Силки

PG-13
Завершён
189
1
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
10 страниц, 5 044 слова, 1 часть
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
189 Нравится 16 Отзывы 29 В сборник

Часть 1

Настройки
Быть не очень хорошим воином не такая уж и беда, потому что редкий из случаев шансов наделяет силой и умениями по щелчку пальцев. Если тебе не повезло, остаётся либо смириться, либо завязаться узлом и тренироваться до потери сознания, сбивая кожу на пальцах до костей, потому что начал бить по дереву, когда ещё не поднялось солнце, а закончил, когда оно уже опустилось, делая перерыв лишь на передохнуть. Если не лезть вон из кожи — останешься в хвосте значимости членов клана, сразу после калек, потому что ни на что не способный, ты никому не нужен: ни клану, ни родным, сколько бы они не говорили об обратном. Тобирама усвоил эти правила ещё в детстве, потому что более никчемного ребёнка в клане Сенджу ещё нужно было поискать: слаб и не способен к техникам стихий, когда Хаширама в его возрасте уже неплохо владел землёй. Дело было в Хашираме, да. Всё дело в нём. Когда твой брат в свои чуть за десять уже был способен на равных сражаться со взрослым воином, другие дети уходили на второй план, ведь какой наследник растёт, какой защитник семьи и клана. А у Тобирамы что? Сенсорика, от которой было не найти спасения: всё вокруг слишком резко, слишком быстро, слишком много, от чего временами хотелось бесстыдно зарыдать и содрать с себя кожу, и самый острый язык в мире шиноби, как пошутила однажды Тока, — весьма скудный набор для война. Возможно, ещё он был неплох в самоуничижение и поиске собственных изъянов, ведь это тоже нужно уметь, и не у каждого с таким напором выйдет вглядываться в своё отражение и находить уродство тела, смотреть в свои глаза и видеть в них ничтожность души, заглядывать так глубоко в себя, чтобы тщедушным телом дрожать, глупым разумом понимать, а мягкой душенкой чувствовать собственную незаконченность и слабость. Не находить сил, чтобы быть спокойным и собранным, откуда им взяться, когда все уходили на выедание себя изнутри и заживо. Здесь главное — не упустить момент, когда нужно закрыть рот, чтобы с губ не сорвались несколько незамысловатых слов, способных ударить поддых; о чём думали и отец, и мать, и Хаширама, но отмалчивались. Тобирама считал, что лучше бы Бутсума утопил его в реке сразу после рождения, это бы избавило клан от одной проблемы, а Тобираму лишило возможности искать в себе уродство и всегда находить. А вот быть не очень хорошим братом — уже чуть по хуже. Потому что, сколько бы он нежных слов не произнёс только для тебя, в голове звенели лишь слова отца, смотрящего на Хашираму: «ну хоть один получился». А Тобирама, получалось, что нет. Какая досада. Отталкивать ладонь брата и смотреть со слепым бесчувствием буквально на всё, что он делал, потому что смотреть по другому не удавалось. Отвечать молчанием и полусловом на всё, что он говорил, вздрагивать каждый раз когда он прикасался и смотрел так настойчиво, будто вместе с Тобирамой хотел заглянуть глубоко в него и найти там ответ, который терзал и мучал. Он не настаивал, не заставлял, лишь понимающе улыбался, когда Тобирама одёргивал руку, смотрел затравленно и выжидающе, словно ждал подвоха. Понимающе, даже после ссор, после самых острых слов, сказанных Тобирамой от боли и обиды, всё равно тянулся к нему. Тобираме было от себя до слез противно, а Хаширама его: «Лучше бы умер ты, а не Итама» не заслужил. Это ему было самое место догнивать потерянным мёртвым трупом где-то в бескрайних лесах Хи, но Куни, а не ходить полуживым, и осознающим, что не заслужил даже взгляда брата, его слов и улыбок не был достоин. Хаширама уже на следующий день приходил с чайным столиком подмышкой, к Тобираме, подхватившему простуду ветреной ночью от сквозняка, что залетал из-под полов, ставил его прямо на футон, и губами прижимался ко лбу, проверяя температуру. Тобирама не находил в себе сил, чтобы сказать что-то в ответ, словно все они ушли на кивок вместо «спасибо», когда брат притащил ему горячий суп, а себе — чай, обещая и Тобираме заварить, когда тот поест хорошенько. У Тобирамы сердце жгло, он не хотел есть, он хотел, чтобы Хаширама перестал ему улыбаться. Ему было нужно, чтобы Хаширама перестал смотреть с такой нежностью, что немели руки. Ему не нужен был чай, ему хотелось, чтобы не отшибало память заботой Хаширамы, его губами на лбу не кололо рёбра, а ещё он хотел спросить, неужели в брате было так мало гордости, что он всегда приходил первым, будто ничего и не было. Знал наверняка, что если не придёт сам, то Тобираму не дождётся. Тот на свои слова отзывался с редкостным отвращением, себе в гневе он желал подохнуть от руки безвестного шиноби, быть закопанным в неизвестной могиле, и был с собой полностью согласен, потому что большего не заслужил. А Хашираме, ещё тихо плачущему по ночам из-за смерти младших братьев, потому что подобные раны затягивались болезненно и долго, он желал оказаться на месте одного из них. Тобирама говорил с Хаширамой так, словно слова ему давались с болью и после каждого рвало душу. По ощущениям, всё именно так и было, но немногим позже, когда брат снова тянулся к рукам, снова говорил, снова обнимал — разрывал Тобираму на части, где одна нестерпимо, почти до слепоты, хотела этих рук, слов и объятий, другая же чувствовала отвращение, когда Хаширама его касался. Отвращение к себе, как это обычно бывало. Тобирама ненавидел себя, в этом не было ничего дурного. Бутсума истязал его тело до обмороков тренировками по шестнадцать часов, и каждая была похожа на попытку убить его на грани: спрыгнуть с гигантской высоты в разъерённую воду и не размазжить череп о камни, не утонуть на худой конец, потеряв ориентацию в буйном течении; убить медведя голыми руками, где бой с диким зверем один на один для отца лишь забава, когда у Тобирамы поджилки тряслись и выживал он чисто для того, чтобы помыться после воняющей шерсти медведя, что липла к голым рукам, сыпалась на открытые ноги; накладывал гензюцу, в котором заставлял раз за разом видеть смерть Каварамы и не иметь возможности ничего с этим сделать. Тобирама надеялся, что однажды на одной из тренировок разобьётся о жестокость отца насмерть. И лишь взглядом цеплял Хашираму за его плечом, выжидающе наблюдающего за тем, как Бутсума выбивал из Тобирамы всю дурь, как любил говорить сам отец. Брат просто смотрел днями, а глубокими ночами, когда весь дом засыпал, и Тобирама тоже, приходил и залечивал медицинскими техниками его раны до самого утра и уходил лишь тогда, когда просыпался отец, боязливо озирался на его кашель совсем близко. Тобирама узнал это однажды, когда был так сильно избит и измучен, что не мог уснуть от боли, находясь в состоянии полусна, а когда засыпал, его выталкивало утробным воем в теле. Он был слишком слаб, чтобы подняться, но слишком обострён чувствами, чтобы провалиться в сон. Хаширама тогда тихо шмыгнул между створами сёдзи, сжимая в руках ковш с водой и какую-то мазь (Тобирама знал, что в нише под полом в своей спальне брат прятал настойки и отвары, некоторые из них он мог узнать, а некоторые — нет, но каждый раз после издевательств отца он чувствовал в своём чае маковое молоко), а Тобираме не хватило сил даже замычать, или широко открыть глаз, чтобы брат заметил, что он не спит. Хаширама обтирал его раны чистой мокрой тряпкой, некоторые чем-то мазал, остальные залечивал медицинским дзюцу, и беззвучно плакал, склонившись над грудиной, давился слезами, почти захлёбывался, широко разинув рот. Тобирама сам не знал, как не зарыдал с ним в унисон, как не задрожал под его руками, он просто лежал, и думал, что умрёт, но почему-то не умер. Отец говорил, что на Тобираме раны заживают, как на собаке, но всё было куда проще, хоть и не очевидно сразу. Он сам стал смотреть на свои раны с отвращением, особенно после ночей, когда сходили синяки, подсыхали и затягивались свежие порезы, а Хаширама делал вид, будто не он был этому виной. Будто это не он бежал впопыхах за дом, где Бутсума хранил оружие, после очередной пустой попытки Тобирамы соединить суйтон и датон, а отец обещал проучить никчёмного сына с особым усердием. Хаширама сжёг техниками катона все бамбуковые палки до последней, вместе с сеном под домом, уголком крыши и куском своих волос. Тобирама долго смотрел на этот уголок — огонь тушили сильным напором воды: бамбук, из которого сплетена крыша, в мелких, редких царапинах, так случалось, когда он старел и попадал под дождь, но дождя не было и дом был новым, догадаться оказалось не сложно. Жженые волосы брата он тоже заметил и то, что они стали короче следующим утром, не ускользнуло от его глаз. Отец изошёлся на рычащий крик, когда узнал, что учить Тобираму нечем, а Тобирама так внимательно смотрел на волосы Хаширамы, что даже не замечал этого крика, словно был глух. Брат собрал волосы в хвост и коротко улыбнулся: угадывал мысли по прищуру, а мыслил Тобирама лишь о том, что Хашираме не стоило этого делать. Отец вернёт вдвойне. А это было слишком очевидно для внимательных глаз и Бутсума бы точно заметил, но Хаширама не боялся, или делал вид, что не боялся, или же больше боялся того, что отец мог сделать с Тобирамой, поэтому ни дом не щадил, ни волосы. Был полностью готов, казалось, перевести весь удар на себя. Бутсума бы забыл о неудаче младшего, переключившись на старшего. Тобирама не был благодарен, Тобирама был зол, хоть и позволил себе с облегчением выдохнуть, когда Бутсума оставил идею его избить. Той ночью Хаширама снова пришёл, снова шмыгнул между створами, но теперь с бинтом и охапкой листьев рогоза, и замер, лишь шагнув в спальню. — Зачем ты это делаешь? — собственный голос почти одними губами: у Бутсумы чуткий сон, а спит он за двумя стенами. — Потому что хочу, — с улыбкой и пряча бинт с листьями за спиной, брат прошагал ближе, — Потому что могу. — Остановился на расстоянии вытянутой руки и тоже сел, поджал под себя ноги, положил бинт и рогоз рядом, сложил печати. Его ладони обтянула зелёная чакра. — Потому что мне это нужно, — и потянулся к Тобираме, к месту над коленом, где под хакама горел синяк на половину бедра. Его было не видно под одеждой, но, кажется, Хаширама запоминал каждое его падение, каждый пропущенный удар, поэтому знал, куда тянуть руки. Тобирама пытался не задохнуться, потому что ему болючее чувство перекрыло горло, когда краем глаза, за рукавом рубашки брата, он увидел буквы: слово «ладонь» совсем свежими чернилами, а под ними плохо смытые «поясница», «голова». Вчера Тобирама так сильно приложился головой о землю, что на несколько часов глаза стали видеть, как через марлю, а отец полоснул катаной по спине. Память у Хаширамы была дырявая, а вот засохшие чернила с кожи стирались не просто. Брат проследил глазами куда смотрел Тобирама и перевернул ладонь запястьем вниз, улыбнулся, прошептав едва различимое: «Прости». Извинялся за то, что хотел помочь. Бутсума с Хаширамой совсем другой — терпимый, объясняющий, наставляющий, гордый после стены из мокутона, которая воздвиглась под ногами брата от простейших печатей. Бутсума благодарно хлопал по плечу и говорил ему что-то, спокойно, размеренно, как с равным, достойным возможно, не таким, как Тобирама. А когда Хаширама в первый раз вошёл в режим отшельника, положив отца на лопатки, тот повёл его в штаб главы клана, там, обычно, сильнейшие войны семьи собирались, пили саке, курили табак из одного кисэру и размышляли вслух. Когда Тобираме не было и пяти, однажды Хаширама потащил его с собой под брёвна, на которых возвышался штаб, под полы, где между мелких щелей в досках была видна броня войнов, которые не щадя себя, защищали таких, как они. Брат говорил, что готов на всё, чтобы оказаться в числе людей, достойных находиться в штабе. А сейчас он был там, приведённый рукой главы клана, самый достойный из всех, кто туда входил — возможно, а вот самый молодой — точно. Хашираме не исполнилось и двадцати двух, когда он стал сильнее каждого воина в клане и не только Сенджу, перетянул всё внимание Бутсумы на себя, чтобы у отца не осталось и часа на Тобираму. Бутсума был рад не видеть неудач младшего из сыновей. Тобирама начал учиться получать синяки и раны без его помощи: обещал себе закончить тренировку либо когда из земли проступит дерево, либо когда откажут руки — складывал печати простейших техник мокутона, сбивал пальцы о дерево до крови, пытался прочувствовать бестолково лежащее у ног бревно, а оно просто лежало и не хотело помочь. Лишится рук оказалось проще, чем использовать мокутон. Тобирама не чувствовал своих уже ближе к утру, лишь чужие, обвитые вокруг рёбер, поднявшие в один рывок, как тряпичную куклу, тихие слова над ухом о чём-то, их было не разобрать за шумом леса, за болью в голове и теле. Грудная клетка за спиной, к которой прилип пропитанный потом дзюбан, тихое дыхание брата в слипшиеся волосы. Тобираме хватило сил лишь цепляться пальцами за рубашку Хаширамы у шеи, когда брат закинул его на спину и понёс в сторону поселения. Вторая рука бестолково свисала, лицо утопало в длинных мягких волосах, чужие руки крепко держали под коленями — Тобирама ещё никогда не был так близок к обмороку от накативших волной чувств. Хаширама попросил больше так не делать, перед тем, как ушёл. Тобираме без него рядом сделалось лучше. Брат пропадал если не на поле битвы, то в штабе, если не в штабе, то тренировался далеко за поселением, но каждую ночь, когда Тобирама засыпал в своей постели, на утро где-то рядом лежал священный свиток клана, один из тех, которые хранились в штабе и не показывались абы кому. Тобирама их бы точно не увидел, и открывать их было страшно, и боязно самую малость, что отец мог узнать, но любопытство брало своё, против воли заставляло вчитываться в символы, выбивая каждый на подкорке памяти. И засыпая со свитком в руках, он в полусне чувствовал запах волос брата рядом, его мягкие губы на лбу и щеке, брат забирал свиток, укрывал по горло, а взамен оставлял другой. Тобирама прочитал все за одну неделю. Хаширама перестал приходить ночами. Сердце Тобирамы разбилось, ему было больнее, чем после любой тренировки с отцом. Выедать себя изнутри нужно с удовольствием. Со смаком. Тобирама это умел. Аккуратный порез на щеке сюрикеном. Таким острым, что если неловко взяться за лезвие, можно отхватить пару пальцев, почти таким же острым, как взгляд Хаширамы, скользящий за ним повсюду. Порез глубокий и крови много — Тобираме хотелось хотя бы одно яркое пятно на своём бесцветном теле, и ещё одно, на другой щеке. Он почти скрёбся железом о кость и смотрел, как горели кровоподтёки на бледном, исполосанном шрамами теле, вспоминал смуглую кожу брата: за ней не было видно шрамов, лишь один вдоль грудины, оставленный Мадарой, и на спине один — подарок Бутсумы от лопатки до поясницы, и напоминание для обоих, почему они отца не любили. Шрамы поменьше темнели и становились неразличимы с нетронутой кожей и узнать о них можно было только на ощупь. А вот редкие веснушки на лице брата бросались в глаза, чёрные пятнышки разбросанные то на носу, но на щеке, то на нижнем веке, будто над Хаширамой стряхнули кисть в чернилах, оставив мелкую морось за собой, они были яркими, как и растянутые в улыбке тонкие губы, темнели, как и кожа, и чуточку кривые зубы сразу за ними бросались в глаза: Хаширама весь был странным и цепляющим. А на Тобираме не за что было зацепиться взгляду, пусть и зубы у него были ровными, а лицо чистым. Он был слишком пустым, как лист бумаги. Не зря же женщины расписывали сёдзи узором, вот и Тобирама рисовал, прямо на коже, одним сюрикеном, проникая под кожу всё глубже и глубже. Хотя бы одно тёмное пятно, чтобы как у Хаширамы, чтобы хоть что-нибудь как у него, а не только имя клана и одни враги на двоих. Чтобы нравиться себе хотя бы чуточку больше, или чтобы хотя бы не тошнило от вида собственных бледных рук и серых вен под кожей, которые иногда хотелось поддеть концом куная, разорвать, как верёвку, и посмотреть, что будет. Тобираме казалось, что раны на лице выглядели цельно, а Хаширама онемел, когда впервые их увидел, хотел потянуться к щекам, Тобирама по взгляду видел, что хотел, но не решился. — За что ты так с собой? — всё, что брат мог выдавить из себя, его слова сочились болью. Он всё же протянул руку к лицу, она была объята чакрой. Брат хотел помочь, а Тобирама хотел схватиться в эту руку зубами и терзать, как испуганная собачонка, пока бы брат не понял, что он был таким же болючим, колючим и острым, как раны или ушибы на теле. Но не синяки, нет, синяки быстро сходили, а Хаширама изо дня в день изводил и ломал, напоминал о себе, как ушиб, который тянул, пронзал болью от неловких движений, только вместо них неловкие взгляды и прикосновения, редкие разговоры, раздирающие сердце. Тобирама бы предпочёл ушиб. — А ты за что так со мной? — без дерзости, и как-то щемяще осторожно, настороженно, боясь спугнуть. Тобираме думалось, что Хаширама об его слова резался чаще, чем об кунаи: каждое слово отражалось на его лице улыбкой из последних сил, смехом на грани. А ещё Тобирама заметил, что когда голова чем-то забита — притуплялась боль, становилась далёкой, будто откуда-то из глубины трещины, которая пускалась внутри от внимательного взгляда брата. Следующей ночью Тобирама проснулся от непривычной тяжести на груди. Прохладный воздух раннего утра почти сразу снял сон как рукой. У него на груди — Хаширама, мягко дышащий в шею, на редкость спокойный, у него на лице — рука Хаширамы с медицинским дзюцу, и одного касания пальцев к щеке хватило, чтобы понять, что порезы затянулись, у него в голове — пусто, поэтому и от Хаширамы на груди, от его руки на лице почти сладко. Тобирама бы скинул его, если был хотя бы чуточку в себе, но сейчас ему не хотелось ни дышать, ни моргать, лишь чувствовать на груди тяжесть брата. Хаширама, не открывая глаз, запутался пальцами в его волосах, распрямился в ногах, и залез под одеяло на футон, мягко обняв Тобираму одной рукой, выдохнул, когда не получил сопротивления, потёрся лицом о плечо, улыбнулся — счастлив. — У нас ещё есть пара часов, пока отец встанет. Давай хорошенько выспимся? — произнёс он, едва слышно, сквозь сон, помолчал немного и добавил: — Шрамы теперь не убрать, но это ничего. Тебе и так хорошо. У Тобирамы уснуть больше не вышло. Бой с Учиха на границе Огня и Песка выдался долгим. Тобирама думал, что у него не хватит чакры дожить до момента, когда кланы выжмут друг из друга последние соки, и разойдутся зализывать раны, что его убьют немногим до этого момента. Хаширама увёл Таджиму куда-то далеко от поля битвы, глава Учих использовал Сусано, не мало Сенджу были убиты, поэтому Хаширама его и увёл. Тобирама был с ним, говорил, что неповоротливый Сусано будет, как таракан, накрытый банкой, когда окажется между скал, едва волочил за собой ноги, зажимал ладонью рану на бедре, которая страшно болела и удивлялся, как ещё не умер. Из-под ног Хаширамы вырастали техники мокутона: одна тисками сдавливало Сусано, другая воздвигалась за ним стеной, загнала в угол. Тобирама отбивал вакидзаси катаной, Мадара замахивался с такой силой, будто не был этих двух дней в пылу битвы, или просто Тобирама был непозволительно слаб, что едва держался на ногах, с трудом держал в руке Райджин, но Кен, ещё и это бедро нестерпимо болело. Одним из ударов Мадара сбил с его лица хаппури, оставив на металле след от вакидзаси вдоль герба клана Сенджу, и ударил ногой так, что у Тобирамы потемнело в глазах, чувства притупились лишь на ничтожные секунды, но этого хватило, чтобы упустить момент, когда Хаширама упал. Тобирама бежал так, что отнимались ноги, к безсознательному телу брата, отбивал огненную атаку Таджимы водяной стеной и смотрел в глаза Мадары за его спиной с немой просьбой пощадить Хашираму, оставить брата лежать бессознательным телом, пока не пришёл бы Бутсума, а Мадара одними губами просил защищать брата из последних сил в ответ. Мадара не пошёл бы против Таджимы даже ради Хаширамы, Тобирама его понимал, поэтому складывал печати, сгинал пальцы, которые не гнулись, пробуждая из-под земли водяного дракона, ринувшегося огромной пастью на Учих, раздирающиего под водяной стеной землю, дробящего напором камни. Он вложил в эту атаку все силы, которые остались, собрал крупицы с самого дна, и не смог сдержать в себе высокий полустон, когда Сусано Таджимы в один удар катаны рассекла дракона. Он расплескался. Ничего не осталось. Лишь дымка и боль, которая прошивала тело, каждый его дюйм, стягивала, связывала, выкручивала, выворачивала; но даже сквозь боль и дымку Тобирама цеплялся за мысль, что Хаширама тяжело дышал: его плечи редко вздрагивали, грудная клетка вздымалась и опускалась — у него были поломаны рёбра, или разорваны внутренние органы, но он был всё ещё жив. Всё ещё жив. Этого хватило для того, чтобы подняться на шатких ногах; чтобы голову поднять и руки расправить, подставляя катане Сусано грудь; чтобы выиграть для Хаширамы ещё немного времени; чтобы отец успел. Чтобы брат выжил. Чтобы хотя бы умереть раньше него на худой конец. А потом полз обратно к брату, когда силой удара его отшвырнуло назад, подтягивал тело, волоча его за собой одной рукой, пока глаза застилала марля из крови, что сочилась из рассечённого лба. Полз на разорванные потоки чакры в теле брата, которые всё ещё чувствовал, и боялся не успеть. Когда дополз, не смог подняться, лишь рухнул головой, слабо нащупывая пальцами брата, скрёбся ногтями по земле, сантиметр за сантиметром, и даже нога Таджимы, давящая на лицо, была не важна. Важно было только нащупать пальцами брата, хотя бы схватиться за его рубашку. Напоследок, в последний раз, он ведь не многого хотел. Таджима давил на лицо ногой: под ней треснула челюсть, ещё чуть-чуть и свернулась бы шея, но Тобирама чувствовал лишь потоки чакры в теле брата, а видеть и слышать больше не мог. Ухватился одним пальцем за броню у бедра и почувствовал что-то похожее на счастье, оно лишь мелькнуло. И пришёл отец, с ним человек десять, один из которых спешил к Хашираме, и ни одного к нему. Тобирама впервые в жизни был рад видеть отца и чувствовать его касания, когда он закинул на плечо и понёс через выжженное, обугленное поле, которое виделось сквозь щель между опухшими веками, которые не закрывались. На лице вымоченые каким-то отваром тряпки, на руках и ногах — бинты. Тобирама не знал, сколько был без сознания, а когда очнулся, первым, что он услышал, был голос брата. Хаширама почти кричал, он был раздражён и зол, но Тобирама был рад его слышать. — Мадара! Ему я обязан жизнью! Он меня спас! Тобирама чувствовал, как немели руки, как застревал воздух в горле, как сдавливало рёбра, когда под кожу проникали слова Хаширамы. Буква за буквой, каждая новая толкала всё глубже и глубже другую, пока они все не вошли прямо в сердце, как в свой новый дом, где обещали гнить, давить, колоть и изводить изо дня в день, и начали прямо сейчас. Он заскулил от боли, тихо, сквозь зубы, это слышалось, как резкий звон в голове, который появлялся когда хотел из ниоткуда и так же внезапно исчезал в никуда. Было больно, потому что Хаширама даже не допустил мысли о том, что это он мог спасти ему жизнь, что это он мог жертвовать собой, что это ему брат обязан жизнью. Наверное, Тобирама этого заслужил. — Мадара? Тобирама чудом остался жив, защищая тебя, пока ты валялся бессознательным куском мяса, а твой дружок лишь глазел на это. Бутсума был зол, а Хаширама после его слов испуган. Брат оседал там же, медленно и сдавленно дышал, словно задыхался, пока не сорвался с места — почувствовал, что Тобирама очнулся. Тобирама слышал, нет, чувствовал, его шаги, быструю поступь по дощатому полу между спален, один широкий шаг от сёдзи до футона и один рывок с тяжёлым вздохом, будто вынырнул из-под воды перед тем как прижал к себе, сорвано и нервно, дрожа и сомневаясь, глубоко дыша и едва касаясь его щеки своей. — Прости меня, — его тихий шёпот над ухом, утробный и рычащий, почти срывающийся, — прости меня, Тобирама. Прости, что я старше тебя, прости, что я сильнее тебя, прости за то, что отец делает с тобой, прости, что я не могу ничего с этим сделать. Тобирама молчал. Ему нечего было сказать и не находилось сил, чтобы даже подумать о прощении. Сомнения никуда не ушли. Вот они, внутри. Хаширама виноват, но куда больше виноват Тобирама, который ни на что не годился, ничего не умел в мире, в котором нужно уметь всё для того, чтобы выжить. Где без силы лучше не рождаться, а если уж родился — не высовывайся, не мешайся под ногами и знай своё место. Тобирама хорошо знал своё, оно было в глубокой тени Хаширамы, в которую не каждому глазу добраться. Там было бы не так уж и плохо, если бы был один Хаширама, без всяких Бутсум и Мадар. Если начать об этом думать, остановиться уже невозможно. А если переломить себя однажды и подпустить Хашираму, без этого становится невозможно жить. Брат всё также не навязывался, не заставлял быть рядом, сам не ходил по пятам, просто однажды взял за руку, привёл в штаб и под пристальным взглядом Бутсумы усадил рядом с собой. Выгнать Тобираму никто не посмел, хоть и были недовольны, смотрели снисходительно, будто жалели. Ему эта жалость даром была не нужна, ему почти нестерпимо была нужна рука Хаширамы. А брат будто почувствовал: запутался с ним пальцами и спрятал руки между их ногами, обвёл большим пальцем тыльную сторону ладони — успокаивал Тобираму и себя за одно, потому что его руки дрожали. Или это руки Тобирамы дрожали и Хаширама дрожал вместе с ним, понять было сложно. И сложно было услышать, что говорил отец, потому что весь Тобирама был прикован к этой руке: всеми чувствами и ощущениями, мыслями и вниманием, и пусть хоть небеса горят и падают, он этой руки не отпустит. А ещё сложнее было не захотеть этого ещё раз. Вот и Тобирама не смог: после упорно ждал каждую секунду, когда собственная рука будет зажата в его руке, незнакомо мягких ни к чему не обязывающих и ничего не требующих прикосновений, от которых голову уносило и крышу сносило, хоть со стороны этого не было видно. Тобирама этого хотел, против воли, но хотел. Ему это было нужно. Брат сначала робко, испуганно даже, трепал по волосам — у Тобирамы дыхание сперало и лёгкие разрывало, будто надышался пыльцой олеандры, смотрел в глаза с такой тяжестью, от которой в Хашираме могла появиться трещина. Его уносило, как после саке, от объятий брата, который ловил то за домом, то перед сном, то поджидал момент, когда Бутсума отвлечётся, прижимал обеими руками к своей груди, жался щекой ко лбу и замирал на столько, насколько это было возможно, хоть на секунды, хоть на часы, лишь рука осторожно перебирала волосы, словно ласкала. — Я победил, даже не смотря на то, что проиграл. Тобирама не понимал, о чём говорил Хаширама, но чувство давил, прятал глубоко в себе желание подставляться самому под губы брата, когда тот впервые поцеловал в запястье, в серую паутину вен под кожей, в белую паутину шрамов на ней, прижался к рукам и замер, что-то невнятно шепча в прикосновение. Тобираме до боли хотелось услышать каждое слово, а ещё ему хотелось потянуться ладонями за губами, когда брат выпрямился, когда отстранился, когда посмотрел стыдливо, будто ждал осуждения в ответ. Ощущение брата на коже никуда не ушло и Тобирама не сдвинулся с места, лишь поднял взгляд, не менее стыдливый. Сомнение мелькнуло вскользь и было слабым, едва различимым, а Тобирама ахнул, когда взял руки брата в свои. Сам. Потому что он этого хотел. Потому что ему это было нужно. Потому что эти руки держали его на плаву всю его гадкую жизнь. Тобирама не помнил, когда в последний раз делал то, чего ему бы самому хотелось, но сейчас, тёмной ночью и за закрытыми дверями ему хотелось только брата. Никакого мира, никакой спокойной жизни, лишь Хашираму рядом с собой, или себя рядом с ним, не имело значение, лишь бы хватка его рук не ослаблялась. — Мне кажется… Нет, я знаю это, братец. Мне не должно было достаться столько силы, половина её твоя. Но, если так случилось. Если ты позволишь, то я буду сильным за нас обоих? Можно? Тобирама неуверенно кивнул, соглашаясь. Он тихо и робко, чтобы никто не услышал, даже в тайне от себя, был благодарен Хашираме. Он был в долгу перед ним, он ему был многим обязан, поэтому лишь задышал через нос, когда брат накрыл его губы своими, когда мягко притянул к себе и усадил на колени, сжимая руки вокруг спины и живота — всё также осторожно, так аккуратно, словно всю нежность вкладывал в каждое движение ладони. Тобирама с готовностью, не понятно откуда взявшейся, вплёлся пальцами в его волосы. Ладони не слушались и руки не гнулись, но Хаширама гнулся сам — сгибался в спине, жался губами к щекам, носу, шее, плечам сквозь одежду, просто прижимался к коже, быстро выдыхал и медленно вдыхал, пока не прижался к грудине Тобирамы лицом. Под его касаниями расцветали бушующие мириады чувств: от восторга до страха. Половину из них Тобирама ощущал впервые, а те, что знал, словно знал неправильно вовсе, в своём сознании окрашивал слишком тускло, будто через воду. Хаширама мазал губами по шее, вёл пальцами по спине под рубашкой, и в глазах Тобирамы вспыхивал восторг, ярко-жёлтый, почти белый, будто посмотрел на солнце, а оно потом вспыхивало под закрытыми веками, горело внутри, оставляла след, пусть и не надолго. Брат не давал прочувствовать прикосновение — за шеей под его губами оказалась ключица; его язык на коже, чувство мягкости губ, горячего рта и бархата на теле вызывали истому: тягучую, как патока, вязкую, как болото, смолянисто-серую перед глазами, от неё согнутых в локтях рук брата не было видно, лишь чувствовалось кожей, как волосы Хаширамы опускались на живот, до мурашек щекотали кожу. Тобирама закрывал рот ладонью, а потом двумя, выгибаясь в спине под губами брата на возбуждённой плоти, тихо мычал, кусая свои руки, пока желание ложилось на тело, как вторая кожа, густое, липкое, вяжущее, почти осязаемое, бордово-красное, как кровь, что кипела внутри Тобирамы, внутри Хаширамы, когда он вытянулся вдоль него, снова прижался к губам поцелуем, а затем улыбнулся. — Почему мы не делали этого раньше? Если бы я знал, что с тобой так хорошо, я бы не был ни с кем другим, — его запаленный шёпот над ухом. — Наверное, потому что я твой брат? — Причина, почему я делаю это та же, — он мягко коснулся уха губами, — ты мой брат и я готов ради тебя идти хоть против отца, хоть против всего мира. Ты только скажи, что тебе это нужно. Я прислушиваюсь к себе и чувствую, что готов защищать и беречь тебя, а потом смотрю на тебя и вижу только безразличие ко мне. Я делаю что-то не так, что-то не то? Ты скажи, я обязательно это исправлю. Я не со зла делаю это, оно само выходит. Дело было не в Хашираме, просто Тобирама был хуже него: он был плохим сыном, что не скрывал Бутсума, плохим братом, и слова Хаширамы подтвердили это, плохим воином, потому что с каждой битвы уходил едва живым. Если начать об этом думать, остановиться уже невозможно, а если вовремя не остановиться, то можно понять, что это зависть гнила внутри. Самая что ни на есть обычная зависть, унижающая честь шиноби, не достойная черта любого человека. Но если бы остался лишь Хаширама, они остались один на один лицом к лицу, без предвзятости и осуждения, возможно у них был бы шанс. У Тобирамы могла быть возможность стать братом чуть получше. Хотя бы братом. Он ведь так мало хотел — просто говорить с Хаширамой, просто прикасаться к нему, просто получать его улыбку и не чувствовать себя не достойным его слов, прикосновений и улыбок. — Я хочу, чтобы ты помог мне… Только тебе это по силам. — Да, Тобирама. Мой ответ «да», чего бы ты от меня не хотел.
189 Нравится 16 Отзывы 29 В сборник
Отзывы (16)