И нет хороших, нет плохих

R
В процессе
17
автор
Фэндом:
Размер:
планируется Мини, написано 7 страниц, 3 173 слова, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
17 Нравится 1 Отзывы 0 В сборник

Глава 1. Здесь

Настройки
Ненамеренный визит, суетливый в движениях, но это лишь пока до ворот идёт. Дальше плечи расправляются, со строго поднятой головой плывёт Надежда Всеволодовна в осенней сырости, тихо на крыльцо поднимаясь. В окне едва-едва свеча горит, не спит Кириллов, да и не должен. Фоном мысль скребётся, что, может, ждёт даже. Но едва ли ждёт, смотрит глазами стеклянными, мрачный от своих же мыслей, спохватывается только чтобы чай налить, да помнит, однако, что нравилась ей чашка с отколотым краем, которую впору бы выбросить, на стол ставит. Настояла, чтобы оставил — каждый раз надеется украдкой рот изрезать острым. Впрочем, не режется никак, и не до чая сейчас. — Спрашивали, знаю ли, что для вас значила? — они часто молчат, практически не тяготясь, но сегодня пауза кажется невпопад затянувшейся, и разрывает её Ставрогина, улыбается легко, наклоняясь и опуская руки на плечи. — Знаю, — выдыхает почти в губы, лицом к лицу усаживается к Кириллову на колени, в юбках не путаясь, словно от привычности движения, да и платье на вид дорожное, простое, будто за воротами уже в ленивом ожидании фыркают лошади, перебирая копытами в жидкой грязи. Но громче всякого извозчика там лишь свистит злой осенний ветер. Он не расцепит сложенных на груди рук, не прикоснётся, только чуть отвернёт и запрокинет голову. Но Надежда Всеволодовна почти настойчиво берёт за подбородок, заглядывая в глаза, чуть щекочет пальцами — щетину клочками отрастил, но даже так не колется. Да и не отгородиться от неё так просто. — Я знаю, а вы поверите? — по-змеиному прогибается в спине, прижимаясь ближе. — В любовь поверите, Кириллов? — в глазах напротив начинает загораться раздражение, бессильное, больше к себе, за то что неуместные эмоции прорываются. Ставрогина ловит жадно, по груди гладит, по рукам: напряжённые до вен выступающих, сильные, не дрожат. И не дрогнут. — Вы ведь уехать думаете? — наконец подаёт он голос, и Надежда Всеволодовна слегка выгибает брови — так отчётливо болезненно тот звучит. Неужели упорно вовсе не замечала прежде. — Да, намерена в Швейцарию. Не сразу, сперва на время в Петербург, чтобы закончить со всеми формальностями, а потом в Ури. Возможно, помните про моё гражданство, уже навсегда. — Это хорошо, что уедете, — грудь начинает вздыматься чаще, но и сама Ставрогина округляет глаза, цепко сжимая пальцы: процарапать бы рубашку, кожу, под рёбра влезть, руками до загнанно колотящегося сердца добраться. Живого пока ещё, горячего. Его рубашка вельветовая, пуговицы туго поддаются, но до третьей расстегнуть успевает, прежде чем Кириллов хватает за руки. Но Надежда Всеволодовна выворачивается, сама запястья выкручивает, да и с куда большой злобой сжимая, до синяков поди, резко вперёд подаваясь, так, чтобы отвернуться не успел. Не успевает, но едва отвечает на поцелуй, медленно, явно через силу. Секунда, сжатые зубы, и Кириллов морщится, мучительно тихо стонет, стирая выступающую на прокушенной губе кровь. Ставрогина дышит тяжело, расплывчато смотря перед собой. Соскальзывает с колен, оправляя платье и шляпку, и подхватывает плащ. На удивление негромко захлопывается деревянная входная дверь. — Мне Шатов отопрёт, — доносится напоследок, снова холодно и собранно, как всегда ей аристократическое воспитание позволяло, невыносимое умение держать себя. Кириллов сплёвывает слюну с красной пеной прямо на пол, чтобы потом отдраить всю комнату. Тряпка уничтожает следы, песок с подошв, насквозь пропитанный нервозностью ритуал — каждый раз отмывать пол так, словно Надежды Всеволодовны никогда здесь не было. Только из губы кровь дальше капает, дразняще, напоминающе очевидное: была, но более не будет, и сложно было расстаться дурнее. Но и лучше, чтобы сейчас и навсегда. Чтобы не приходила ещё. Чтобы тела не видела. Это ведь рутинная формальность, которой никак избежать нельзя, но всё-таки Надежде Всеволодовне присутствовать не надо, на похоронах в том числе. Вдруг усугубится состояние, она ведь нездорова. Это всё заметнее: и блеск глаз масляный, болезненный, и бледность из фарфоровой в мертвенную переходящая на похудевшем лице. Кириллов нездоров и сам — рука об лоб обжигается. Он вытягивается на влажном полу, холод от досок остужает, до костей пронизывая, от земли идёт, могильный, немного ещё осталось. Знал ведь, что страшно будет, раз жизнь любит искренне, но тоскливый страх этот, липкий, горло забивает до удушья. Кашляя, давясь слюной вперемешку с всё ещё сочащейся кровью, до тошноты железа вкус, Кириллов до стола добирается, зарываясь в бумаги: чертежи, наброски, всё в сторону летит, в самом низу лист помятый, руки дрожат, когда выуживает. Ставрогина с карандашного портрета больше скалится, чем улыбается, но он вымученно улыбается ей в ответ. Мог рисовать механизмы, вычерчивать детали с требуемой инженерной дотошностью, но в механике иная жизнь, которой не угнаться за пластикой жизни естественной, оттого теряется за строгой графической формой содержание, не получается отобразить что-то ускользающее, призрачное, но всё ещё в Надежде Всеволодовне теплящееся. — Кириллов, вы никогда ничего не говорите, может, оттого что не пьёте? — Пётр Степанович, право слово, оставьте его, ибо выпили достаточно и говорливы теперь сверх обычного. — Я часто не люблю, чтобы говорить, но могу, если интересно. И в ответ на его «интересно» был не оскал, но проблеск любопытства в синих чуть помутнённых вином глазах: хищного, звериного, подготовка к охоте. Но Кириллов не соглашался быть жертвой. Согласился бы, может, вывести Ставрогину из душных прокуренных номеров, в которых она упрямо и методично и с каким-то дьявольским наслаждением топила свою репутацию, чёрной тенью скользя между полупьяных мужчин. Не вывел, но сам ушёл, резко и неожиданно прежде всего для себя. — Оставьте! — Надежда Всеволодовна решительно встала между двумя, предотвращая вторую хлёсткую пощёчину. — Что он с вас из своего угла глаз не сводит, это ясно, — в мужском голосе прозвучала тень плохо скрываемой солидарности, — но вы, Ставрогина, чего к юродивому привязались? — Завидовать дурно, — заметила она, обнимающе обвиваясь вокруг Лебядкина, который от растерянности, что снизошло вдруг к нему его божество, за которым прежде лишь украдкой возможно было наблюдать из своего угла, снизошло, непринуждённо шурша бархатной юбкой, замер столбом. Кириллов тогда не мог перестать смотреть на них, чувствуя, как предательски ошарашененно вытянулось собственное лицо. Он поправился, одёрнув от духоты слегка освобождённый ворот рубашки, лишь когда почувствовал на себе откровенно ехидно насмешливый взгляд Верховенского. Тот знал больше. Всегда знал, поэтому и явился пару недель спустя, сияющий и как-то особенно хорошо одетый. — Алексей Нилыч, неужто и на порог не пустите? Я ведь с хорошими вестями. С приглашением, — заговорщически понизил он голос, широко улыбаясь. — Я нездоров и без намерения сейчас в собрания ходить, — ощетинился Кириллов, не отодвигаясь от двери и загораживая проход в комнату. Пётр Степанович не смутился ни капли, напротив, торжествующе вскинул голову. — Собрания у нас каждую неделю почти, лечитесь, не убудет пропустить пару, — Верховенский чуть повернулся, будто впрямь собрался уходить, и мимолётно бросил через плечо, — а вот свадьба, Кириллов, предполагается раз в жизни. Даже если тайная. Наслаждался Пётр Степанович, реакцию ловил, внимательно разглядывая с головы до ног, настойчивее ближе подходя и почти переходя на шёпот: — Свидетель нам требуется. Кириллов тихо надрывно смеётся, гладя нарисованные волосы. Рука тянется к карандашу, полузаштриховывает лицо Ставрогиной, как закрывала его тогда фата. Сестра жениха, Марья Тимофеевна, рослая, крепкая, не уверенная в своём вдовстве солдатская жена, что-то выговаривала плохо разбираемым басом о выгодах, которые сулил брак полуумного братца с Надеждой Всеволодовной, попутно интересуясь, не угостит ли её после свадьбы уже изрядно хмельной Малов. Сойдясь в интересах, они едва не покинули церемонию, не дожидаясь окончания, но на обоих тут же грозно зашипел Верховенский, удерживая нерадивых свидетелей на месте и получая, кажется, несказанное удовольствие от возможности не только наблюдать за гнетущим абсурдом, но и значительно им руководить. — Может быть, Кириллов, вам и впрямь стоило лечиться дома, — покачал он головой с картинным сочувствием, — а то стоите и будто от зубной боли мучаетесь невыносимо. — Не извольте беспокойствие. — А, кусаетесь, это хорошо. Значит, всё-таки в зубах здоровы, — Пётр Степанович вдруг прервался, повернувшись и почтительно замерев. Кириллов невольно проследил его взгляд. Заканчивалось таинство венчания. Лебядкин, до того убедительно изображавший полную свою рассудочность, как явно было ему велено, покачивался сейчас на хромой ноге, едва только не хватаясь за Ставрогину. И Кириллов готов был поклясться, хоть и считал клятвы в высшей мере глупым суеверием, что, заботливо поддерживая Лебядкина под руку, ровно на миг Ставрогина едва заметно повернула голову, безошибочно отыскав его взглядом. Лукаво блеснули из-под фаты ледяные синие глаза, удержали собой ровно настолько, чтобы не успел угрюмо взгляд в пол опустить. Чтобы поцелуй увидел. И старые доски поплыли перед глазами, паук из трещинки в трещинку переползал, нельзя в церкви в таком бессильном с головой накрывающем гневе находиться, но Кириллов стоял, сжимая в кулаках руки, оглушённый, потерянный. Под локоть ненавязчиво рука Верховенского скользнула, привычно в перчатку затянутая, впору воспротивиться, одёрнуть, но дал себя вывести, бессмысленно и часто моргая. Да не спасла летняя уличная духота, к земле придавливающая, мысли не прояснила, Пётр Степанович ещё ярче июльского солнца сиял, всё руки не выпуская, до синяков вцепился уже, нарочито бессилием пользуясь. — Вижу, что впечатлило и что молчать будете, однако же? — Вы в желании слово из меня вытянуть, даю, что в молчании впредь и навсегда. — Кириллов, до чего с вами бывает приятно иметь дело, когда вы больше обычного не в себе, — улыбка ядовитейшая, руку на прощание пожал, словно сквозь перчатки липкий, скользкий весь. Липкая кровь на пальцах, из губы течь перестала, движение неосторожное, и на листе с портретом два неоттираемых буреющих отпечатка. Рисунок испорчен теперь безнадёжно, Кириллов опирается подбородком на стол, роняя голову. Испорчен, но это неважно. Мутный взгляд расфокусированно скользит по плохо покрашенному потолку. Ничего уже важного нет, кроме скорой реализации идеи. И она охватывает, липким холодом спускается от головы, где родилась, в тело, Кириллов отрешённо ходит по комнате, чтобы не дать застояться, отравить раньше времени. Десять шагов по диагонали, безбожно мало, чтобы двоим стреляться по дуэльным правилам, и с избытком, чтобы застрелиться самому. Но нельзя, надо ждать. И чьего явления-то, Верховенского, на дух непереносимого, мерзкого… Он бесцельно ударяет кулаком по стене, перебивая внутренний голос, опустившийся до площадной брани. Ставрогина умела ругаться со вкусом. Яростно, горячо, не подстать барышне, но с наслаждением. Порой для того затевалась намеренная перебранка с Верховенским, которую тот с энтузиазмом подхватывал. Кириллов предпочитал оставаться в стороне, отстранённо наблюдая из своего облюбованного угла. — Вы и впрямь совершенно не бранитесь? — гладко зачёсанные на макушке её чёрные волосы, дальше отпущенные, чуть завиваясь, свободно ниспадать до шеи и ниже туго собранные синей лентой, блестели на солнце, и Кириллов невольно рассматривал эту игру бликов, мысленно помещая на лист. — Отчего же должен? — спокойно поинтересовался он, глядя серьёзно и ровно, — мне обыкновенный язык порой с тяжестью даётся, а тут ещё больше наука. — Не даётся собственный, тогда воспользуйтесь трудами тех, кто владеет словом лучше вас, — взглянув лукаво, но без всякой насмешки, Ставрогина полуобернулась и протянула для того, может, и вынесенную заблаговременно в сад книгу, лежавшую возле неё на скамейке. — Кириллов, почитайте мне вслух, — вместо привычного сдержанно-скромного выражения лица, обыкновенно предъявляемого публично, вдруг на миг явилось что-то незнакомое, живое, непосредственное, что редко показывалось даже и в приближённом кругу, всё стремительнее редевшем, куда Кириллов, по собственным ощущениям, входил периодами. Но чем удержать неясную эту искренность, сложнее было понять, как с ней обращаться. Тогда он изучающе повертел книгу в руках — то оказался энтомологический справочник. — «Scène de la vie des insectes»? — Перелистните на двадцать третью страницу. На середине послушно открытой страницы помещалось искусно отрисованное насекомое, напоминавшее на первый взгляд осу, только с куда более стройным тельцем с тонкой перемычкой между грудью и брюшком. И Кириллов куда охотнее бы рассматривал иллюстрации, которых здесь хватало, чем выговаривал словосочетание «лангедокский сфекс», но Надежда Всеволодовна слушала про этих насекомых, действительно оказавшихся осами, только роющими, почти завороженно. Дождавшись конца подробного, не лишённого авторского восхищения описания, как филигранно сфексы умеют сдавливать своими челюстями мозг своих жертв, кузнечиков-эфиппегер (здесь Кириллов порывался бросить чтение второй раз, но свободно лежавшую на скамейке руку вдруг аккуратно и ненавязчиво накрыли холодные Ставрогинские пальцы), чтобы парализовать их на время, не убив при этом, и дотащить до своей норки, где впоследствии кузнечикам суждено будет доживать свой недолгий век в роли живого свежего провианта для подрастающих личинок осы, Ставрогина потянула за угол книги, отвлекая. — У вас недавно промелькнули зачатки идей о всеобщей благостной гармонии, или о чём-то подобном. Полагаю, этот эпизод из жизни самой что ни на есть природной может пригодиться в размышлениях. Исчезли холёные длинные пальцы, зашуршало оправляемое платье, но Надежда Всеволодовна, всем своим видом собравшаяся уходить, удалиться не спешила, застыв в будто прерванном движении и рассеянно смотря на увядающий розовый куст напротив них. И эпизод этот, про ос и кузнечиков, не ушёл из памяти, трансформировалась мысль, перерождалась, пока не наконец обрела лаконичную форму, нисколько не потеряв в своей глубине. Все хороши. И судьба оказаться парализованным, пока в плоть наживую вгрызаются чужие потомки, тоже хороша, иначе её попросту не возникло бы. Ровно так, выедая внутренности, крепчая, развивалась в нём самом идея, зароненная Ставрогиной не менее заботливо и аккуратно, чем сфексом его яйцо под конечность обездвиженного кузнечика. Кириллов потёр глаза, ещё раз взглянув на свою руку — та вдруг показалась прозрачной. Оболочка и ничего более. И оболочка эта изнашивалась, дряхлела неумолимо. Шатова встретил почти в беспамятстве, но удивление собственной неспособности даже искренне обрадоваться встрече, первой за долгое бесчётное время промелькнуло назойливой мухой и исчезло, как прежде исчезла сама радость. Исчезло время, и не было его больше, словно действительно помогла остановка часов. Стрелки их безжизненно замерли, показывая без пяти одиннадцать, но, подойдя ближе, Кириллов разглядел в выпуклом стекле цифеблата осунувшееся своё лицо и резко отвернул часы к стене. Исчезали прочие эмоции, пустело внутреннее стремительно, вслед за ним замыкалась действительность. Даже не на комнате, отрезая всё, что за дверью, теснее скукоживалось, сжималось вокруг головы давящим обручем. Опустела кухня от унесённой Шатовым еды, стоило решить, где будет свершено и убрать оттуда мебель, сдвинуть, не запачкав зазря кровью то, что может быть полезно в отрыве от него, чтобы потом передать. Кириллов прошёл из угла в угол, ни на мгновение не задержавшись, чтобы осмотреться. Шатовым сейчас многое будет нужно, хоть и не представлял вовсе, что требуется после родов и ребёнку. Хорошо, что помог, но плохо, что безбожно соврал, пообещав думать о нём и его жене. Думать роскошь, которую за годы растратил, вычерпал, и наконец целиком на алтарь положил, зная, что божество собственное немилосердно. Последнее, что отвлекло, на миг выдернуло — шелест осыпающихся крыльев бьющегося о стекло мотылька. Должно быть, впорхнул вместе с Шатовым, где-то случайно отогревшийся, полуживой, а жизнь ведь должна быть вечной. Здешняя жизнь. Мотылёк притих, накрытый ладонью, и тут же не то улетел, не то оказался сорванным порывом ветра, стоило разжать пальцы. Кириллов было чуть ли не на половину высунулся из второпях распахнутого окна за ним следом, но тут же втянулся обратно, оглушённый. Испуганный. Там, снаружи, возилась скудная, но настоящая осенняя жизнь: громко шелестели листья под лапами случайно забредшей собаки, брошенной на зиму, но только начавшей об этом подозревать и неведомо чего искавшей у чужих заборов, тоскливо крикнул где-то неподалёку филин, будто испугавшись выглянувшей из туч луны. Она не таилась, а Кириллов, наглухо затворившись, плотно задёрнул потрёпанную штору и едва только удержался от того, чтобы не забиться в угол. Правильной была заоконная жизнь, а страх, что он на этом фоне умирает, нет. Разрушительный, кощунственный. Осознав, как трясутся руки, Кириллов ещё пуще испугался, что не удержит револьвер. Но металлический холод рукояти лизнул шершавые пальцы, будто успокаивая. Поддавшись этому иллюзорному спокойствию, убирать обратно в ящик Кириллов не стал, оставил на краю стола на виду. Но, мучительно разыскивая, чем занять руки, подобрал его и тщательно прочистил, хоть ни разу из этого револьвера не выстрелил. Ему стрелять-то и вовсе не доводилось толком. Лет в шесть у отца из кабинета пистолет стащил, как только за пазуху поместился, длинный. И как драгоценнейший трофей нёс, лишний раз выдохнуть боялся, сгорая от томительного любопытства, но нельзя было вынуть раньше срока, и выдать волнение своё тоже было нельзя, ведь тогда бы любой из домашних, попадись в коридоре, догадался бы, что вечно спокойный Алёшенька что-то скрыть пытается. А под ногами старенькие доски поскрипывали, будто и дом немым укором обрушивался, щёки стыдом вспыхнули, но донёс до своего убежища на летней веранде, захламлённой к приближающейся осени, но ещё не закрытой от холодных сквозняков. Руки дрожали, когда пистолет вынул, уронил почти, ослабив от подступившего к горлу страха, поймать сумел с одной лишь мыслью, что грохот вернее погубит. Всё мечтал, как медленно будет разбираться, тщательно вникая в таинственную конструкцию, но Заторопился глупо, сам на себя злясь, заковырялся, винты выкрутить сил не хватало, на щеке разве что один разболтал, самый неинтересный, да только начал на боковой крышке отвинчивать, как шаги за спиной раздались. Брат всегда на шаг впереди был. И его, Кириллова, словно любимый свой сборник рассказов на французском читал бегло и легко. Книгами, впрочем, он по живому и эксцентричному нраву предпочитал дразняще не делиться, иной раз доводя до обиженных попыток подраться. Но, как заводились до звенящей детской злости, так и мирились, остывая и чуя друг в душе глубокую душевную потребность. И про пистолет тайной на двоих осталось. Пожурил, долго нравоучая и больно оттаскав за ухо, но и инженером с лёгкой руки быть предрёк, даже с ноткой уважения, ибо самого к естественным наукам не тянуло. И худо-бедно сбылось всё: стал инженером Кириллов, хоть и не военным ни разу, одна коллекционная тяга к оружию осталась, а тайна их наивно-детская и чудом обошедшаяся (аккуратнейше вернули пистолет на место и впредь не трогали, отец не то правда не заметил, не то с рук спустил) стояла в полушаге от вечности: Михаил Нилыч, Мишель в устах маменьки, семь лет уже как никому не расскажет, не вспомнит за ностальгической беседой о детстве, как каждый шаг к двери отцовского кабинета с такой невыносимой тяжестью давался, будто пудовые гири на ногах повисли. Он и сам тоже вот-вот замолчит. Кириллов переломил раму, пустыми глазами уставившись на два патрона, угнездившизся в барабане. Оставшиеся четыре камеры чёрными провалами зияли в ответ. Второй закладывал, чтобы наверняка, чтобы, если дрогнет, добить себя, как раненого зверя, но Смит-Вессон не самовзводный ведь, придётся усилие приложить после первого выстрела, на курок давя, а пальцы уже не слушаются. Идея должна сил дать. А там и с норовистым инструментом сладит, и Верховенского подле себя вытерпит. Но даже тень Петра Степановича Кириллов из мыслей прогоняет со злобой. Не про терпеливое смирение он, и не про мученическое принятие тем более. Про свободу он. Над собой власть абсолютная и над волей своей. Над мыслями. Над мыслями кажется, что властен абсолютно, раз Верховенского легко так из головы вышвырнул, но это ровно пока от дрогнувшей свечи на стену силуэт не прыгает. Искажает его больной разум, дорисовывает, неумелый художник, знакомые черты в монструозные превращает: уродливых горбом кривится идеально ровная спина, голова в плечи врастает, теряя тонкую шею. Там крошечная родинка прямо под челюстью, заметил только когда чуть голову подняла, губы с каплями его крови языком тронув. Кириллов потянулся, чтобы погасить свечу, но вовремя отдёрнулся. Пустить мрак — ей целиком власть дать, выпустить. До холодных рук на плечах, до насмешливо тихого дыхания, едва касающегося уха, но оттого пронизывающего до костей. Ставрогина одну тьму и любит. Ни во что большее он поверить не смог. Но постыдная, жалкая мысль вдруг промелькнула, что чуть легче было бы, спустись эти невидимые мертвенно ледяные руки с плеч к ладоням. Чтобы как тогда в саду, бархатными подушечками пальцев по сухим костяшкам поглаживая, подначивать продолжать. Но ему не надо, чтобы было легче. Кириллов мелко задрожал, чувствуя, как на лбу выступает липкий холодный пот. За дверью раздались шаги. Лёгкие, тихие. Не Шатовские точно, никогда тот не шёл, крадучись, напротив, словно каждым своим тяжёлым шагом прочно вбивал в землю своё право ходить по ней. Отступили тени, всё перемешалось, извне сквозняк ворвался в застоявшийся спёртый воздух, но не принёс свежести, лишь тревожную сырость, невесть где пропитавшую пиджак Петра Степановича, будто тот только-только поспел с болот. У Верховенского глаза и так шальные будто от неутолённого голода вспыхнули масляно, когда неловкий до отчаяния вопрос из горла как против воли вырвался. — Уехала она, уехала. А мы меж тем давайте к делу перейдём. На спусковой крючок Кириллов нажимает сам, как никогда чувствуя, что ничья рука его больше не ведёт.
17 Нравится 1 Отзывы 0 В сборник
Отзывы (1)