует в гнёздах, а не прячется в глубокие норы, и обвивает стволы, а не скрывается в корнях. Они похожи на нити из росы и тумана. Петра всегда смеётся, когда ей говорят о красоте её волос, а потом говорит:
— Представьте, как они были бы красивы, когда на них отразились бы искры мирового пожара.
Как и многие ведьмы, Петра имеет свои большие связи со стихиями. И хотя она и говорит в основном про огонь и пожары, домовой догадывается, что куда ближе ей вода. И если и придётся надвигающуюся беду — а домовой знает, как знает любая нежить этого дома, что беда всё-таки будет — как-то уничтожать, то Петра будет разочарована, если сможет это сделать только с помощью огня.
Домовой всматривается в её глаза. Обычно они разного цвета — серый и голубой, при определённом свете даже сразу и не скажешь, что они разные, но иногда от колдовства они то чернеют, то зеленеют, то вдруг краснеют. Но сегодня всё как всегда.
— Ну, рассказывайте.
Петра — ведьма деловая, и все, кто к ней приходят, её деловые партнёры, а потому она ко всем обращается на вы. Домовой так не может, ему нужно проще, поэтому он сразу переходит к делу:
— Не чувствовала запах нежитной крови?
— Я не пользуюсь лестницами, — напоминает она, кивнув в сторону родной метлы. — Может, просто поранился кто-то?
Домовой качает головой.
— Так ведь несколько дней уже так. Боюсь, либо рана глубокая, либо рану наносят снова и снова.
Ведьма задумчиво прикусывает губу, уточняет этаж и квартиру.
— Сходить-то я схожу, к людям в жилище несложно попасть, но что мне за это будет?
— Проси что хочешь, — понуро вздыхает домовой, которому всё равно нечего больше предложить.
Ведьма стучит пальцами по столу — что с домового просить? — а тот узнаёт ритм “Маленькой девочки у моря”.
— Вот что, — решает Петра, — скажите мне, на какую тему Уля записала новый выпуск, если записала, конечно.
— Зачем это тебе?
— Ну как же, я люблю её послушать, мало кто в наши дни так много говорит о смерти. И в группе, где мы обсуждаем её выпуски, перед каждым новым мы пытаемся угадать конкретные темы, если они не были объявлены, и за это дадут призы.
— И никто не смутится, не задумается, что ты откуда-то узнала заранее? Там кое-что… специфичное.
— И у кого же я узнала, у домового, может быть? — смеётся ведьма, которой просто хочется растрачивать свой магический талант на стикеры в соцсети.
Домовой соглашается, что узнавать ей, в общем-то, не от кого.
— Она будет рассказывать про дуэли, которые были в Серебряном веке.
— Сла-авненько, — улыбается Петра.
Они немного молчат, и домовой думает, что за это время успел бы и чай приготовить, и расспросить про жизнь, и мельком поговорить по душам, и устроить гостя как можно удобнее, и почти уговорить остаться на ночь… Петра не делает ничего, что выходит за рамки делового общения, и домовой жалеет, что ведьмы не заводят себе своих домовых, предпочитая ворчливых котов или верных змей.
— Что-то ещё? — Петра смотрит теперь немного свысока. Есть ли у неё собственный фамильяр? Домовой никогда не видел, а спросить страшно.
— Нет-нет, пойду я, пожалуй.
— Я сообщу, если что узнаю, — кивает ему вслед Петра.
И остаётся одна.
Быть одной для неё куда лучше, чем быть нерождённой, но, возможно, ты немного иначе смотришь на своё существование, когда жизнь твоя может продлиться вечность — до мирового пожара. Мелкая нежить думает, что мировой пожар — это огонь, который уничтожит дом людей, но ведьма-то знает, что этот огонь пожрёт всё, что находится по ту сторону, и, спасаясь, вся нежить прибежит к людям. Вот тогда — и только тогда — она и правда согласится с тем, что не рождаться было бы лучше. Но до тех времён ещё жить и жить. А жить Петре, пожалуй, даже и нравится.
Она видит уже сейчас следы будущего побега: те, кто живут на другой стороне, делают маленькие бреши, чтобы сбежать быстрее сородичей. И Петре ой как нравится эти прорехи зашивать, чтобы тем было сложнее.
Ей интересно, кто её остановит. Петра всегда находит себе какой-то вызов, испытание, препятствие, чтобы показать самой себе, что она может, а что — ещё нет, и спустя дни, годы, десятилетия она учится, и жизнь приобретает куда больше смысла. По крайней мере, она в это верит.
Одна из брешей находится на чердаке этого дома. Петре интересно, придёт ли к ней кто-то, когда она начнёт её уничтожать. Ей правда очень, очень интересно, как всё на той стороне устроено, есть ли главный (и нужен ли), а если нет, то может ли она всё возглавить — потому что столетиями главной любовью Петры остаются знания, деньги и власть.
Ночью она готовится к походу в человеческую квартиру, а именно в чате стрима одного геймера разводит очень красивый спор, в который втягиваются все — даже геймер, а некоторыми репликами как будто и персонажи игры. И это хорошая дискуссия, и Петре нравятся обе стороны, а ещё нравится то, что она организовала там ураган, привлекла внимание, на почти час завладела чужими умами — и в итоге получила большой прилив магической энергии.
Утром она отправляется на разведку. Нутром чует, что человек ушёл.
“Да уж, кровью и правда несёт”, — морщится она, когда приходит на нужный этаж. Удивительно, что даже человек почувствовал этот обычно не слышимый для них запах. И странно, что о помощи попросил только домовой, а не кто-либо ещё, кто чаще выходит в коридор. Впрочем, местная нежить — народ боязливый и эгоистичный — лучшие уроки человечества.
Петра колдовством открывает дверь.
И даже разочаровывается от того, насколько это обычная квартира.
Её хозяин — человек, это точно, потому что тут всё так нелепо и безвкусно, аж противно находиться.
Поэтому Петра торопится по следу и заходит в ванную.
И вот здесь — здесь уже начинается необычное. Уголки её губ дёргаются вверх.
— Помоги мне.
Два прекрасных почти прозрачных глаза смотрят с такой мольбой, что даже немного больно.
Он вообще очень красив. И хвост, о, хвост — отдельное произведение искусства, матушка-природа щедра была на разноцветные отблески в чешуе этого русала. И даже кровавые пятна не сильно портят эту красоту, что делает её ещё более истинной.
Русал лежит в ванне, ничем не привязанный, потому что его ограниченность — это невозможность перемещаться по земле.
— Здравствуйте, ваше высочество, — ведьме достаточно нескольких секунд, чтобы понять, кто перед ней. — Как вы оказались в такой ситуации?
— Помоги мне, это гораздо важнее, чем моя история, — он тянет к ней руку.
Он не помещается в ванне весь, и хвост несколько свисает через край, и он уже еле шевелится, и всё же в этом умоляющем жесте остаётся королевская грация.
— Ваш человек ещё долго не вернётся, время у нас есть, — качает головой Петра.
— Ты издеваешься надо мной?
— Кажется, над вами уже поиздевались достаточно, я не представляю, насколько жестоким должен быть тот, кто вас решит добить.
Русал недовольно цокает, мол, знаем мы вас, ведьм, вы-то те ещё жестокие дамы.
— Что мне будет за помощь вам?
— Сама знаешь, что я принц, пусть и всего лишь местной реки, но всё-таки принц. Всё, что можно взять из нашего царства, — бери.
Ведьма задумывается. Звучит-то заманчиво, но её фамильяр — домовой никогда не обращал на него внимание, потому что он не совсем настоящее животное, а рисунок — змей вокруг уха, нашёптывающий советы (это сложная форма существования, ведьма её ещё не до конца разгадала), — настаивает узнать побольше о человеке.
— И всё же что с вами делает человек?
— Каждый день наносит мне новую рану в хвосте, чтобы посмотреть, от скольких я умру. И я держусь уже из последних сил.
Глаза ведьмы страшно блестят.
— Ваше высочество, очень жаль, но я вынуждена отказать вам в просьбе.
— Что?.. — он смотрит так затравленно, совсем несчастный, и его полупрозрачная кожа вся дёргается от мурашек. — Обрекаешь меня на смерть?
— Да, и у меня есть свои причины. Чтобы вам не было так больно умирать, я даже поделюсь! Во-первых, вас поймал человек, а это возможно либо по его большой скрытой магической силе, либо по вашей большой глупости. Никакой магии я здесь не чувствую, а помогать глупцам ой как не люблю. Во-вторых — и это очень важно! — он может стать убийцей русала, а это безумно редкое существо. Его слёзы, его кровь, его внутренние органы — всё потом пойдёт в мои зелья и ритуалы, которые помогут продвинуться в исследованиях.
— Так он и будет плакать, садист, как же.
— Просто поверьте, ваше высочество, я умею заставлять людей плакать. Да и вы сами сейчас — у вас слёзы в уголках глаз, как бы вы ни пытались их скрыть.
Русал обиженно рычит.
— Я выберусь, и тебе придёт конец.
— Сможет ли одна река остановить океан? — мягко и даже немного грустно улыбается Петра.
Русал замолкает, поняв намёк.
— Я, должно быть, кажусь вас сейчас отвратительнейшим существом, но что поделать, я воплощение зла, я нежить, настоящая такая нежить, которая жить как раз будет долго, а не жить у неё не получится вовсе, потому что негде будет не жить — та сторона в большой беде, и у меня нет шансов всё остановить, лишь отсрочить. Я и не боюсь показаться плохой, но у меня ещё есть одна причина. Рассказать?
Русал недовольно машет хвостом, но не спорит.
— Любите своего брата-близнеца? — вдруг спрашивает она.
— Да, — русал даже не задумывается перед ответом. — Мы, знаешь, были очень привязаны друг к другу, тебе такого тепла ни в ком не найти.
— Он рад, что вы пропали, — не меняя улыбки, сообщает ведьма. — Потому что теперь вся власть достанется ему. И не нужно будет, как вы когда-то планировали, делить сферы влияния.
— Откуда ты знаешь, что мы планировали?..
— Я же зло, а зло должно быть умным.
— Продолжай.
Ведьма машет рукой, и русал видит в голове быстро меняющиеся сцены: вот брат ошарашен новостью о его пропаже, а вот он уже обдумывает будущее без него, вот уже что-то планирует — и не собирается ни искать его, ни хотя бы молиться за его спасение.
— Ваш брат может добиться куда большего успеха, чем вы бы добились вдвоём.
— Думаешь, мы пришли бы к ссорам?
— Нет, но вы бы во многом друг друга неосознанно ограничивали, а потому побоялись бы делать великие вещи. Ваш брат не испугается. В его защиту скажу, что всё великое он посвятит вам и будет свято уверен, что с вами всё получилось бы гораздо лучше.
Русал закрывает глаза и опускается под воду.
— Не думай, что я так легко поверю, — говорит он, придя в себя через пару минут. — Возможно, это лишь иллюзии, что ты подослала, чтобы я перестал бороться за свою жизнь.
— Но вы и так не боретесь, верно? И человеку, наверное, дали себя поймать, потому что втайне этого хотели. Русалам тяжело умереть по своей воле, особенно речным: разъярить животных, чтобы вас съели, у вас просто не получится, это словно к людям спустился бы бог и сказал, чтобы они убили этого бога, выброситься на сушу тоже не вариант, вы и там сможете выжить, разве что двигаться не получится, да к тому же вы принц, за вами всегда наблюдают — потому я и удивлена, что вы здесь и вас никто не спас. Может быть, я ошиблась насчёт вашей глупости, и всё это была не ошибка, но, напротив, план. Тогда восхищаюсь — и не смею вашему плану мешать.
Русал хмыкает и закрывает глаза.
— Здорово ты всё вывернула. Смерть моя, значит, и миру подарит убийцу русала, которого ты потом используешь в своих целях для то ли спасения, то ли погребения мира, и моему царству даст большую свободу, и моего брата сделает великим, да ещё и мне самому она нужна, вот ведь.
— Разве я в чём-то не права? — снова мягко, почти нежно улыбается Петра.
Русал не отвечает, но улыбается тоже
— Пусти по моей реке белых цветов, неважно, каких, лишь бы лепестков побольше.
Петра кивает: сделает.
— Даже ничего не попросишь?
— Вы и так много сделаете. Я зло, но зло справедливое.
— Вот и славно, — он снова закрывает глаза. — Уходи теперь.
Петре не надо говорить дважды, она кивает на прощание и выходит из квартиры, потом — из дома, чтобы сразу дойти до цветочного магазина и оформить огромный заказ.
Когда она закрывает за собой входную дверь, рядом с ней падает золотое пёрышко. Петра поднимает его и смотрит наверх: по небу рябью расходятся золотые окружности. “Алконост пролетал что ли?” — думает она. Но размышлять долго нет времени: через три-четыре дня (дольше русал не протянет) ей нужно будет утопить реку в белоснежных мёртвых цветах.
Алконост и вправду пролетал — большой золотой птицей. Это важно — золотой! — а не огненной, что часто путают, хотя огонь на крыльях — это удел жар-птицы, а не алконоста.
Важнее золотого оперения то, что крыло перебито, и полёт безнадёжно снижается. Зацепиться бы за провода, за крыши, за ветви — но всё как-то мимо, крылом вообще не зацепишься, а перевернуться в человека от боли не получается так сразу. Ну встречай, земля-матушка, сына крылатого, для которого от поцелуя с тобой до погребения не пройдёт и минуты.
Падение не убьёт, конечно, алконост — существо не этого мира, а потому он может сидеть на плече у смерти и не боятся исчезнуть вот так. Он вслушивается в разговоры о том, что по той стороне скоро что-то ударит большое и злое, но не верит. А крыло сейчас поранил не от грядущей катастрофы, а по собственной глупости и наглости: воровал яблоки в саду Ильи-пророка, а тот заметил и пустил строгую молнию, что и крыло задела, и брешь между мирами сделала — совсем не в духе был пророк, на птице выместил всю злость — вот и выкинуло алконоста сюда.
Птица краем глаза замечает открытое окно и последним усилием направляет себя к нему. Удаётся перекинуться в крылатого человека — крылья никуда не спрятать ни в одной из форм. Алконост больно ударяется об пол, но всё равно это гораздо легче и мягче, нежели ударяться о землю — словно сравнивать царапину и отрезанную руку — и всё же теряет сознание.
Ему кажется, что ненадолго, потому что он будто лишь на минутку прикрыл глаза. Но алконост приходит в себя уже на кровати, ощущает, что рана крыла перевязана, и вообще ему как-то тепло, мягко и хорошо. Если так люди молятся, то он готов нести бремя быть богом.
— Очнулись? — робко спрашивает кто-то.
Алконост смотрит на своего вероятного спасителя со свойственным чудесной птице высокомерием.
— А то не замечаешь?
— Простите, если что не так.
Алконост рассматривает с любопытством: сколько этому человеку, двадцать, тридцать? Волосы такие чудные — короткие-короткие, так и хочется провести ладонью, чтобы убедиться, что они ещё есть. Рубашка такая деловая, рукава закатанные — алконост взглядом возвращается к лицу — глаза-то с каким беспокойством смотрят, зелень в них такая родная, а значит, бесноватая. Алконост еле сдерживает улыбку. Всё-таки это человек, к людям надо быть снисходительными, а в идеале — избегать их. Но этот вроде ещё ничего, не кричит, не спрашивает про крылья, не пытается выдернуть.
— Как вы себя чувствуете?
— Нормально, насколько это возможно в моём состоянии, — алконост ведёт здоровым крылом.
Ну мог ведь, мог сказать: “Спасибо, человек, что позаботился обо мне”, ну что вот мешает? Но какая-то птичья гордость заставляет держать дистанцию.
А ещё так приятно ноет в здором крыле от того, как этот человек выглядит виноватым и извиняется, хотя это не его вина, и алконост по возвращении клюнет Илью-пророка в темечко.
— Может, нужно что-то? Воды, еды? — человек обеспокоенно подъезжает — ох, стул на колёсиках, алконост давно в человечьем мире не был, такого ужаса не видел — немного ближе.
— Воды можно, — благодушно позволяет алконост себя спасти ещё раз. Хочет добавить: живой — и послать молодца неизвестно куда. То есть алконосту-то, положим, известно если не местоположение источника живой воды, то хотя бы то, где о нём можно расспросить. Но на что птице такая вода? Рана затянется через пару дней сама, для неё ничего не нужно, а если уж ещё и человек будет делиться своей энергией — то всё будет чудесно.
Человек пока что делится только водой, и алконост только сейчас понимает, насколько его мучает жажда.
— Сколько я здесь?
— Простите, не знаю, таким я вас нашёл часов пять назад, но сколько вы здесь были… — опять он выглядит виноватым, и опять тянет провести ладонью по коротким волосам. Они ещё и светлые — а тянет алконоста на что-то светлое.
Он прикрывает глаза. Надеялся ведь вообще уйти до возвращения хозяев, но, видимо, и молния задела что-то кроме крыла, что-то внутри, само чувство полёта, и переход между мирами не по своей воле тоже все системы сбил.
— Расслабься, — благодушно разрешает алконост.
Человек кивает и всё-таки продолжает смотреть. Теперь очередь алконоста напрягаться: с людьми он вообще очень давно не был так близок.
— Вы очень красивый, — шепчет человек.
Алконост несколько раз моргает, а потом прикрывает лицо здоровым крылом — хочет скрыть то ли красоту, то ли отчего-то покрасневшие щёки, должно быть, от негодования на глупость, которую только человек и мог сказать.
— Как зовут-то тебя, спаситель? — алконост смотрит сквозь перья.
— Рэм, — робко отвечает человек.
— Ты же не итальянец, воспитанный то ли пастухом, то ли волчицей, то ли пастухом-волчицей, которому предначертано умереть от руки брата?
— Нет, — Рэм мрачнеет. — Это в честь революции, электрификации и мира. Это бабушка так завещала назвать ребёнка, и мама не осмелилась идти против её желания, несмотря на то, что бабушки уже к моменту моего рождения не было в живых.
— И правильно, потому что мёртвые куда могущественнее живых, а потому мёртвых лучше слушать. А ещё лучше, конечно, никогда не слышать.
— А вас как?..
Алконост задумывается. Имени у него нет — он такой один на свете, его сущность и есть его имя. Напугать мальчишку — хотя в мальчишке всё больше от тридцатилетки — или всё же что-то придумать? Но в голову ни одного дельного имени не приходит, поэтому птица признаётся:
— Зови меня алконостом.
— А сокращения можно?
Алконоста никогда в жизни не сокращали, поэтому опыт намечался интересный.
— Попробуй.
— Ал?
— Мне не противно, так что можно.
Рэм довольно улыбается. И опять ладонь тянется погладить. Это какие-то очень странные побочные эффекты падения.
— Я сначала подумал, что вы ангел…
— Фу, не сравнивай меня с этой мелочью, — алконоста передёргивает.
Ангелы, возомнившие себя новыми главными существами потусторонья, оказались смешны и слабы — всего лишь люди с крыльями да нимбом. Приспособились к жизни там лишь те ангелы, что по форме своей не были вовсе похожи на человека — то глаз двенадцать, то тело в виде пирамиды, то просто бесформенное состояние; остальные же обосновались на маленькой территории где-то близко к границе. К тем же, кто по форме на людей похож не был, до сих пор относятся с опаской, потому что они не делают ничего, а значит, их никак нельзя оценить, они вышли за пределы добра и зла, а с такими всегда сложно. Алконост предпочитает выглядеть злым, но делать всё-таки доброе. И лишь иногда — иногда! а не как Илья-пророк кричал, мол, каждый день — позволять себе шалости.
Рэм снова извиняется и, чтобы загладить вину, предлагает поесть.
— Правда, я не знаю, что ест алконост…
— Почему ты так сразу поверил, что я алконост?
— А кто ещё?
— Почему — не плод твоего воображения, не бред сумасшедшего?
— А, — Рэм смущённо чешет затылок. — Мы с моей бабушкой кое-что видели. Она считала, что это проделки иностранных спецслужб, я — что это наконец-то начались чудеса.
— Что ты видел?
— Тени без хозяина, невиданные существа вроде жар-птицы, сны о будущем… Это всё не так часто, чтобы я беспокоился, но не так редко, чтобы я думал, что ничего, кроме нас, не существует.
Алконост кивает на его объяснения. Теперь понятно, почему этот человек в принципе его видит: другой мог бы и не заметить птицу под маской потустороннего. А у Рэма, видать, какая-то близость к другому миру, вероятно, наследственная; скорее всего, кто-то в роду был полукровкой — ошибкой союза человека и какого-нибудь осязаемого духа, может быть, даже божка. А в этом доме — алконост чует — есть место, где грань совсем истончилась. Эту рану вселенных зашить бы, да зашивают обычно ведьмы, а им ой как много всего требуется для ритуалов, и прежде всего — мотивации, вот ничего они просто так делать не будут, пусть мир вокруг горит: если в пожаре они не заметят блеска золота, которое будет принадлежать им, то вряд ли что-то сделают.
— Я всё ем, кроме мяса, — говорит Ал.
Рэм кивает и идёт на кухню. Алконосту надоедает сидеть одному, и он идёт за человеком. Его квартира совсем маленькая, явно для одного, и это даже радует, что не будет никого, кто на этого человека претендует. Алконост живёт долго, очень долго, а потому в противовес длине жизни чувствует всё быстро, словно боится опоздать. Восприятие времени у него совсем иное, как и умение прислушиваться к себе и к другим: если людям могут потребоваться годы, чтобы понять, почему другой человек вызывает какое-то беспокойство (хорошее ли, плохое, вражество осознать или дружбу — неважно, люди в этом глупы), то потусторонним нужны минуты. К тому же и видят они гораздо глубже, чем люди.
И зачем вообще люди, беспомощные такие, глупые, без способностей совсем, вообще нужны?
(“Чтобы хотелось гладить их по голове, конечно же”, — отвечает алконост сам себе.)
— Не тяжело сидеть здесь? — заботливо спрашивает Рэм, делающий какой-то овощно-сырный салат.
— Нормально. Крыло почти не болит, — алконост решает всё-таки смилостивиться и успокоить человека.
Рэм улыбается — делай так чаще, человек, ты становишься менее бесполезным — и алконост чувствует себя почти как подле райского сада. Не то чтобы рай вообще был, там просто обосновались ангелы, возделывающие земли и выращивающие лучшие сорта. Они куда заботливее к растениям, чем были к людям, и потому хотя бы здесь потомки земли оправдывают их надежды. Алконост, впрочем, ворует яблоки и у них, и они гонят его ругательствами, прикрытыми звуками ангельской свирели. Перья бы им пообщипывать, этим выскочкам.
Еда у Рэма вкусная, и алконост совсем расслабляется. Если бы он знал, что можно упасть с высоты в такого хорошего человека, то бросился бы с небес куда раньше.
Он расспрашивает Рэма о современности: изобретениях, взглядах, географических изменениях. Мир меняется только в вещах, сама суть человека почти не меняется: он беспомощен, а всё-таки иногда только он и всемогущ. Болтают они долго, и уже Купальница-ночь выходит на прогулку, и перья светятся строже, чтобы не выдавать в темноте крылатого, а разговор всё прядётся и прядётся, опутывая обоих, связывая их, и алконост видит эти нити, но не хочет их разорвать.
Человек выглядит уставшим, и пора бы отпустить его на покой, но алконосту хочется ещё и ещё. Рана заживает — он чувствует, что она уже затянулась — и как будто нет причин оставаться дольше. И всё же алконост ждёт, что его попросят остаться.
— Как думаете, долго вам придётся залечиваться? — в паузе между темами спрашивает Рэм.
“Соври, умная птица, соври, чтобы разгадать этого человека до конца, чтобы обвязать его своей прядью полностью, чтобы в глазах отражался блеск твоих перьев так часто, чтобы зелень сменилась на янтарь”, — вертится в голове алконоста.
Умная птица — и гордая птица.
— Думаю, она уже затянулась.
Человек выглядит странно: ему и хорошо от этой новости, потому что всегда хорошо, когда кто-то выздоравливает, и плохо, потому что алконоста тут больше ничего не держит.
— И вы уйдёте сейчас?
— А не хочешь? — в алконосте столько золотой хитрости — хватило бы, чтобы обеспечить достойную жизнь маленькой стране.
— Может, и не хочу, но ведь это грубо — просить вас остаться.
— А ты попроси. И, знаешь, можно уже на ты.
В Рэме тоже есть что-то солнечно-блестящее — ещё не золото, но уже не свойственная людям пустота.
— Оставайся, пожалуйста.
Алконост одобряюще кивает.
— Тогда мы можем продолжить наш разговор завтра, — решает Рэм. — Мне просто нужно с утра на работу, и спать осталось, ну, куда меньше нужного.
— Кем ты работаешь?
Алконост чувствует, что если Рэм ответит, что он ветеринар, то ночью он тут же убежит от какой-то нелепой обиды, что всё, что между ними случилось — это всё профессиональное.
— Я принимаю у людей заказы на мебель, знаешь, обговариваем с ними, что они хотят, из чего, каких размеров, делаем в компьютере объёмные модели, чтобы можно было всё это представить…
— Значит, помогаешь вить гнёзда, похвально.
Рэм смущается от того, что алконост одобряет его работу, а потому поспешно раскладывает на полу матрас. Алконост только сейчас понимает, что у Рэма всего одна комната, а в ней — всего одна кровать, которую он бесцеремонно занял.
Ну и ничего страшного, Рэм на этой кровати всю жизнь, а вот на полу собственной квартиры, может быть, ни разу ещё не ночевал, так что пусть получит новый опыт.
Человек на полу засыпает быстро: видимо, и правда очень устал, к тому же столько эмоций за день.
Алконост вот спать не хочет совсем, да и не так много сна ему нужно, как людям, и он мог бы остаться вне кровати на всю ночь, но как же приятны жертвы от людей.
Ал позволяет победить какому-то первобытному желанию, родившемуся ещё в те времена, когда и люди, и потусторонние, и боги, и все другие были одной большой душой, которая ещё не расплакалась так сильно от какой-то необъяснимой внутренней боли и не распалась на миллионы существ, и гладит Рэма по голове. И это, наверное, ощущается лучше, чем рай.
Под утро Ал всё-таки дремлет, просыпается, когда Рэм уже уходит.
Человек на столе оставляет завтрак и скромную записку с пожеланием хорошего дня.
Что-то такое ноет внутри — какая-то обида, что не удалось Рэма увидеть, что его теперь надо ждать — и что его хочется ждать, возмутительно! — и алконост растягивает еду на подольше.
После завтрака алконост садится обратно на кровать, обнимает себя за колени и накрывается крыльями. Дом внутри дома. Ал планирует так просидеть до прихода Рэма — а что ещё делать в человеческом мире, если в нём нет нужного человека?
Однажды, когда они с братом-сирином крупно поссорились, алконост так просидел неделю. И просидел бы дольше, но рядом завязалась междоусобица между кикиморами, пришлось переходить в безопасное место, иначе болотное цунами захватило бы и его. Так что просидеть вот так несколько часов казалось делом маленьким.
Алконост ради интереса пытается в голове восстановить лицо Рэма, его жесты, его голос. Лицо почти не вспоминается, кроме глаз, и хризолитная нежность больно ударяет по памяти, что хочется забыть срочно и непоправимо. Помнится голос, и от голоса не больно, помнятся руки, которые за весь вечер тянулись только с целью вылечить, но не просто так, не по какому-то первобытному желанию, и ни разу не были одёрнуты, и от этого снова обидно, особенно когда вспоминаются свои собственные руки, которые нужно сдерживать.
Илья-пророк, целься в следующий раз в голову, чтобы провести у людей бессознательное время, чтобы не чувствовать, что они бывают вот такими — что тонешь в их искренней заботе, что впадаешь в зависимость от скромного “извини”, что хочешь сделать непременно что-то плохое — с собой ли, с ними, со всеми другими — чтобы тебя, такого плохого, приняли.
Алконост словно мурашки перьями ощущает. Надо уходить, надо обязательно уходить, иначе с человеком сложится связь — а сейчас всё ещё можно порвать, можно забыть про выслушанные чувства — тем более что такой человек, как Рэм, свои чувства расслушивать будет долго. Словно у него есть время, дурак.
Ал не знает, как в человеческом языке назвать вообще такое сильное притяжение, которое складывается с первого взгляда — ни дружба, ни любовь, а что-то другое, какая-то вот простая хаотичная тяга, будто в той большой первой душе вас разделило одним и тем же вздохом для рыдания.
Рэм всё не возвращается, и алконост начинает переживать. В записке он обещал вернуться к шести, но стрелки уже тянутся к семи. Человек не стал бы врать — да и расслушал бы алконост ложь, даже если она написана на бумаге.
Алконост складывает крылья за спиной и ужасается: за окном сильный ливень, который он как раз не услышал из-за своих мыслей. Страшен не сам дождь, конечно, но то, что в перезвоне капель чувствуется что-то родное — а значит, сквозь этот дождь на землю прилетит брат-сирин. Сирин — это вестник бед и печали, хотя и не по своей воле. Следующая неделя будет более грустной, чем обычно.
Брат, должно быть, прибыл к людям, чтобы отыскать алконоста. А может, под этим предлогом — сбежать от потусторонья, где планируется какой-нибудь очередной праздник, которые сирин ненавидит. В домике из собственных крыльев он мог бы провести всю свою жизнь. И иногда алконост это его желание разделяет, впрочем, довольно скоро от него отказываясь.
Чем больше капель попадёт на человека, тем печальнее он будет. Алконост недовольно цокает. Вот ещё — идти спасать беспомощного человека, как же, пусть сам и расплачивается за свою беззащитность.
Но Рэм вспоминается вдруг весь — даже лицо — и невозможно допустить, чтобы он был печальнее обычного — а алконост может разглядеть в нём повседневную тоску, видимо, не всё так хорошо у человека, который может соприкоснуться с чудесным — и не получить именно чуда.
Алконост вздыхает — а потом понимает, что ему не нужно оправдывать в себе желание пойти и помочь, это вот другие пусть страдают от своей беззащитности, но Рэм — нет, Рэма он обязательно защитит. Пусть хотя бы и для того, чтобы что-то мягкое было на душе от чувства “я тебя спасаю, смотри, какой я сильный, восхищайся мной” — и будет ведь восхищаться, а потом будет ненавязчиво заботиться — и будет куда сильнее.
Рэма легко найти по нитям, которые их теперь связывают, — они успели стать прочнее, алконост даже не удивляется. Вода не мешает обзору, только крылья тяжелеют.
Человек обнаруживается на остановке — хорошо хоть под крышу встал.
— Зачем ты пришёл? — возмущается Рэм и тянет алконоста под крышу тоже. Они на остановке, к их счастью, одни.
— Ты не возвращался, я подумал, что что-то случилось, — расплывчато отвечает Ал.
— Не стоило за меня волноваться, это просто дождь, я надеялся переждать основной ливень здесь, но, кажется, он не прекратится в ближайшее время, так что придётся намокнуть.
— Пойдёшь под моим крылом, — приказным тоном делится планами алконост.
— Ты что, с ума сошёл? Не буду я использовать тебя в таких целях.
— Это не ты используешь меня, это я проявляю благодушие.
Рэм открывает и закрывает рот, не зная, что на это сказать.
— Я даже не просил о помощи.
— Именно, — алконост усмехается. — Поэтому ответственность за навязанную помощь лежит на мне.
— Я обязательно высушу твои перья… А прохожие как, не заметят тебя?
Алконост вовсю веселится:
— Прости, что? Люди — и заметят меня? Не смеши, люди себя-то не замечают, куда им до таких, как я.
— Но я-то тебя вижу.
— Ты, должно быть, не полностью человек. Пусть всего какие-то жалкие проценты, но в тебе есть что-то от моего мира.
Рэм вдруг смущается:
— Как-то приятно чувствовать себя частью твоего мира.
— Помрёшь — прям переедешь в мой мир, — хмыкает алконост, хотя не то чтобы послесмертье и потусторонье были равнозначны, нет, но границы между этими мирами не было, проход свободный, ритуалы символичны. И всё же путешествия между этими мирами какие-то редкие. Алконосту вот просто туда не надо, поэтому он там не появляется, а что касается остальных, то ему дела до их причин нет.
— Ну, помирать я пока что не собираюсь, даже если и ради тебя.
Ох уж этот человек со своими границами, ну ничего, жизнь коротка — скоро свидятся.
— Пойдём, — алконост расправляет правое крыло над Рэмом, и тот покорно идёт под перьевой крышей. Она пропускает воду, но немного, и человек доходит до дома практически сухой и всё ещё не подозревающий, что алконост спасал его не столько от воды, сколько от содержащейся в ней печали.
Дома тепло и сухо, алконост снова называет чужую квартиру домом и не чувствует ничего странного. Напротив, странным представляется то обстоятельство, что дом этот придётся покинуть.
Рэм сразу заворачивает алконоста в кучу полотенец, ставит чайник — в общем, Ал попадает под ливень заботы.
Чай согревает, но алконосту куда интереснее, как согреет его Рэм — не чем-то телесным и даже, может быть, не тёплыми словами, но просто своим присутствием.
Рэм и правда согревает: говорит о мелочах, мягко вытирая перья, достаёт к чаю печенье, рассказывая о планах, расспрашивает о самочувствии, не отводя взгляда. Тоже пытается что-то в алконосте расслушать — может быть, заметил, что их может что-то связывать.
— Всё, в целом ты немного обсох, значит, можно тебя прям сушить, — проверяет он нежным прикосновением ладони.
“Проверь ещё раз таким же образом, много ли в крыльях моих осталось полёта — смогу ли улететь от тебя?” — хочется попросить алконосту, но он гордая птица.
И сможет, действительно сможет покинуть человека.
(Забыть глаза — нет; и будет, действительно будет просить у Баюна, чтобы напускал на него снов, в которых можно будет присматривать за Рэмом.)
Рэм тем временем достаёт фен. Алконост закатывает глаза:
— И вот эту штуку ты будешь использовать на моих крыльях? — очень хочется покапризничать, повыводить Рэма из себя.
— Извини, если это кажется тебе оскорбительным, но я буду нежен, — честно говорит Рэм.
Хорошо, что предупредил, правда, потому что Ал от такого несколько теряется.
Горячий поток воздуха оказывается приятен для перьев, потому что алконост знает, что такой же касается человеческой кожи — Рэм помогает себе рукой, чтобы не пропустить перья, — и человеку куда тяжелее это переносить. Это снова похоже на молитву, и алконост надеется, что хотя бы в сердце Рэма теперь есть алтарь, посвящённый ему.
От прикосновений к крыльям алконосту хочется мурылкать, и какая вот он теперь гордая птица, если сдаётся тому, кто просто готов пострадать, чтобы ему стало хорошо?
— Предупреди, если будет совсем горячо, неприятно или больно.
“Предупреждаю: будет больно — обоим”, — про себя усмехается алконост. Но вслух говорит другое:
— Если будет горячо — я тебя растерзаю коготками.
— Ты покажешь мне свою птичью форму? — воодушевляется Рэм.
— Боюсь, с таким подходом это будет последнее, что ты увидишь.
Рэм вздыхает: несмотря на проникшую под кожу печаль, которая сплелась с внутренней повседневной тоской, умирать всё ещё не хочется.
И даже на пороге возможной смерти продолжает быть нежным.
Заканчивая с крыльями, Рэм всё же интересуется:
— А ты вообще когда-нибудь простужался?
— Нет.
— А можешь?
Алконост пожимает плечами.
— Но под дождь я попадаю часто.
Рэм вздыхает.
Ал пытается разгадать: так расстроился из-за того, что потратил много своего времени зря, или?..
— Мне хотелось быть полезным, — поясняет Рэм, — а тут будто бы и я не нужен вовсе.
— Да люди вообще не нужны, — улыбается алконост. — Ты среди них, впрочем, самый полезный.
Рэм мягко улыбается.
— А много ты вообще людей видел?
— Достаточно, чтобы разочароваться. Ты… не такой.
— Ну, видимо, это потому, что я всё-таки не совсем человек, — Рэм веселится. И немного всё же грустит, потому что нельзя узнать, кто же он, с кем связался кто-то из его предков, какая именно нежить будет его родственной. Это ведь наверняка случилось очень, очень давно, даже если порасспрашивать дальних родственников, то ничего не узнаешь. И кровь на анализ нежитного в себе не сдашь.
Рэм снова ставит чайник: то был чай согревающий, сейчас нужен какой-то успокаивающе-уютный. Алконост разминает крылья, хотя расправить их в маленькой кухне невозможно полностью, но упрямая птица не хочет уходить, просто изгибая крыло и находя нужный угол.
— Ты, наверное, в замке живёшь, — опять извиняющимся тоном говорит Рэм.
Алконост вспоминает свой дом: обычный деревенский двухэтажный дом с крышей, на которой тоже можно жить; отличие от людских разве что в том, что это дом на дереве — и не просто маленький домик, а здание, буквально выросшее из леса, его дом — это часть этого леса, деревья сплелись в здание, и иногда стены покрываются листьями и цветами. Алконосту комфортно в такой близости к природе, тем более он за многие-многие годы учится понимать язык деревьев, тем более что этот лес полон друид, которые в хорошем настроении или под медовуху готовы приоткрыть несколько секретиков.
— Ну, конечно, у меня свободнее, — наигранно ворчит Ал, не поясняя: свободнее именно в доме или свободнее вообще в мире. — Но и здесь жить можно. Если человеческое существование вообще можно назвать жизнью.
— А почему нельзя?
— Потому что слишком мало.
Рэм, кажется, хочет спросить, сколько лет алконосту, но понимает, что тот сам не знает своей цифры, потому что существует так долго, что годы сливаются, и остаются в памяти лишь такие разворошившие чувства моменты, короткие, словно маленькая иголка, впившаяся в крыло: можно лететь и даже не замечать, а иногда так дёрнешь крылом — и оно может парализоваться от боли на несколько секунд, и вот эти мгновения дёрганого полёта — они очень ценны.
Алконост принюхивается к чаю: пахнет иначе, теперь в нём что-то тоскливо-лесное.
— Сколько у тебя чаёв?
— Много. Вероятно, слишком много для человека, — грустно улыбается Рэм, и Ал несколько винит себя за свои резкие слова.
— Вот и разделишь их со мной, — строго говорит он.
Рэм демонстрирует свои запасы чая: много разных заварок в баночках, пакетиках, мешочках.
Алконосту даже немного жаль, что он их не успеет попробовать. “Забери их с собой, когда…” — но даже в голове алконост договаривать не хочет.
Рэм явно выглядит довольным: видимо, так понравилось впечатлить птицу своим хобби. Ничего, алконост вернётся к себе и заведёт ещё большую коллекцию чаёв, благо, в потусторонье трав куда больше, чем у людей.
За чаем снова говорят о жизнях — непохожих и в то же время близких.
— Представляешь, сегодня женщина заказывала шкаф, чтобы на дверце было изображение феникса, — делится Рэм. — А фениксы вообще существуют?
Алконост кивает и мрачнеет.
— Не очень хорошие отношения с ними?
— Нет, просто немного им завидую.
Рэм внимательно смотрит, пытаясь угадать причину зависти. Алконост охотно поясняет:
— Они хотя бы могут умирать.
— И воскресают?
— И воскресают. Но это — по желанию. И не всегда сразу же после смерти. Я знаю одного феникса, который мёртв уже столетие.
— А вдруг он больше никогда?..
Алконост качает головой:
— Этот круг рождений и смертей — их жизненный цикл, то ли проклятие, то ли дар, но вырваться из этого круга они не могут, они способны только сделать его очень большим.
— А им больно, когда они сгорают?
Алконост пожимает плечами.
— Скорее всего, нет. Либо они не воспринимают это как боль. И вообще, хватит о них, — он немножко обижен, что Рэма может из нежити интересовать кто-то, кроме него.
Рэм виновато улыбается.
— Прости. И поздно уже, пожалуй, нам надо уйти спать. Хотя завтра и выходной, я сегодня как-то устал, что вряд ли захочу воспользоваться правом уйти спать позднее.
Человек бы не стал произносить таких жестоких слов, если бы знал, что… Пожалуй, уже можно — нужно — сказать.
— Я уйду завтра на закате, — тихо говорит алконост, намеренно безэмоционально, хотя почему-то хочется сорваться на этой фразе, хочется иголку из крыльев воткнуть себе в горло.
— Почему? Я что-то сделал не так?
Может быть, вот в этом тоже особое родство — в странном эгоцентризме? Только у алконоста это эгоцентризм любви к себе, у Рэма — вины одного себя за всё в мире.
Алконост садится рядом, приобнимает его крылом, кладёт голову на плечо и шепчет:
— Ты всё сделал правильно. Не ложись спать сегодня, пожалуйста.
Рэм осторожно кивает — сердце бьётся с таким грохотом, с которым обычно падают звёзды.
— Конечно, я останусь с тобой, — тоже зачем-то шепчет он, словно между ними свершилась ещё одна мировая тайна, на которых и держится вселенная.
За ночь они успевают перепробовать ещё пять вкусов чая, алконост замечает, что у Рэма потрясающее чувство юмора: он понимает только шутки про горечь и смерть, а остальное как будто проходит мимо. Ещё они ставят эксперимент: получит ли человек ожог, если будет держать ладонь на крыле алконоста непозволительно долго; но теплеют только щёки алконоста, к которому никогда ещё человек не прикасался так долго.
Рэм не выдерживает и всё же немного дремлет под утро, и алконост отдаёт всего лишь час на это, пряча в крыльях и себя, и человека, уснувшего на его плече. А потом бесцеремонно будит его, щекоча перьями нос.
Смех Рэма тоже грозится запасть в глубины сердца — Илья-пророк, ударь по голове посильнее, чтобы забылось всё — и обещает сниться. Алконост не хочет уходить (и поэтому нужно, чтобы закат наступил поскорее).
Днём Рэм водит алконоста по любимым местам в округе: сквер с очень странным фонтаном, в фигуре которого каждому видится что-то своё (Ал вот увидел лешака, отвечающего за его лес), старинная тихая улица, большой магазин с прозрачной крышей из разноцветного стекла (солнечные лучи дарили полу и коже посетителей разноцветных солнечных зайчиков).
Алконосту не нравится человеческая жизнь: суетливая, стеснённая домами и нормами, бесцельная — и обидно, что Рэм попадает в ловушку своей человеческой природы. Когда-нибудь он от неё освободится, но всё же это произойдёт не скоро, и Ал угрюмо думает, что человеческая жизнь могла бы быть и покороче, раз уж ей хочется длиться всего мгновения, и сам себя ругает за такие мысли, потому что для людей жизнь вполне даже сносная.
— Мне будет больно, когда ты уйдёшь, — говорит Рэм, когда они снова возвращаются домой — пора перестать называть это домом, да и Рэму можно дать понять, что этот дом ненадолго по сравнению с тем, что его ждёт.
— Я сделаю так, чтобы не было, — красуется алконост.
Звучит несколько угрожающе, и Рэм жалеет о своих словах.
И старается не считать, сколько же там часов им осталось. Но оставшееся тянется к нулю, сделанному по образу и подобию солнца. И когда Хорс гонит солнечный свет подальше от города, алконост обречённо и тихо говорит:
— Мне пора. Когда я буду уходить, я буду ослепительно красив, — он делает ударение на слове “ослепительно”, — поэтому я не зову с собой.
— Значит, говоришь, пойдём на крышу? — словно не слыша, собирается Рэм.
— Не надо рисковать ради меня.
— Ты проводил меня до дома, мне стоит ответить тем же.
— Дурак, — вздыхает алконост и обещает себе быть настолько аккуратным, насколько сможет — но как можно контролировать блеск золота?
На крыше, что ожидаемо, никого нет, и алконост расправляет крылья.
— Обернёшься птицей?
— Обернусь светом, — алконост самодовольно улыбается. Что ж, пусть человек хоть раз в жизни увидит настоящее чудо.
Путешествовать между миром людей и миром нежити — это всегда с помощью ритуала; людей и нечисть отличает не только то, что они знают о мире, но и то, что люди умирают, а вот нечисть — не всегда; люди должны умереть обязательно, это их жизненный цикл, а вот нежить может умереть после какого-нибудь неправильного с её стороны действия, а может прожить вечность — смерть в потусторонье отменена (хотя о ней многие мечтают, и потому все относятся к ней с куда большим почтением, чем люди, потому что она может прийти к тем, к кому не должна была, и случайно положить в свой кармашек да пронести в небытие).
— Береги себя, — говорят они оба на выдохе.
Алконост не умеет прощаться, поэтому просто — мощным взмахом крыльев отрывается от земли.
И золотым светом разлетается по небу.
Это такой странный закат: небо, как и положено, розовеет, но вдруг в воздухе повисает какое-то разлитое золотое свечение, хотя золото — это время зари, и небо само удивлено, как в нём сочетаются алое и золотое. Рэм смотрит на это чудо и знает, что другие ничего не поймут, даже если заметят — и скорее заметят, потому что алконост наверняка пожертвовал умением скрываться ради того, чтобы не сильно слепить человека — и это чудо — только для него.
Из окна мансарды выглядывает ведьма (Рэм просто знает, что она ведьма, как знал, что они с бабушкой не сумасшедшие, а просто что-то такое видят) в двух парах солнечных очков.
— Прячьтесь скорее, он же вас ослепит! — кричит она.
Для Петры кажется странным желание помочь соседу, но она знает, что он работает с деревом, а ей как раз для изготовления шкатулки нужно… в общем, ей нужен живой человек, который сможет принести небольшой и уже обработанный брусок.
— Он пообещал, что мне не будет больно. Может быть, он сотрёт мои воспоминания? — Рэм пожимает плечами.
— Не верьте нежити, — качает головой Петра. — И ему не верьте особенно.
И, не выдерживая света, прячется обратно.
Рэм смотрит на позолоченное небо и думает, что и ему хорошо было бы зажмуриться. Может быть, ведьма права, и алконост сейчас его ослепит: не будет больно от прощания — будет больно от предательства.
Но блеск смягчается и как будто уже не так бьёт по глазам. Воспоминания никуда не исчезают, а значит, дело в чём-то ещё.
В воздухе кружится золотое перо, и Рэм знает, что ему нужно его схватить — знает так же, как знает, как дышать, считать и определять цвета. Вопреки ожиданиям, перо еле тёплое — а Рэм думал, что обожжёт руку. Прикоснувшись к перу, он узнаёт, зачем оно ему: особый способ передачи информации через предметы, которым активно пользуется нечисть, мог бы изменить человечество.
“Используй его как ключ после смерти, чтобы перейти из мира мёртвых в мир неживых”, — слышится в голове голос алконоста.
И ещё Рэм знает, что на вдохе Ал думал “приходи скорее”, а на выдохе — “живи долго и хорошо”. Рэм задерживает дыхание, не зная, за какую из мыслей цепляться, но потом решает, что всё будет так, как предначертано.
Можно попросить у ведьмы, чтобы она погадала примерные сроки. Но знать о смерти куда неприятнее, чем знать, что после неё будут ждать, поэтому Рэм возвращается домой — и уже непривычно называть опустевшую квартиру домом, и уже где-то домик на дереве ждёт, что человеческий голос наречёт его домом — и с большей, может быть, теплотой, чем это делает голос алконоста.
Ульяна выглядывает из окна. Закат и заря словно танцуют танго на небе, так красиво и странно, словно мир сейчас рассмеётся-расплачется в плечи каждому человеку, а потом закончится, резко и весело, будто не было этой тысячелетней истерики под названием человечество, будто всё это вылечилось одним разговором по душам.
Домовой смотрит за окно боязливо. Что-то там опасное происходит: то дождь, в каждой капле содержащий мировую скорбь, то сошедшее с ума небо, алеющее и золочёное не по расписанию. Домовой догадывается о птицах, которые прилетели из того мира в людской, но это, кажется, не к добру, особенно сирин, который, судя по тому, что ливень был пока что только один, всё ещё остаётся в мире людей.
И в доме всё как-то неспокойно: Уля с головой уходит в работу, берёт больше заказов, чтобы быть где-то там, а не в квартире. Вчера вот пришла с царапинами на руках: попался кот, не желающий мыться, и, видимо, тот квартировой тоже не поддерживал, когда его родного кота трогала чужая женщина. И всё же, несмотря на боль, Ульяна со своей работой справилась, потому что пришла она довольная.
Потом она смотрела несколько документалок по уходу за каким-то особым видом попугаев: нужно было подготовится к знакомству с новым видом животных. Домовой поражается её трудолюбивости и ответственности.
Ещё Уля в эти дни несколько раз порывалась писать что-то в дневнике с кошками — домовой уже понял, что это идеи для подкаста — но тратила на это не так уж и много времени, отбрасывая ручку и тяжело вздыхая. Видимо, хотелось записывать десять идей, а получалась одна.
Домовой жалеет, что не из чего сделать тайный успокаивающий напиток и подсунуть вместо чая; у ведьмы наверняка найдутся все ингредиенты, но домовому нечем за них платить, а воровать деньги у хозяйки он не собирается.
Вот и остаётся только синхронно с ней вздыхать, глядя на неправильное небо, да внимательно смотреть, чтобы Уле не захотелось к этому небу стать ближе.
Но она лишь делает фотографии, потом немного думает и, видимо, записывает видео:
— Небо сегодня такое, словно конец света. Что бы между нами ни было, любой апокалипсис я хочу разделить с тобой.
Домовой не дурак, догадывается, что записывает она эти слова Берте. Через секунды приходит ответ, который, судя по невольной улыбке, очень радует Улю.
Берта появляется в квартире через каких-то десять минут.
Они так крепко обнимаются, что у домового что-то щемит в груди.
— Прости, — первая начинает Берта. — Ты права, всё, из чего складываются отношения, — всё должно быть взаимным и обговариваемым.
Уля кивает и целует её:
— Конечно, о чём-то мы с тобой можем умалчивать, потому что я разрешаю себя целовать всегда, кроме тех случаев, когда у меня какая-нибудь болячка или очень хрупкая помада.
Берта улыбается — у неё всё аналогично.
Конец света не случается, но и на новое начало это не тянет. Просто — жизнь продолжается, дикая и необъяснимая.
— Ты быстро добралась, — замечает Уля.
— Была тут недалеко в книжном… О, кстати, когда я заходила, из подъезда вышел такой красивый мужчина в пальто, я сразу подумала, что он шикарно бы смотрелся с моим начальником. Знаешь, вот мой начальник такой харизматичный простак, который иногда делает гениальные вещи и которого все обожают, и твой сосед был бы ему советником-телохранителем, безэмоциональным на людях и очень трепетным с ним, ах, — Берта хватается за сердце.
— Мы больше не будем пытаться писать в соавторстве, основываясь на случайном соединении двух незнакомцев, — сразу предупреждает Уля, потому что когда-то, в далёкой юности, они именно этим и занимались. Тексты они никуда не выкладывали— а зачем, если им бы не прилетели отзывы или прилетели бы, но со злой критикой от людей, которые просто хотят проучить тех, кто осмелился складывать слова в предложения. Да и сами понимали, что текст был плох, но как же весело его было сочинять! За основу они взяли пацанов, которых увидели в парке: оба с цветными волосами и одинаковыми рюкзаками, и один активно рассказывал что-то про музыку, а второй — по глазам было видно — мало что понимал, но слушал очень внимательно.
Берта улыбается, вспоминая. Они с Улей делят так много — ни одно божество ни с кем столько бы не разделило.
— К тому же я думаю, что мой начальник, ну, ему никто не нужен. Ему прям кайфово от одиночества. Поэтому в качестве уважения к его аромантичности я просто вздохну по образу в голове и сразу же его забуду.
Уля её поддерживает. Зарёвый закат заканчивается, и всё снова похоже на нормальную жизнь.
Сосед, которого Берта встретила внизу, вряд ли бы смог стать телохранителем её начальника, потому что он сам был своего рода начальником. У него была своя онлайн-школа по изучению иностранных языков, сам же он иногда проводил лекции по культуре тех или иных народов. Он находил лучших учителей, придумывал много способов привлечь разнообразных учеников, активно участвовал в образовательных конференциях.
С преподавателями-мужчинами он обожает полуфлиртовать, потому что умные люди — это определённо его типаж. Некоторые считывают его сигналы (и всё равно остаются в коллективе), некоторые — нет, некоторые делают вид, что ничего не замечают, но при личной встрече краснеют.
Он отдельно любит тех, кто может поддержать эту беседу полунамёками — и ни на что не рассчитывать.
Подойдя к своей машине, он поправляет костюм. Повезло припарковаться не в лужу — почему-то земля всё ещё не высохла после вчерашнего ливня.
Он заводит машину и выезжает уже в ночной город. Ловит радиостанцию, чтобы быть в курсе, что там молодёжь слушает — на обратном поставит свою флешку.
Его зовут Хорт. И лекции по культуре своего народа он никогда не прочитает.
Машина тормозит за городом, у леса, свернув на проезд, которым давно никто не пользуется. Хорт благодарен экологам, которые отстояли этот лес от превращения его в коттеджный посёлок. Вряд ли надолго, и человек когда-нибудь поселится и здесь, но Хорт к тому времени уже будет, наверное, старым волком, промахивающимся во время охоты.
(Надо бы лекцию по “Маугли”, в самом деле, там так много вещей, о которых можно поговорить именно в аспекте культуры, особенно если сравнить книгу и различные экранизации.)
Хорт вылезает из машины. Нужно оставить обувь, с одеждой проще: нити словно срастаются с шерстью. Магия, не иначе. Хорт улыбается — больше скалится — этой мысли. Сам он вообще-то тоже порождение страшного колдовства, на котором и живёт нежить. От совпадения слов оскал становится шире.
Потом — ещё шире, и зубы острее, и чувство природы — ярче. У Хорта теперь четыре лапы, тёмно-серая шерсть, и по размерам он немного крупнее обычного волка. Хочется выть, валяться в лесной траве, сравнивать пушистость хвоста с пушистостью обросшего мхом камня, перепрыгивать большие канавы и с разбега бросаться в ледяную речку.
Быть оборотнем — это ой как хорошо.
Тёмный, Хорт почти сливается с ночью, и хотя Дивии-лунницы сегодня на небе нет — где-то кормит своих лошадок, оставив небосвод одиноким и свободным — всё равно на природе хорошо.
Прогулки в волчьем обличьи заменяют спортзал, потому что физическое состояние обеих форм связано, и весьма помогают не сойти с ума в этом жутком человечьем мире. Хорт людей недолюбливает, и в лесу находит какой-то свой покой, восполняет энергию, наполняется тем древним колдунством, что осталось разлитым на той стороне и лишь через бреши просачивается в мир людей. Хорт уверен, что этот немагический мир был создан ради шутки, чтобы посмотреть, как существа, лишённые всего, лишённые главных таинств о мироустройстве, вообще будут жить. Любопытство — и душевная рана, оборотень не скрывает правды перед собой — привели его в человеческий мир, помогли здесь устроиться, заинтересоваться новой жизнью, но не отбили желания поддерживать связь со своей оборотнической природой.
Зверю внутри хочется скорости, и Хорт больше сознания отдаёт инстинктам — пусть волк вырвется, куда ему хочется, нагуляется, наиграется в лесу — жить будет веселее.
К тому же лес ещё не обсох, и в ямах скопилась вчерашняя дождевая вода.
Поэтому, наверное, сегодня Хорт не встретит местных леших, а кикиморы, напротив, могут встретиться чаще обычного. Хорт с удовольствием бы заглянул к местному водяному, но, говорят, неспокойно в русалочьем мире, словно вода предвещает какой-то траур (через пару дней в местных новостях покажут, что городская река по необъяснимым причинам покрылась вдруг белоснежными цветами, и лишь немногие — в том числе нечисть — догадаются, что это — русалочья скорбь).
Лес мягко пьянит запахами, и Хорту нужно время, чтобы различить в них травы, животных и нечисть. Он приветствует всех. Мир в своих красках — в разнообразии красок — даже хорош.
(И какого чёрта весь этот прекрасный, яркий, разноцветный, многозвучный мир не вызывает столько же эмоций, как… — и почему ничего из этого не может залезть в душу и что-то в ней починить?)
Хорт добегает до берега — пробует лапой: вода ледяная, наполненная дождём и вечерними сумерками.
Вой разносится по лесу, словно наряду с кислородом и азотом становится полноправной составляющей воздуха. Хорт вдыхает свою печаль, чтобы захлебнуться ей, но она словно ускользает от него.
Оборотень вглядывается в мир.
Ночное небо странно шатается, и это не проблемы Хорта — лес больше не пьянит, а печаль, что свела бы с ума, отторгает его. Поэтому он смотрит внимательнее.
И понимает, что это не ночное небо вслед за вечерним аномалит, а просто — тёмная птица, летящая медленно и тяжело.
Большая птица — большому волку.
Хорт любит охотиться, и чаще всего весь азарт именно в том, чтобы жертву поймать — а потом отпустить, не так уж он и голоден. Впрочем, раз в сезон Хорт кому-нибудь да перекусывает горло, потому что тягу к чужой крови и к хищному раздиранию свежего мяса он не собирается подавлять в себе окончательно.
Он выслеживает птицу и замечает, что она летит всё ниже и ниже, будто очень устала. Затаившись, пригнувшись к земле — по мокрой траве животом — Хорт идёт за ней. Что-то в запахе от неё давнее, родное, как будто нежное — может быть, нежитное — что интересует оборотня ещё больше.
Птица, кажется, ищет удобное место на берегу.
Хорт стремительно прыгает, стоит ей опуститься достаточно низко, и хватает зубами самое ценное — крыло.
Птица издаёт очень странный звук — почти рычит — и, уже уронив её и пытаясь укусить за второе крыло, Хорт клыками чувствует вдруг почти человеческую кровь.
Отпрянув, он с интересом рассматривает, кого вообще поймал.
Человек с чёрными крыльями, серые глаза смотрят с презрением, кровь на бледной коже руки, которой он пытался защититься от клыков, во время нападения обращаясь из птицы в почти человека… Хорт его узнаёт и довольно скалится, оборачивается человеком сразу же — чтобы не было никаких недомолвок.
Они узнают друг друга сразу, и небо лучше бы аномалило или ослепло в своей темноте, чем наблюдало за их встречей.
— Здравствуй, Рин, — улыбается Хорт, прижимающий сирина к земле.
— Хорт, — сирин кивает ему, мол, узнал, но приветливым не буду. — Чем я такое заслужил? Je suis un oiseau fragile.
— Ничего ты не хрупкая птица, не прибедняйся.
— Ого, в этот раз ты понимаешь французский.
— Я много чего знаю теперь о других языках, — самодовольно улыбается Хорт. — Я, знаешь, целую школу создал, чтобы тебя понимать.
Сирин фыркает.
— Что ты делаешь в человечьем?.. — интересуется оборотень.
— Проверял, не сюда ли унесло алконоста после одного, хм, конфликта, но по золотьбе понимаю, что он уже отбыл обратно. А вот я слишком устал, чтобы сразу после перехода возвращаться, вот и сделал паузу… на свою беду, конечно, потому что теперь я неизвестно когда вернусь, — он смотрит с такой укоризной, что Хорт готов взять на себя вину во всех преступлениях.
— О, так это ты вызвал дождь, чтобы с его помощью сюда прийти? Я даже не подумал об этом…
— Лжец.
— Нет, я правда не подумал, я…
— Действительно лжец, — с каким-то злым весельем повторяет сирин. — Кто мне постоянно говорит, мол, во время любого дождя я вспоминаю о тебе? И что я слышу сейчас: нет, я о тебе не думаю вовсе.
У Хорта горят уши то ли от смущения, то ли от стыда.
— Я не совсем это имел в виду, — торопливо объясняет он, — я всегда думаю о тебе, просто не думал, что это правда можешь быть ты.
— Ну да, да-а, оправдывайся теперь, всё равно тебе предстоит провести эту ночь в страшных мучениях.
— Почему это?
Серые глаза теперь смотрят серьёзно.
— Ты ведь проглотил мою кровь?
Хорт задумывается.
— Возможно?
— Тупое ты животное без тормозов, — ворчит сирин. — Открою тебе секрет, который все знают: кровушка бессмертных ядовита, чтобы никто лишний раз не думал нас пытаться убить кусанием. Боль-то мы чувствуем.
— Прости, — выдыхает Хорт. — Очень больно?
— Я готов разреветься от боли, просто не хочу это делать при тебе, — холодно отвечает сирин.
Хорт не может им не гордиться — замечает теперь и чуть дрожащие губы, и постоянное прищуривание, и эти попытки съязвить, — сирину очень больно, и он всё равно до ужаса стойкий.
Снова можно влюбиться — точнее, прибавить к одной влюблённости другую — и разбить себе сердце мягким отказом, потому что сирин считает себя недостойным ничьей любви. Хотя Хорт знает, что это могло бы быть взаимно.
— Я умру от твоего яда?
— Ты тоже бессмертный, бывший бог, — усмехается сирин, — тебе просто как будто переломает все кости да пережжёт внутренности.
— Красиво, — восхищается Хорт. — Пойдём ко мне зализывать друг другу раны.
— Пожалуйста, просто давай обойдёмся бинтами, — вздыхает сирин.
Оборотень прячет улыбку. Разбитый, уставший, раненый — сирин всё равно остаётся закрытым ворчуном, таким родным и привычным, хочется уткнуться в его спину между крыльев и рассказывать ему о своих чувствах, чтобы он смешно топорщил перья и мило отворачивался, скрывая смущение.
У Хорта, конечно, вечность ещё, чтобы стать ближе — но кажется, что и вечность когда-нибудь кончится, что что-то такое в мире творится, что бессмертие перестанет работать — и куда им всем идти, если потусторонье разрушится?
— Ну так мы будем спасаться сегодня? — выводит его из мыслей сирин.
Хорт смотрит на него — наконец-то глаза в глаза, без всяких насмешек — и думает, что они уже сплелись сильнее, чем вечность может выдержать — следами укусов, кровью и ядом.
Оборотень поднимается и мягко берёт сирина на руки.
— Я могу идти, — ворчит Рин и пытается встать, но шипит от боли.
— Чшш, я всё сделаю, тем более надо торопиться, раз я собираюсь сегодня завидовать мёртвым.
Сирин смиряется, позволяет Хорту донести себя до машины. Там оборотень отодвигает переднее кресло, чтобы поместились крылья так, чтобы не задеть рану.
Птица держится, и сердце оборотня пропускает удар — Рин умный и обладает ужасной выдержкой, и на Хорта постепенно накатывает осознание, как же он по нему скучал. Может быть, вот это должно разорвать его сердце безумной болью?
Хорт гонит машину, нарушая скоростной режим. Сирин никак ничего не комментирует, наверное, на чём-то таком одном ночном концентрируясь, чтобы вытащить из темноты подобие обезболивающего.
В квартиру они поднимаются на лифте, и хотя сирин держится ровно, рука его дрожит, и он цепляется за Хорта, когда тот ведёт его к себе.
— Сейчас я найду бинты и нормальные таблетки, — предупреждает Хорт, усаживая сирина на кровать.
Рин слабо кивает. Боль не проходит, но, что страшнее, не вызывает привыкания, и каждая секунда делает существование тяжелее.
— А твой яд из чего? — кричит из другой комнаты Хорт, вероятно, задумавший и его победить какими-нибудь таблетками.
— Из всей мировой печали, — насмешливо отвечает сирин, но насмешка получается не злобной, а грустной, потому что у него дрожит голос.
— Значит, и правда будет больно, — с улыбкой принимает свою участь оборотень — всё он заслужил, и он это понимает.
Он возвращается с бинтами и лекарствами.
— Дай я тебя обработаю.
Сирин смотрит с недоверием.
— Ты же знаешь, что я желаю тебе только хорошего.
— Ты прокусил моё крыло. И на руке жуткий укус тоже.
— Я не думал, что это ты… Мне очень тяжело поверить, что мы правда снова разговариваем. Мне казалось, что это возможно только в том случае, если мир начнёт рушиться.
— Может, он правда начал?
Хорт пожимает плечами. Сирин всё же протягивает ему руку.
Хорт умеет обращаться с ранами: и свои вылечивал, и нередко кусал других оборотней — не в военных, но в каких-то страшных игровых целях — для их народа это абсолютно нормальная вещь. И всё же с сирином всё не так, как с другими, и он почти невесомо прикасается кончиком носа к плечу Рина.
— Ой-ёй, это что, попытки напомнить мне, что ты умеешь быть нежным?
— Оно самое, — серьёзно отвечает Хорт. — Я по тебе так скучал, что…
Договорить не получается — он вдруг несколько секунд задыхается от резкой боли в лёгких.
— А теперь почувствуй, какова моя нежность, — усмехается сирин.
Усмешка, впрочем, кривая: Хорт никак не успел притронуться к его крылу, а самому до него с больной ведущей рукой не достать.
— Какие мы жалкие, — выдыхает оборотень и улыбается.
— Стоим друг друга.
— Скажи, что ты тоже по мне скучал и что мы с утра поговорим, я за это буду держаться во время приступов.
Хорт догадывается, что от боли не раз за ночь потеряет сознание — и эта же боль вытащит его обратно.
Сирин наклоняется и шепчет на ухо:
— Я скучал по тебе, — потом немного думает и добавляет, — по нам.
Хорт хватает его за руку, силясь что-то сказать, но как будто ломаются кости в ногах — он вскрикивает и заваливается на пол, утаскивая за собой сирина.
— Прости, — тяжело дышит Хорт. — Предлагаю провести ночь, разделяя боль друг друга.
— Ну уж нет, ты сам своё терпи, — у сирина ещё хватает сил съязвить, хотя ему снова очень больно; человеческие таблетки, кажется, не действуют, а ночные нити Чернобога проходят сквозь, делая перья чернее, но не целее.
— Тогда вытерплю за двоих.
Рин забавно замирает, словно верит его словам.
Рёбра Хорта словно трескаются через одно, и он шипит.
— Ненавижу быть слабым при тебе, — выдыхает он.
— По-моему, мы оба сейчас слабы… — робко замечает Рин.
Хорт задумывается.
Не в первый раз они друг перед другом такие вот — я тебе настолько доверяю, что готов быть слабым (но всё-таки, пожалуйста, не смотри).
Боль чуть стихает, лёгкие снова могут наполниться воздухом, и сломанная грудная клетка вдруг рождает смех.
Сирин хмурится:
— Уже сходишь с ума?
— Просто подумал, что я чертовски по тебе скучал, вот просто до боли, с которой твоя отрава не сравнится, и ты скучал тоже, я знаю, — и в итоге мы с тобой вот так вот друг друга встречаем — укусами и ядом. Это так нелепо.
Рин фыркает, потому что правда нелепо, и от смешка почему-то ноет рана — сирин морщится.
Хорт хочет взять его за руку, и Рин почти готов разрешить эту катастрофу, но ведь оборотень потом захочет прикоснуться дальше, и самое страшное, что сирин захочет этого тоже. Он завидует брату: алконост, в котором веселья и света иногда через край, никогда не нуждался в близости, и самое яркое её проявление — прежде всего дружеской — это желание погладить кого-то по голове.
— Если захочется плакать от боли, то давай вместе? — шёпотом предлагает Хорт.
Сирин согласно кивает. Догадывается, что перевязанные раны снова начнут ныть, потому что укусы богов, пусть и бывших, заживают не так быстро, как обычно исцеляется бессмертная птица.
— Давай только говорить о чём-нибудь, чтобы по сорвавшемуся голосу понимать, когда мы с тобой можем оказаться на грани, — предлагает Рин.
Хорт не успевает согласиться и рычит, потому что иллюзорные иглы впиваются в желудок.
Сирин сам тянется к нему рукой, хотя и знает, что его прикосновение не спасёт. (Вся животная сущность отзывается на это, и дышать становится легче.)
— Помнишь, когда я ещё был богом и мне приносили всякие штуки, мне принесли дорогой кинжал, и тебе было любопытно посмотреть, но ты поранил руку?
— Шикарный вечер был, — хмыкает сирин.
— Я тебя впервые поцеловал, — Хорт улыбается как-то мечтательно.
Рин пытается вспомнить детали. Ах, точно, Хорт по-волчьи прикоснулся губами к порезу. Сирину тогда было больно и очень неловко, что единственный из нежити, кто всегда с радостью принимал его, вестника печали и скорби, в своём доме, теперь познакомился с его неуклюжестью и некой неприспособленностью к жизни высшего света.
— Было противно?
— Было грустно, что это случилось, потому что тебе было больно. А почему на меня тогда твоя кровь не подействовала?
— Ты её не пил, как сейчас, — мягко пожимает плечами сирин.
Цокает от очередной волны боли — волна отзывается рикошетом по фалангам Хорта.
— У нас с тобой всё первое такое дурацкое, — перекрывает он свою боль смехом.
— Ну, не знаю, первый раз признавался ты мне очень красиво, — улыбается сирин.
Хорт открывает и закрывает рот, не зная, что сказать.
— Может быть, тебе стоило сообщить мне об этом раньше? — несколько возмущается он.
— Ты бы возгордился и решил, что твои чувства взаимны, — вздыхает сирин.
— Но они?...
— Тогда не были.
Фраза сирина совпадает с чувством, словно правое лёгкое проткнули копьём.
Будучи богом, Хорт подобное часто испытывал: приходилось защищать доверившихся ему людей от совсем уж злых, вышедших из-под контроля, вредящих духов.
А потом верующих стало меньше, с каждым годом о боге-волке забывали всё чаще, и когда алтарь порос мхом, а имя его не вплеталось ни в молитвы, ни в песни, ни в даже страшные истории, тогда он перестал быть богом.
Для Хорта это было странной радостью, потому что теперь с него снято много ограничений и не нужно нести ответственность за людей. И ещё: сирин не стал вести себя с ним иначе, лишь нашёл новую тему для шуток.
Рин был первой любовью бога-волка, был последней любовью бога-волка, стал первой любовью Хорта. И последней, наверное, — если вечность позволит дойти до конца.
Хорт украдкой смотрит в окно: под таким углом виден лишь маленький кусочек неба. Какая-то звезда, блуждая, залетает на него, но, почувствовав на себе взгляд, спешит исчезнуть хотя бы с этого неба, а лучше — вообще со всех небес.
Сирин снова корчится от боли:
— Кажется, человеческие таблетки всё-таки помогали, а теперь их эффект прошёл.
— Это ведь самое большое предательство — когда то, что раньше работало, перестаёт работать.
Хорт делает над собой усилие в перерывах между волнами боли — противно было в них и то, что у них не было ни темпа, ни порядка — двигается к сирину совсем близко. Тот чуть дёргается, словно желая отвернуться, но пересиливает себя, и Хорт мягко убирает с его лица слезу.
— Я взвою во время следующего прихода, — радостно обещает оборотень. — Будем скулить вместе.
Сирин криво улыбается, и Хорт снова убирает слезу, чтобы не касалась его улыбки.
— Так хочу тебя поцеловать, — шепчет он.
Снова будто ломаются рёбра, но в меньшем количестве, чем тогда, зато эффект дольше — Хорт даже не знает, что вынести легче.
(И то, и другое, впрочем, вынести легче, чем если сирин скажет “нет” — и Хорт его отказ примет.)
— Напоминает другую ночь, где мы немножко плакали, много смеялись и целовались, — усмехается сирин.
— Только там твой брат в соседней комнате играл “Маленькую девочку у моря”.
— Он всегда такой, когда немножечко пьян. Забывает, что он должен нести радость, и приносит печаль.
— Но это светлая печаль.
— Да, мою тяженькую тоску он не плагиатит, спасибо на этом.
Хорт на выдохе от очередного приступа шепчет:
— Я думал, ты считаешь ту ночь ошибкой.
— Конечно, считаю. Тебе нельзя было приходить, для бывших богов сколько там нужно Вальпургиевых пропустить, две, три? Потерпел бы немного — и никто бы из потусторонья навязчиво бы не просил удалиться.
Хорт пожимает плечами:
— Я не мог оставить тебя одного, ты ненавидишь там быть один, но в то же время тебе нравится та атмосфера…
— Вот и было ошибкой рисковать из-за меня, — ворчливо перебивает сирин.
Хорт пытается что-то сложить — ударяет что-то кусачее в живот — и несколько секунд он лежит, закрыв глаза. И не открывает, когда уже Рин проводит пальцем по следу его слезы.
— Я думал, тебе неприятно, что мы с тобой куда-то сдвинулись от наших двусмысленных умолчаний, — признаётся он после того, как боль немного отпускает.
— Я, может быть, на это и рассчитывал. Зато никаких проблем у тебя, дурака, больше от наших отношений не возникло.
— Сам ты дурак, может, я тут повеситься хотел без тебя, — бубнит Хорт.
— Правда? — сирин смотрит серьёзно и немного заинтересованно.
— А вот не скажу, — оборотень щипает Рина за кончик носа.
Дурашливость и любовь посреди катастрофы — вот так они вечность и проведут (а потом всё-всё закончится).
Сирин тянется целовать сам — и в сердце Хорта что-то как будто разрывается — отдаёт взрывной волной по голове, и он теряет сознание.
Хорт приходит в себя под утро; солнечные лучи не боятся косых взглядов и смело занимают даже те куски неба, которые оборотень может увидеть.
Солнце, кажется, обладает эффектом снимать многие проклятия, и Хорт больше не ощущает в себе никакой вымышленной боли. Только руку что-то покалывает: сирин использует её вместо подушки.
В сердце снова что-то колет, но теперь приятное, складывающееся в “ого, теперь я хочу просыпаться”. Очень мягко Хорт встаёт, переносит сирина обратно на кровать, стараясь не задеть его раны. Тот рвано выдыхает, но продолжает спать. Для него солнце лекарством не становится.
— Я схожу к местной ведьме, может, у неё что-то есть, — сообщает Хорт, надеясь, что сквозь дрёму Рин его всё-таки услышит.
Перед этим он проверяет список дел, но сегодня, к счастью, у него никаких лекций. Мелькает шальная мысль попросить сирина читать какие-нибудь лекции: он много знает о языках и о культуре. За кадром Хорт бы сходил с ума, потому что он всё ещё обожает умных людей, а умный сирин — это хуже, чем ночь под воздействием его яда.
К ведьме он поднимается быстро. Они никогда не общались, но знали о существовании друг друга.
— Доброе утро, — бодро говорит он, когда ему всё-таки открывают.
— Если доброе, — вздыхает Петра, явно не выспавшаяся.
— Прости, что потревожил, — оборотень по давней привычке относится ко всем людям и близкой к ним нежити как к младшим, — но очень важное дело.
— Ничего страшного. Надеюсь, у вас будет, что предложить мне взамен.
У Хорта огромное количество старых подношений, которые когда-то были обычными предметами, но благодаря тому, что люди сделали свой выбор, отделив их от остальных и наполнив особым смыслом, что они принесли их в дар, что они пролежали в доме у божества, они стали обладать магической силой. Должно быть, что-то ведьму заинтересует.
— Что может залечить раны бессмертной птицы? — напрямик спрашивает он.
Петра задумчиво заплетает свои серебристые волосы в косу — Хорту приходит мысль об альбиносах, но не то чтобы ведьма была очень на них похожа — и пожимает плечами.
— Обычно у бессмертных нет проблем с исцелением, тут вопрос в том, от чего или кого эти раны были получены.
— От меня.
Петра поджимает губы.
— Разве вы сами не должны знать противоядие к самому себе?
Хорт хочет возмутиться, но в словах ведьмы есть правда.
— Не слышал, чтобы кто-то мои укусы вылечивал, только если они затягивались естественным путём.
— О том и речь, — вздыхает Петра. — Нет никакого средства, и к тому же вы очень давно никого не кусали, поэтому и экспериментировать ни у кого не получалось.
Хорт постукивает пальцами по колену.
— Ладно, вылечить нельзя, но боль снять можно?
— Это всегда пожалуйста.
Ведьма выставляет в сторону руку, и в открытую ладонь откуда-то падает пакетик с порошком.
— Одну горсть на стакан тёплой, но не горячей воды, промывать раны два раза в день, хорошо, если при естественном свете: солнце, луна, свечи.
Оборотень чувствует, что вечера будут наполнены такой нежностью — да ещё и при свечах, — что сирину стоит оставаться здесь хотя бы ради неё.
— Что я должен?
— Поговаривают, у вас есть нить, которую сплела Марья-искусница, ещё до того, как стала известна как Марья Моревна и пока ещё не думала запирать у себя Кощея.
Оборотень прикидывает.
— Да, была такая, подарили за то, что я договорился с медведями. Её будет достаточно?
Петра кивает.
— Меня, конечно, не любят в потусторонье, но всё-таки не запрещают. Есть быстрый переход?
Петра снова кивает и что-то шепчет в ладошки: в середине комнаты появляется брешь между мирами — и тихонечко звенит.
— Не задерживайтесь на родине, — бросает на прощанье Петра.
И всё равно удивляется, когда Хорт возвращается спустя всего двадцать минут.
— Долго искал, — объясняет он, — положил совсем уж далеко.
— Я думала, вы там будете куда дольше…
— Я был там столетия и не особо соскучился. Держи.
Петра берёт нить и отдаёт порошок. Оборотень вспоминает, что этой нитью однажды пришивал пуговицу к своей рубашке, которую случайно оторвал сирин, когда они практиковались в бальных танцах — оба впервые. И сам дивится тому, на какую ерунду может уйти чудесное.
Возвращаясь домой, Хорт думает, что было бы очень страшно, не случись неожиданностей, которые их с Рином в очередной раз свели. И, наверное, он бы просто не выдержал и попытался бы найти его снова. Но, кажется, судьба сама на их стороне.
Сирин уже проснулся — обнаруживается на кухне, готовящий — снова что-то колет в сердце — кофе на двоих, добавляя туда сладкие специи.
— Вылечить тебя не получится, — сразу сообщает оборотень, — доброе утро.
Рин фыркает: никакой счастливой концовки он и не ждал.
— Но зато мне передали мощное обезболивающее.
— Думаешь, сработает? — сомневается сирин.
— Мы с тобой всё попробуем, — строго говорит Хорт.
Сирин ставит кружки на стол, и Хорт перехватывает его руку, подносит к своим губам.
— Оставайся, а?
Смотрит почти затравленно — и Рин делит с ним что-то мягко-колючее в сердце.
— Пока не заживёт, — соглашается он.
И не уточняет, что именно: крылья, сердце — или вселенная, которой ещё только предстоит разрушиться.
Берта готовит утренний чай на двоих, пока Уля судорожно записывает в блокнот идеи для подкаста, которые пришли к ней ночью.
— Надеюсь, там не про смерть отношений, — вздыхает Берта.
— Мы вроде с тобой всё обсудили и пришли к выводу, что мы не умираем, — Ульяна делает ударение на местоимении.
Берта кладёт себе лишний сахар, потому что чуть-чуть переслащенный горячий чай — это какой-то особый десерт.
— Хочу сделать маленький сезон про самоубийства животных, — делится Уля. — Читала на днях статью, где было вполне аргументированно доказано, что только человек осознаёт суицид, потому что у нас есть воображение и мы можем себе представить, что нас не будет. Но там была очень крутая мысль учёного по фамилии Варки, что человек осознаёт, что все мы умрём, но при этом это знание он успешно игнорирует, потому что иначе не смог бы что-то делать. И учёный так красиво обзывает это “причудой эволюции”, вот об этом хочу поразмышлять. А потом окунёмся в то, как умирает нечто, созданное человечеством: предметы, мифы, языки, культурные явления, — это всё тоже очень интересно.
Берта целует Ульяну в лоб.
— Обожаю, когда ты вдохновляешься.
— Ты меня вдохновляешь.
— Хорошо, что я тоже смертная, тоже своеобразная нежить, а то, наверное, у нормисов не принято оценивать положительно человека, который вдохновляет на разговоры о смерти.
Уля пожимает плечами и улыбается. Они тоже нормисы, но в другой системе ценностей. Новая норма — и по уникальной конституции в каждый дом, давно пора уже. Всё равно Ульяна мечтает о том, чтобы все дома потихоньку опустели.
Домовой смотрит на них с теплотой: он видит, что они действительно друг от друга искрят, вдохновляя на что-то важное.
После завтрака они собираются и буквально сбегают по лестнице. Домовой бежит за ними: отчего-то тянет проводить до подъездной двери.
У лифта висит бумажка о собрании жильцов, но Уля не успевает прочитать, потому что они с Бертой по инерции выбегают на улицу. Ещё ей кажется, что ниже после стандартного напечатанного обращения было что-то приписано ручкой, но — это только иллюзия.
Они идут вместе выгуливать чужую собаку, затем — есть торт по чужому рецепту, потом — читать вслух чужие мысли, обёрнутые в форму детективного романа, вечером — смотреть на чужие выборы на игровом стриме — и всё это время быть самыми родными.
А вот домовой внимательно вчитывается в объявление.
Напечатано следующее: “Собрание жильцов на первом этаже в восемь вечера!”.
И ниже специальными чернилами приписано: “Собрание нежити — этажом ниже”. То бишь в особом подвальном месте.
Домовой качает головой, но старается как можно быстрее разобраться со своими делами, чтобы не опоздать на встречу.
Он не опаздывает, приходит даже пораньше, как и многие другие квартировые, поэтому с ними можно обсудить новое в человеческом быте.
К назначенному времени приходит и оборотень, и водопроводный, и хозяин электричества, и разные тени. И минута в минуту приходит Петра.
— Добрый вечер, представители потустороннего, я очень рада, что вы пришли, постараюсь быть очень краткой.
Все одобрительно кивают и доверяют ведьме: она действительно говорит лаконично.
— Как вы знаете, ходят слухи, что потусторонье рушится, что там будет всё в огне или что просто всё в один миг исчезнет… Никто ничего не знает точно, и вы все не раз сталкивались с тем, что нам обещали конец света, а он не наступил, поэтому хочу вас предупредить: не питайте ложных надежд. Существует большая вероятность того, что нам всё-таки придётся жить вечно. Однако вы, должно быть, заметили, что в нашем доме как-то возросла активность связей с той стороной, и те же переходы совершаются куда проще. Всё дело в том, что на нашем чердаке скоро будет прореха между мирами, настолько там истончилась грань. Поэтому нас всех сюда и тянет. Вполне вероятно, что уничтожение таких трещин — это маленький вклад в остановку разрушения нашего мира. Хотя, конечно, основную работу должен сделать герой, который, скорее всего, появится в нужное время. Прореха, конечно, даст нам много энергии и преимуществ, но это снесёт нас всех, а дом будет заполнен нежитью, а не людьми. И я думаю, что в наших интересах эту прореху всё-таки зашить, иначе сюда правда придёт кто-то страшнее нас. Поэтому я прошу вас, во-первых, сообщать мне о любой странной чудесной активности, чтобы я отреагировала и поизучала её, во-вторых, быть внимательнее к ингредиентам, из которых можно сковать иглу для зашития дыры. Нить у меня, к счастью, будет.
Нить Марьи-искусницы должна соединиться ещё с шерстью говорящего козла, с волосами Василисы Премудрой, вымочиться в живой воде — всё это у Петры есть. А вот с иглой сложнее, и она зачитывает список нужных материалов. Её внимательно слушают и обещают раздобыть информацию.
На этом обещании Петра всех отпускает и уходит первая. Быстро уходит и Хорт, думающий о том, что не будет жалеть, если та сторона прекратит своё существование, ведь тогда сирин останется у него навсегда.
Квартировые ещё задерживаются погудеть об этих новостях.
Домовой замечает лишь, что один из квартировых как-то потерял в цветах, побледнел, словно стал немного прозрачнее.
— Что это с ним? — шёпотом спрашивает он у соседа.
— Вместе с хозяйкой переживает трагедию до сих пор. Помнишь, у неё возлюбленного машина сбила почти три года назад? Она же до сих пор в трауре, вот это на него и влияет.
Домовой кивает и немного радуется — и сам боится этой радости, — что его разделили с семьёй в трауре, потому что он переживал это всё не менее сильно, — и возвращается домой.
— На сколько лет я сейчас выгляжу? — полупрозрачный подросток вертится в воздухе.
— Лет на шестнадцать.
— Неплохо для того, кто несколько дней назад помер четырёхлеткой. А все призраки так делают?
— Сомневаюсь… Я вот просто застыл в лучшей своей форме. А подробностей я не знаю.
— А для чего вообще нужны взрослые, если они чего-то не знают?
— Ну вот ты и будешь тем самым всё знающим взрослым.
— Не исключено, я после смерти в своём сознании настолько преисполнился, что аж вырос. Пара ночей — и вот это посмертное столько мне тайн открыло, сколько я не успел за свою маленькую жизнь понять, а теперь… — он делает какое-то подобие сальто. — Слишком много всего в голове, надо бы осознать.
— Интересно, почему с тобой такое грандиозное развитие произошло, а я остался ни с чем?..
— Потому что я клёвый, а ты, ну, видимо, не очень?
— А ты, Горечка, тот ещё наглёныш.
Горенька в ответ смеётся.
— Согласись, Марусь, ты именно меня такого в своей жизни и ждал. Точнее, в своей смерти.
Марусь, второе полупрозрачное тело, сидящее на подоконнике между седьмым и восьмым этажами, вздыхает.
Предполагается, что смерть — это навсегда, и Марусь всё своё земное существование держал это правило в голове, а потому немного не понимал, почему после аварии он всё ещё продолжает существовать. Несколько дней ушло на принятие своего призрачного состояния, несколько недель — на понимание, как ему теперь быть.
Марусь не знает, что ему больше всего не нравится в этой ситуации: то, что жизнь продолжается (можно ли, впрочем, это назвать жизнью?), или то, что других призраков он почти не встречал. Хотя люди всё ещё продолжают умирать, и Марусь однажды почти месяц провёл у местной больницы, но ни одного умершего не встретил, только домовых, оставшихся без дома, больничных да всякую прочую нечисть, которая питается страданиями людей.
Значит, Марусь выиграл в какую-то лотерею, которая задерживает его здесь. Или, скорее, проиграл, потому что не сказать, что авария — это абсолютная случайность с пьяным водителем и невинным пешеходом. Сам пешеход до этого думал: “Вот бы машина сбила”, — и это не совсем всерьёз, и Марусь переходил дорогу строго на зелёный, но пьяный водитель был словно подарок судьбы, услышавшей его скромную молитву.
Марусь, столкнувшийся с металлической разъярённой машиной, жалел лишь о том, что это будет больно. И что Васька — да, возможно, они с Василисой сошлись на том, что их имена вызывали диссонанс с их полом — будет грустить. В остальном же Марусь был рад (пока не узнал, что жизнь не обрывается вот так просто).
Домовые на его расспросы только пожимают плечами. Призраков все боятся, потому что и для нежити смерть — простой (а потому до боли страшный) процесс: ты перестаёшь существовать. Хорошо ещё, если где-то на той стороне окажешься чем-то другим, а как сил не хватит, как прильнёшь к общей магической энергии да проглотит тебя кто посильнее, что тогда? По такой логике выходило, что Марусь, как и другие призраки, обладал большой духовной силой, что не только позволяла на той стороне быть чем-то, но и даже — не ходить на ту сторону.
Марусь знакомится с призраками, когда путешествует по городу, но и они мало что могут сказать: ни один никакой инструкции не получал, зато личного опыта у них было много. И Марусь их немного боится, потому что они от своей долгой второй жизни начинают сходить с ума.
“Я вообще-то слабый”, — увещевает он те таинственные силы, которые заправляют всеми процессами всех миров, но никто не откликается.
Марусь изучает легенды, предания и сказы, но ничего однозначного найти не может, потому что написаны они, скорее всего, людьми, а на той стороне — да разве там есть люди?
В голову пока ничего не приходит, а потому остаётся только обитать на прежнем месте и приглядывать за Васькой. Она так много плакала, и даже когда слёз не осталось, остались беззвучные рыдания, и на это было невыносимо смотреть — это какое-то наказание, да? — но Марусь находил в себе силы не отворачиваться и быть с ней, незримо, неощутимо, но всё-таки рядом.
Василисе понадобился год, чтобы оправиться от потери, чтобы начать хоть что-то делать так, как это было раньше, а не существовать по странному расписанию работа — переработки — усталое вытьё дома. Она снова пишет стихи и готовит сборник, который посвятит ему, так нелепо её покинувшему (и шутившему с утра, мол, Вась, а представь, что боги когда-нибудь оценят наши разговоры про смерть и сами придут нас убивать невнимательными рабочими, что-то кидающими с крыш, пьяными водителями или промахивающимися киллерами).
Она думает некоторое время о том, чтобы — куда-то туда, за ним, но они друг другу обещали, что не станут причинами смерти другого, лучше быть причиной жизни, и Василиса решает перевести всю тоску в желание сохранить о нём память.
Марусь плачет над её стихотворениями. И знает, что она вот-вот скоро закончит.
Это как будто должно положить конец его новому существованию, но на днях он знакомится с Горечкой. Сначала это был призрак ребёнка, который ничего не понимал, а затем он несколько раз словно отключался, пропадал в какие-то вселенские бреши — и возвращался со знаниями, которые люди приобретают в течение всей жизни. За пару дней он сильно эволюционировал, и Маруся это немного пугает.
Горечка цепляется к Марусю как к старшему другу, у которого есть приставка и нет никаких игровых способностей. Знакомится с Василисой, хотя та их, конечно, не видит. Читает её стихи, ему не очень нравится, потому что знаний о литературе мало, а при жизни он только-только начал учить алфавит, поэтому прочитать что-либо не успел.
— Что кстати за имя такое странное — Марусь?
Марусь на это закатывает глаза — даже после смерти оправдываться! Но Горечка спрашивает без иронии, ему правда интересно, и он в любопытстве по-детски круглит глаза.
— У моей бабушки белорусские корни, вот она и назвала меня так. Вроде как это означает “горький”. Так что я тоже немножко Горечка.
Это замечание вызывает какой-то восторг и ужас.
— А я подумал, что это в честь Мары, которая приносит беды, смерть и воскрешение.
Марусь задумывается. Интересная версия, и от этого можно было бы выстроить ещё теорию, что смерть не трогает своих тёзок, но эта мысль кажется совсем грустной, ведь это значит, что за ним никогда больше не придут, и он старается отвлечься:
— Кстати, а что за имя такое странное — Горечка?
— Это не имя, это прозвище. Так-то я Игорь, — Горечка важничает. — Но меня так решила называть то ли тётя, то ли сестра, она сама не знает. Она теперь сюда переехала, потому что мои родные не смогли здесь жить после того, как я умер.
— Скучаешь по ним?
Горечка пожимает плечами.
— Но увидеть их точно хочу.
Марусь кивает.
— Узнаешь новый адрес — слетаем.
Адрес надо узнавать у Ули, новой хозяйки, или, скорее, у домового, который остался в старой квартире, уж он-то должен знать. Но Игорь пока откладывает этот разговор, словно если он увидит маму — то нахлынет всё то страшное, что он игнорирует в силу своего ещё детского взгляда.
Они с Марусем болтают обо всём, и Горечка делится знаниями, которые просто влетают в голову, Марусь — своим жизненным и немного посмертным опытом.
— Как думаешь, если она допишет, то ты исчезнешь?
Марусь пожимает плечами.
— Сам же чувствуешь, что никто о посмертности знаний не даёт, и даже ты, который открыл какой-то канал информации, знаешь только о жизни.
— А если она встретит кого-нибудь ещё, ты её отпустишь?
И снова этот наивно-любопытный взгляд.
— Если это будет хороший человек, то я буду только рад. Мне невыносимо от мысли, что она продолжает страдать. Главное, чтобы не любила его как меня.
— Разве любовь не одинаковая?
Марусь качает головой.
— Мы вон видим, какие Ульяна с её девушкой, мы вот с Васькой вообще не были такими.
— А что будешь делать, если не исчезнешь? — Горечка перескакивает с одной идеи на другую.
— Продолжу искать хоть какую-то информацию об этом и том мире.
— Возьмёшь меня с собой?
Марусь усмехается:
— Посмотрим на твоё поведение.
Горечка отдаёт честь:
— Я обещаю быть хорошим ребёнком!
— Лучше уже говорить про себя просто “человек”, а то через несколько дней у тебя будет сознание сорокалетки, и мне будет невыносимо, продолжи ты называть себя ребёнком.
Игорь улыбается. Иногда он чувствует, что попал в сказку, что он главный герой — или хотя бы спутник главного героя. А иногда он чувствует выматывающую печаль по всему, что никогда не проживалось. И знает, какое из чувств правдивее.
— А можно я тоже дам тебе прозвище? — вдруг робко спрашивает Марусь. — Оно почти такое же, но зато моё.
— Ну-ка.
— Буду звать тебя Горенькой. Чтобы горькое — мне, а тебе — горе.
Игорь подвисает немного, пытаясь осознать игру слов и смыслов.
А потом одобрительно кивет.
— Это чё она пишет такое? — Горенька тыкает в монитор, где открыт документ, в который Василиса старательно записывает стихотворения.
— Это хокку, японская поэзия. Она вот ко всему японскому равнодушна была, это больше моя тема, хотя аниме мы частенько смотрели вместе.
— Ты был в Японии когда-нибудь?
Марусь качает головой, потом мечтательно смотрит на трёхстишие:
— Но очень хотел туда поехать.
— Давай слетаем туда как-нибудь?
— Если я не исчезну. Но всё равно сначала стоит заглянуть к твоим родным. Вдруг мы не сможем вернуться?
Горечка послушно кивает.
— Даже если бы они меня увидели, то не узнали бы.
— Ну да, ты теперь тянешь лет на двадцать. Но как будто замедлился в развитии.
— Может, я в какой-то момент начну деградировать обратно в ребёнка и так и исчезну?
— Тогда точно надо поторопиться.
Василиса заканчивает хокку и долго смотрит в пустоту, а потом шепчет вдруг:
— Прощай.
Горенька дёргается, потому что ему кажется, что ему нельзя быть при этом разговоре, что он наблюдает что-то личное. И всё же рука непроизвольно ложится на плечо Марусю.
Тот благодарно кивает.
— Прощай, — говорит он Василисе. — И живи, пожалуйста, счастливо, не вспоминай меня, но и не забывай.
Василиса не слышит, нет, но всё-всё понимает. И улыбается — мягко и самой себе.
Она называет сборник “Горечь” и знакомится с иллюстратором, которого очень заинтересовала работа. Он приходит к ней с цветами и держится близко, потому что, кажется, что-то нашёл в ней важное ещё до того, как они познакомились, — или, может быть, они уже были знакомы где-то в общих издательских кругах, Марусь так и не понял.
— Он тянет на хорошего человека? — спрашивает он у Гореньки, который выглядит теперь на двадцать с лишним и как будто замирает в развитии.
— Вполне. К тому же они делают совместное творчество.
Марусь тяжело вздыхает, но берёт себя в руки.
— Что ж, тогда о ней позаботятся. Хотя она как будто и не чувствует, что за ней ненавязчиво ухаживают.
— Ты был её музой целых три года, а он пока что её ни на что не вдохновил.
— Я был её музой гораздо дольше, с первого класса, — с небольшой долей гордости говорит Марусь. — Так что никому меня не превзойти, но я надеюсь, что хотя бы частично ей станет легче, и у неё будут работы, которые со мной не связаны, потому что это больно, это не может быть не грустным, а у неё ведь получается делать и красивые светлые, счастливые вещи.
Он ещё немного смотрит на неё, а потом резко отворачивается и перемещается на крышу.
— Что ж, я не исчез, но свободен. Есть планы на вечность? — с отчаянной улыбкой смотрит он на Гореньку.
— Да, развиваться в сверхличность, вдохновляясь тобой. Кстати! — Горечка делает двойное сальто от восторженной мысли. — Может, это всё из-за тебя?
— Я ни в чём не виноват, я уже умер.
— Я про своё развитие. Может, ты так действуешь на людей вокруг, что они вдохновляются и развиваются быстрее? Ну вот Василиса пишет, я учусь, может, я был бы гением, а? Были у тебя ещё выдающиеся знакомые?
Марусь задумывается.
— Ну, у меня мама — актриса местного театра, она думала, что после рождения ребёнка потеряет форму и все роли, а она, напротив, стала заметной, постоянно в гастролях, причём часто за границей. Папа… ну, он тоже стал профи в своём воровском деле, и мама с ним развелась. Друзья… — он задумывается. — Два музыканта, художник, какой-то очень востребованный звуковик, важный программист… Ого. Неужели и правда я чуть-чуть на них повлиял?
— А ты сам никогда о таком не думал?
— Да я и не верил ни во что такое, но, став призраком, всё-таки понимаешь, что жизнь не совсем такая, какой представлялась раньше. Может, тебя не только на знания вдохновлю? Ну-ка сочини что-нибудь.
Горенька задумывается, прокашливается и вдруг выдаёт:
— Вот эта чёрная тетрадь с моими мёртвыми стихами, тебя устал в загробном ждать и думать о тебе ночами. Ну что ж, живи, найди другого, пиши ему про запах лун, люби его, увы, живого, а я мертвец, и потому… — он сбивается. — Дальше не могу придумать.
— Два четверостишия, да ещё и с отсылкой к Ахматовой? Ого.
— Неплохо для четырёхлетки, да?
Марусь кивает: да, отлично.
— Ты так все представления о том, как работает человеческий возраст, рушишь.
— Так мы и не люди больше, а нежить какая-то.
Марусь соглашается. Должно быть, нежитью он был и при жизни, и, наверное, и по этой причине оказался в подобной ситуации.
— Когда отправимся? — Горенька зависает вверх ногами от большого волнения.
— Когда будешь готов.
Горечка кивает и просит ещё чуть-чуть подождать. В конце концов, у них как будто вся вечность.
Петра торопливо выходит из лифта, в дверном проёме сталкивается с призраками, которые куда-то собираются. Она желает им удачи в путешествии, а ещё просит сообщить любую информацию о той стороне, которая им откроется. Они ничего не обещают, потому что они не думают сюда вернуться.
Ведьма пожимает плечами. Ну, и без них что-то да узнает. К тому же сегодня у неё планируется человеческий вечер, и о спасении, разрушении или, что хуже всего, изучении мира можно не думать.
Её уже ждёт чёрная машина, большая и чистая. В ней ещё мог бы быть водитель, чтобы с владельцем они сидели сзади и разговаривали, но очень уж Марк, её очень богатый друг, любит быть у руля.
— Долго ждёшь? — Петра, пожалуй, только с ним и на ты.
Он всегда улыбается как будто с извинением.
— Минут десять.
Петра извиняться не думает, но себе отвешивает мысленный подзатыльник. Ладно, зато если где-то нужно будет уступить сегодня, то она предоставит выбор Марку.
Они очень странно познакомились: Марк запутался в этом доме, приехал не на тот этаж и выглядел очень потерянным. От него пахло богатством, поэтому Петра решила помочь. Оказалось, что он должен был привезти бумаги своей подчинённой, которая ещё и жила-то не здесь, но ночевала у подруги.
Петре было так забавно из-за начальника, который на побегушках у своей работницы, но помогла найти квартиру Ули, отдать бумаги Берте, а затем — затем она забрала Марка себе.
Причём очень прямолинейно:
— Знаете, мне безумно нужен богатый друг.
— Чтобы устроил вам красивую жизнь просто за общение с вами? — Марк, впрочем, не осуждает.
Петра качает головой.
— Я вообще-то сама немножко богатая девочка, и я хочу ходить в элитные рестораны с людьми, которые тоже могут себе это позволить, и платить там только за себя. А одной как-то не так, я люблю делиться своими размышлениями по поводу происходящего.
Предложение оказалось заманчивым — и вот уже пару лет они ездят в дорогие рестораны вместе, посещают странные закрытые концерты и вообще — тратят деньги в своё удовольствие.
У них лучшая дружба, Петра уверена, потому что Марку вообще по жизни не нужна романтика, от него не будешь ждать такого предательства, как влюблённость, потому что это для него сродни болезни. С ним можно именно дружить — проводить время вместе и потом делиться всем, что это время подарило сознанию.
Сегодня, например, они едут в какой-то новый элитный ресторан, который обещает удивить своей открытой кухней и необычным меню. Петра почитала отзывы: вроде как люди, попавшие туда, очень даже довольны. Возможно, за отзывы им заплатили.
— Надеюсь, что будет не как в прошлом ресторане, — ворчит Марк, — где нас усиленно принимали за пару, а меня ещё пытались развести на какой-то большой букет для тебя. Ты не подумай, я могу дарить тебе цветы хоть каждый день, но это если бы ты любила цветы, а не потому, что я что-то от тебя хочу.
Петра кивает:
— Хорошо, что я не очень люблю букеты.
Это профессиональное: на каждый цветок Петра смотрит как на ингредиент, который подойдёт для зелья, порошка или ритуала.
— Я нашлю на них проклятие, — добавляет она.
Марк усмехается, потому что не принимает это всерьёз.
— На самом деле было бы хорошо, если бы магия существовала.
— Какую бы способность ты себе хотел?
— Разговаривать со змеями, конечно же, не зря у меня что-то вроде серпентария построено.
— Ну, до настоящего тебе далеко.
— Да-да, — грустно соглашается Марк, — но я и не стремлюсь. Мне главное, чтобы мои змеи чувствовали себя хорошо.
У него там, впрочем, только неядовитые змеи, которые обожают его, словно в нём есть что-то от Интры, бога-покровителя змей, и Марк им рад гораздо больше, чем людям.
Он очень аккуратно ведёт машину, как и свою фирму по сложным волнам бизнеса, как и себя, такого одинокого и хорошего — по жизни.
Петра думает в это время о своём: о том, что нить уже есть, что дыра скоро будет, что не хватает лишь иглы, но зато известно, что выкована она должна быть на огне, в котором будет сожжена ветка с одной известной горы. Но ехать за ней в одиночку Петре не хочется.
— Нет планов поехать отдыхать в горы? — спрашивает она без причин.
— Ты что, я боюсь высоты. Я бы лучше поехал куда-нибудь в новый город, где много всего необычного, что человек придумал, чтобы не было скучно.
Петра понимающе кивает и чуть улыбается.
Что ж, она подождёт до того момента, когда Марк сам не предложит поехать в горы. В конце концов, и с дырой можно прожить.
Этому миру не нужен герой — нужен злодей, который его разрушит. Но пока нет ни того, ни другого: и геройство, и злодейство заложены в само мироустройство и работают потому, что есть такие, как Петра, потакающие и добру, и злу. А значит, пока она есть, дом её переживёт вселенную — или не доживёт до неё.
Марк крутит колёсико магнитолы, чтобы найти интересную радиостанцию, но везде играет “Маленькая девочка у моря”, и та сторона, не живая и не мёртвая, берёт перерыв между порезами, которые наносит себе сама, и внимательно слушает.