Часть 1
20 марта 2021 г., 19:33
I
Мальчик рос тайной, затянутой обсидиановыми росчерками тьмы из по-женски узких ладоней; тайной без имени и объяснений — шепотом рассказываемой из уст в уста, впечатавшейся в сознания сквозь поколения и выведенной на сердце словом из девяти букв. Тайной, обросшей колючим сплетением запретов, неподъемной тяжестью давящей на грудь, вьющимися чернилами изукрашевающей душу. Он был многим, но вместе с тем никем — хрупкая дымка предрассветных снов, взгляд, хранимый в воспоминании.
Мальчик рос царевичем без трона и мечом без бойца. Несоизмеримо огромная сила — наследие деда и матери — росла и крепла внутри, находила отражение в черноте блестящих под солнцем волос, в венозных узорах, тянущихся вдоль алебастровых запястий. Расцветала бездонным пятном зрачка среди стальных глаз, пряталась в бороздах углублений радужки и скручивалась кольцом вокруг неё.
Александр, Алекс, Сашенька — восхитительный ребёнок, блистательный талант, послушный сын и прилежный ученик. Его растили честолюбивым и гордым, подкрепляли внутренний гений мыслью о неповторимости, небывалом могуществе, готовили к вечному превосходству. И к вечной тоске.
II
Десятилетний Саша — это плетущаяся нить материнского воспитания, суровая румяность по-детски округлых щёк, горьковатый привкус рябины на языке и морозный ветер, обтачивающий хрупкую фигуру. Мальчик-звезда, поглощающая свет и неумолимо притягивающая ближе, мальчик-воин, наученный затачивать до острых клинков всё, что даёт миру — слова и действия, эмоции и взгляды.
Это ребёнок, чью тень оглаживает узловатой иссохшей рукой глумящаяся в ожидании смерть. Почти целует треснувшие от равкианского холода губы, почти укладывает заботливым объятием на дно озера, отравляя кровь через оставленные девчонкой раны.
Это ребёнок с металлом во взгляде и болью в движениях. Саша, Алекс — нет, Александр, — мальчик-гриш, подчиняющий смерть своей воле и облачающийся в доспехи, крепнущие год от году.
III
Саше пятнадцать, и он не считает себя ребёнком. Пятнадцатилетний Саша — это подёрнутые зарождающейся вечностью глаза, грубые от мозолей до изящества устроенные ладони, наказания за все допущенные ошибки.
Это внутренняя тьма, сгущающаяся у сердца и превращавшаяся в щит. Это сгустки мрака в ладонях, ласкающие выступающие на едва румяных щеках скулы и закаляемые до тверди меча. Нить материнского воспитания, дающая начало полотну самоличной выучки.
Александр — это молчаливая строгость, контраст глаз и волос; сталь в радужке, сталь во взгляде — тяжелом, пронзающим насквозь и мучительно скрупулёзно допытывающемся до истины. И не по годам сквозящая во всём твердость характера, о которую, как волна, накатывающая на скалы, бьются сомнения и всё то человеческое, что он должен был испытывать.
IV
Александру двадцать, и ребёнком его не считает уже никто. Долговязая фигура, подчёркнутая гордым подъемом головы, тихо-устрашающая величественность движений, мрамор длинных пальцев, по временам зачерпывающих отголоски ночи в свете дня — Алекс для красавицы-матери, безымянный незнакомец для остальных.
На изъеденных холодом губах расползается узорами лёд — не вода, но равнодушие в каждом слове. Внутри у Морозова расцветают отголоски россыпей темнеющих галактик, кроющихся за дымкой облаков. Они контрастируют с мрамором кожи разводами синяков на рёбрах и икрах, текут в пульсирующих венах лишь начинающейся жизнью, окрашивают густоту волос во все переливы темноты, и Александр больше не тот мальчик, чуждающийся своей силы.
Багра — тяжёлая коса, кокошником уложенная поверх головы, хмурый от низко посаженных бровей взгляд, мать не только человека, но и всех сыновьих стремлений, — оглаживает ледяную щеку своего Алекса, смотрит в ясные льды перигляциальных пепельных глаз своими смоляными, и он читает на лице, черты которого прослеживаются в нём самом, удовлетворительное восхищение. Александр — воплощение всего прекрасного в непобедимости и ужасающего в напускной отчужденности, взращённого ею в одном человеке.
V
Морозов — мужчина с пустотой в обындевелых рёбрах, тысячи противопоставлений боготворимым качествам и смертоносное спокойствие в колотом хрустале глаз. Он не Александр, не Алекс и не Сашенька. Его имя — тайна, болью и горечью вышитая на прядущемся гобелене жизни, крепкими стежками стягивающая рот матери, вплетенная в тысячи законов, выстроенных в голове. Он — тень, скрывающая в себе кошмары из детских сказок, шепотом ведаемых при едва теплящейся свечи, и закаленный утратами меч, таящийся в ножнах.
Фьерда оставляет после себя лишь липкий остаток чистого ужаса. Он спит и видит это отпечатком под веками. Бодрствует и смаргивает в исступлении вспыхнувшую перед глазами картину — сплошь страдание и кровоподтёки. Он живёт, но увиденное воочию живо вместе с ним. Площадь, обезображенные кровожадностью лица, возбуждение толпы, выливающееся в радостные крики, осадок бывшего кострища посреди мощеной дороги, — всё смешалось в расфокусировке перед десятком гришей, сплошь покрытых грязью, запекшейся кровью и измятыми ошмётками ткани. Их глаза пусты — болезненное осознание, уже не страх, но ещё не смерть. Когда веревки затянулись вокруг столбов, опоясывая измученные тела, а факела вспыхнули алой смертью, Морозов был готов согнуться пополам от возникнувшей в груди боли. За свой народ, за человеческую глупость, за необходимость бессилия.
Солнце рябящим от поднимающегося дыма диском выплывает из-за туч, давя на глаза и на секунду ослепляя; крики фьерданцев меркнут на фоне нечеловеческого крика подожженных заживо — в нём мольба о справедливости, о сияющей в мечтах свободе; мольба о спасении для всех, кто рождён для убиения. Для всех, кто рождён гришом.
Пропахшие морозом бескрайние леса Равки, разливы её бурлящих рек, чьи потоки кипят древними льдами, смыкающиеся с горящим заревом горизонта и продуваемые ветрами степи, заснеженные разломы древних хребтов, пахнущие прахом сражений и пергаментом истории стены городов — это всё его, родное, насквозь пропивавшее душу и разум, намертво привязавшее к себе и молящее об участии. И несуществующее сердце в груди нестерпимо болит от обетованной с рождения тоски; бьется, ведомое мучительной любовью к родине, что с треском пробивается сквозь выстроенный теменью, жестокостью и равнодушием щит. Чуждый Морозову орган лишь слегка оттаивает — вспыхивает любовью к отчизне, чтобы вытянуть из тёмных глубин затаившейся глубоко внутри души страстный порыв, а затем вновь холодеет, закрываясь от мира и от хозяина.
— Так лучше. Так правильно, — повторяет мать слова, откликающиеся в душе теплóм ускользнувшего детства. — Ты не создан для чувств, они разрушительны. Они хоронят под пылью руин империи и склоняют к земле-матушке величайших из людей. Но ты не похож на других, ты один на свете со своей ношей. Я растила тебя хладнокровным и расчетливым, и ты рос недоступным страстям людским. Я сделала из тебя превосходное оружие. Значит, будь им.
Мозоли на пальцах матери уже давно имеют другой характер. Та огрубевшая от работы и боёв кожа свойственна теперь её сыну, а Багра с тяжёлой косой вокруг головы и синевой под глазами — по-прежнему красивая, но иссушенная подавлением силы — перебирает руками грубоватый кудель, крутит колесо прялки и бережно складывает катушки с нитками в сундук, где они утопают средь мягкости расшитых тканей.
Она протягивает изящную руку вперёд и привычным жестом проводит по бледной сыновьей щеке, на секунду задерживаясь кончиками пальцев у выступающего тонкой полоской шрама. Её Сашенька уже давно не ребёнок и не Александр. Теперь его имя — Дарклинг, и впервые за долгое время Багра с грустью понимает, что песчинки скоротечного времени утекают сквозь пальцы быстрее, чем равкианские реки доносят свои воды до моря.
VI
Дарклинг чувствует всю полноту страданий своего народа, когда обычно до звона в ушах тихая темень вокруг начинает звучать. Этот рёв откуда-то из глубины, рокотом пропитывающий чернильную дымку, этот неземной и неописуемый звук разрыва законов мироздания, на мгновение парализующий и вытягивающий из лабиринтов памяти воспоминания.
Саша — маленький мальчик-гриш, оставленный один в темноте и не умеющий обуздать шёпот силы в ушах; Алекс — парнишка, блуждающий в ночи и не находящий света; Александр — юноша, чьи страхи теперь не его враги, но верные союзники.
И Дарклинг. Дарклинг — мужчина у порога вечности, привкус пепла на губах, фигура из стали гришей. Его страхи и тьма из-под пальцев — это он, и они неотделимы. Но все увиденные смерти всегда с ним. Почившие на поле боя воины, за кого он поднимал кубок, полный кваса; гриши, убиенные слепцами, сбившимися с пути; продрогший и измученный голодом народ бескрайней Равки, которой, — он верил, — суждено стать великой. Они все холодными снами являются по ночам, шепчут на уши, укрепляя мысли и планы в голове, становятся неотъемлемой частью — одной из тех, которую Морозов прячет за крепостью из устрашающей силы и жестоко сжатых губ.
И поэтому он смыкает руки перед собой, закрывая глаза и испепеляя мир вокруг до бездушного мрака. Тьма поёт жуткую арию, составленную памятью тех, кто заслужил быть отомщенным. Пусть для всех он станет монстром, пусть его имя проклянут на множестве известных языков, а его дар в глазах царей и поданных будет наказанием, посланным за честолюбие. Но сила Дарклинга — его спасение, обещание спокойствия всем гришам, что вынуждены прятаться и скрываться.
Каньон расцветает пятном кляксы на пергаменте равкианского ландшафта. Невозвратимо прячет за собою прошлое создателя, обращая Дарклинга в Еретика, плодородную землю — в безжизненные пески, людские жизни — в безобразных волькр, а благие мысли — в величайшую ошибку.
И больше-не-Александр чуть не ломается под грузом осознания своей неправоты, улавливая сквозь крики агонии назидательные слова багры. Он — гений, правый в намерении, но ошибшийся в средствах. Спустя века олицетворение его упрямства станет сгустком угрозы и легендой, пропитанной ненавистью, но никто не будет знать, что каньон — убийственное пламя, предающее меч ржавчине, а сердце — праху.