***
В особняке оставаться у Сокджина больше нет терпения, и поэтому он фактически окончательно съехал в свои апартаменты в центре. С одной стороны, отец с неправильными действиями губит бизнес, с другой стороны Юнги, который никак не хочет вырасти и все только усложняет. Сокджину надоели семейные разборки и неудача за неудачей на работе, которые привели к тому, что уже третью ночь он не в состоянии уснуть, не прибегая к помощи таблеток. Этого всего было мало, так еще его невеста обижается, звонит, только чтобы позлить, отчаянно пытается вызвать ревность, а когда у нее это не получается, находит повод, чтобы испортить и так испорченное настроение мужчины. Сокджин проходит в любимый ресторан к столику, который всегда оставляют для него, чтобы впервые за день поесть. На часах пять вечера, в восемь Сокджину нужно быть на приеме, организованном сыном местного бизнесмена, но все, о чем он мечтает — это вырубить все телефоны и закрыться в четырех стенах хотя бы на двое суток. Он только приступает к аперитиву, как видит идущих к соседнему столику Чонгука и Хосока, вилка так и замирает в руке, поднесённая к губам, а ярость заглушает аппетит. Чонгук тоже замечает Сокджина, останавливается у его стола и с ухмылкой спрашивает: — Я думал, ты питаешься слезами обиженной тобой дочки мэра. — Я думал, в этом городе есть хотя бы одно место, не оскверненное вами, — парирует Сокджин. — За языком следи, — хмурится Хосок. — Хочешь кулаками помахаться? — с вызовом спрашивает Джин. — Не пристало нам пачкаться о того, кто вместо себя телохранителей посылает, — припоминает ему Чонгук, — но ты не переживай, то, что я приготовил для тебя, будет похуже разбитого носа. — Чоны вечно славились пустыми угрозами, а заканчивают обычно одинаково — за решеткой, — кривит рот Джин и убирает салфетку. — Я даже есть в одном ресторане с вами не могу, это ниже моего достоинства, и если еще раз ты обратишься ко мне на «ты», то точно попробуешь вкус моего кулака. — Я пущу тебя по миру, Мин Сокджин, ты будешь ходить по улицам и просить на пропитание, поэтому я тебе советую остаться и отведать пищи, которая совсем скоро будет тебе недоступна, — скользит по нему взглядом, полным отвращения, Чонгук и идет к своему столику. Хосок следует за ним. Настроение испорчено, Сокджин швыряет салфетку на стол и, отодвинув стул, идет к выходу. Он настолько зол и устал, что отказался бы от вечернего приема, но обижать будущего партнера нельзя, да и долбанные правила приличия поперек горла встали. В половине восьмого Сокджин наносит любимый парфюм и, поправив ворот идеально выглаженной серой рубашки, тянется за пиджаком. Время наследника империи Мин блистать. БМВ Сокджина паркуется у ворот особняка хозяина приема ровно в восемь. Через полчаса на вечеринке Сокджин даже рад, что не придумал повод отказаться от приглашения, он сидит, перекинув ногу через ногу, попивает многолетний виски, покуривает и слушает гогот обсуждающих очередную звезду модельного бизнеса парней. Сокджин решает пропустить обсуждение прелестей девушки, с которой крутит хозяин дома, и выйти на террасу, подышать чистым без табачного дыма воздуха. Он только минует коридор, ведущий наружу, как сталкивается с пытавшимся юркнуть за дверь пареньком, в котором сразу узнает того, кто испортил его машину. — Что за день такой? — мрачнеет мгновенно мужчина, не позволяет парню обойти его. — Будто бы вся грязь города решила выплыть наружу. — А, это ты, индюк, — задирает подбородок Дилан и поправляет галстук-бабочку. Дилан в белой рубашке и черном жилете, на котором бирка с его именем. Он, видимо, входит в команду, обслуживающую прием. — Надо было надолго тебя туда упечь, не ценишь ты свободу, — сканирует взглядом его лицо Сокджин, задерживает взгляд на ямочках, которые внезапно хочется потрогать. — Я обиды не держу, правда, — задирает подбородок Дилан, — сделай красивый жест, извинись, я даже прощу. — Что ты куришь? — громко хохочет Сокджин. — Извиниться перед тобой? — наступает. — За что? За то, что пожизненно тебя туда не упек? — Вы такими с конвейера выходите или это все деньги виноваты? — не отступает Дилан, напротив, выпячивает грудь и смотрит прямо в глаза. — Я умею признавать свои ошибки, понимаю, когда я погорячился, и ты должен признать, что то, как ты поступил, негуманно. Я из-за тебя потерял ту работу и долго не мог найти подработку. — Я бы тебя пожалел, если бы умел испытывать жалость к неудачникам, — скалится Сокджин, и снова эти долбанные ямочки путают мысли. — Поздравляю, ты и здесь больше не работаешь. Не хочу, чтобы такой сброд, как ты, меня обслуживал. — Не смей, — на секунду паника проскальзывает в глазах Дилана. — Ты не можешь быть еще отвратительнее. — Я посмею, — триумфально улыбается Джин, — более того, после той рекомендации, которую получит твое руководство, ты больше не найдешь приличную работу в этом городе. Знай свое место, грязь. — Ну ты и мразь, — с трудом сдерживает рвущуюся наружу ярость парень и сдерживается не из-за того, что он явно с этим мужчиной не справится, а из-за нежелания снова просидеть за решеткой и оставить семью голодной. — Отодвинься, — отталкивает его Джин и выходит наружу. Через пару минут Сокджин возвращается в комнату и, взяв сигару, усаживается в свое кресло. Тему наконец-то сменили на гольф. Сокджин мысленно дает себе еще полчаса, решив, что уедет и попробует выспаться, и видит, как, помимо обслуживающего их официанта, в комнату проходит и Дилан. Мальчишка сперва замирает у двери, не решаясь пройти дальше, а потом, опустив глаза, все же заходит и собирает пустые стаканы на поднос. — Пусть теперь в одиночестве играет, раз уж он любит шары ниже пояса, — мешает Джину наблюдать за Диланом голос приятеля. — О чем ты? — переспрашивает потерявший нить разговора Джин. — О Воне, его недавно с пацаном застукали, наш дружок оказался петушком, — в отвращении кривит рот один из парней. — Омерзительно, — бесцветно говорит Джин и залпом осушает свой стакан. Дилан подходит к его креслу, несмело останавливается с подносом напротив и ждет, что тот поставит пустой бокал на него. — Исчезни, я вроде бы сказал, что ты больше здесь не работаешь, — цедит сквозь зубы разъяренный на слова своего дружка Джин. В комнате моментально наступает полная тишина, у Дилана челюсть сводит от злости, он так и стоит перед ним с подносом и все уговаривает себя не врезать им по его, стоит признать, красивому высокомерному лицу. «Раз уж я и так уволен, мне нечего терять», — внезапно решает парень, который уверен, что, если он Джину не ответит, он до утра себя изведет. Он подходит к столику, опускает на него поднос, возвращается к Джину и, улыбаясь той самой улыбкой, которая обнажает эти чертовы ямочки и лишает Сокджина бдительности, плюхается на его колени. Дилан не дает ошарашенному его действиями мужчине опомниться, обвивает руками его шею и, выпалив «я же сто раз извинился, когда поедем в квартиру, извинюсь так, как ты любишь, на коленях», впивается в его губы. Следующее, что чувствует Дилан — это как он больно бьется задом о пол, а подскочивший на ноги Сокджин смотрит на него так, что Дилан уверен, если сейчас не уползет — это будет последняя картина, которую он увидит. Не лучшая перспектива. — Сука, — рычит побагровевший Джин, но Дилана и след простыл. Он еще пару секунд смотрит на дверь, в которую вылетел парнишка, а потом, обернувшись к шокированным друзьям, прокашливается: — Вы же понимаете, что я этого психа не знаю? Все кивают, но Сокджин все равно ловит сомнение в их глазах. Через полчаса, потраченные на попытки сгладить углы, Сокджин покидает прием. «Я убью его. Он опозорил меня перед всеми, я закопаю его живьем», — садится в автомобиль Джин и, приказав шоферу отъехать, достает телефон и звонит знакомому в полицию. Через десять минут БМВ на всей скорости мчится в пригород. Этот парнишка понятия не имеет, с кем он связался и на что способен Сокджин ради своей репутации. Также он не знает, на что способен Сокджин, когда ему внезапно интересно. Еще сидя в особняке и притворяясь, что он слушает и находится на одной волне со своими приятелями, Сокджин, всплывая из пучины ярости, нырял в тот неожиданный и чертовски интересный поцелуй. Он длился секунды три, Сокджин его раз десять с разных сторон просмотрел и прочувствовал. У Дилана тонкие губы, юркий и маленький язычок, и Сокджин уверен, что он точно заметил, когда еще не успевший осознать, в чем дело, мужчина прикусил его губу. Он вновь вспоминает поцелуй, не замечает, как подушечками пальцев поглаживает свои губы, на которых остался вкус арбузной жвачки. Сокджин усмехается, снова мрачнеет. Он оторвет ему голову, однозначно, потому что, плевать на поцелуй, который ему понравился — этот парнишка ядерная смесь всего того, что он не переносит в людях. Сокджин с отвращением смотрит на открывающийся через окно жалкий пейзаж трущоб и просит шофера остановиться, не доезжая до названного ему адреса. На дворе глубокая ночь, на улице не работает ни один фонарь, Сокджин ловко перепрыгивает через выбоины, мысленно сочувствует своим лоферам GUCCI, которые точно после этой прогулки выбросит, и, миновав заваленную различным хламом лужайку, решает не идти к двери с облезшей краской, а подходит к окну — единственному, из которого в этот мрак льется свет. Сокджин, как какой-то вор, притаившийся у стены, незаметно заглядывает в комнату, где за старым столом сидят девочки, которым накладывает еду Дилан, и забывает, зачем приехал, потому что Дилан улыбается, выставляет напоказ выстреливающее точно в цель оружие — свои ямочки. Паренек кладет добавку двум мелким девочкам, сам не садится за стол, все вокруг хлопочет, Сокджин мысленно выругивается. Понятно, почему он одна кожа да кости, сам небось не ест, других подкармливает. Это Сокджина интересовать не должно, он все равно ему кости переломает, а потом отмоется от запаха нищеты, окутавшего его, как кокон. В кресле в углу, уставившись в телевизор, сидит женщина с бутылкой пива, будто бы она не здесь. Наконец-то Дилан садится и, подняв самую младшую, сажает ее на колени, снова ничего не ест, кормит ее с рук. — Ничего, кроме жалости, не вызывает, только от меня и ее не получит, — морщится Сокджин и, развернувшись, идет обратно к автомобилю, с которого чудом еще не сняли колеса. — Куда едем, босс? — оборачивается к нему шофер, Сокджин резко убирает прилипшие к губам пальцы. — Позвони Мей, пусть все организует, мне нужно расслабиться, — откидывается назад Сокджин. — И сменим автомобиль.***
— Ты меня слушаешь? — щелкает пальцами перед лицом сына Исабелла, и Тэхен с трудом снова концентрирует внимание на ней. — Я не понимаю, где ты летаешь. Сходи сегодня с Принцессой погулять, Сона придет, сам знаешь, разговоры с ней редко проходят спокойно, не хочу, чтобы ребенок был свидетелем. — А где няня? — недовольно спрашивает Тэхен, пытаясь не упасть головой на кухонный стол. — Ты не хочешь провести время с племянницей? — хмурится Исабелла, наливая ему воды, а себе кофе. — Хочу, конечно, просто я немного не в себе после вчерашнего и с удовольствием отлежался бы, — залпом опустошает стакан Тэхен. — Кстати, насчет вчерашнего, будьте добры, молодой человек, если ночуете не дома, то сообщайте, — серьезно говорит женщина, и Тэхен с улыбкой вспоминает, как именно таким голосом мама ругала их в детстве. Подумаешь, ему уже давно не десять, не слушаться маму, когда она говорит именно так — невозможно. — Я бы сообщил, если бы был в себе, — виновато отвечает Тэхен. — Что происходит, сынок? — отодвигает чашку и подсаживается ближе Иса. — С каких пор ты не делишься с мамой? Почему ты пришел утром разбитым, и даже душ не помог тебе прийти в себя? Что тебя беспокоит, любимый? — накрывает ладонью его руку, и Тэхен, в котором поднимается буря желания поделиться, прикусывает задрожавшую губу. — Ничего, мам, правда, — фальшиво улыбается, как и все дети, которые ценят покой родителей больше своего состояния, — просто праздновали вчера удачный проект, который, к слову, моя заслуга, и я переборщил с выпивкой. — Ты у меня генератор идей, по-другому и быть не могло, — с нежностью улыбается Иса. — А где ты ночевал? — У Хосока, — тут соврать не получается, да и нет гарантий, что Хосок не скажет Исабелле, если зайдет разговор, он от нее ничего не скрывает. — Не думала, что вы сблизитесь, учитывая, что вы вечно грызетесь, — хмурится женщина. — Мы и не сближались, просто он был там и любезно дотащил меня до своего дивана, — отмахивается Тэхен, которому очень не хочется говорить о Хосоке. Утром Тэхен проснулся в полном одиночестве. Он еще полчаса провалялся на диване, слушая эхо своих мыслей из-за жуткой тишины в просторной квартире, а потом, даже не почистив зубы, уехал домой и сразу залез под душ. — Сынок, ты золотце, моя гордость, и ты знаешь, что я всегда поддержу тебя во всем, но Хосок… — Не продолжай, прошу, — перебивает ее Тэхен, для которого даже его имя, произнесенное кем-то, как вкус железа во рту. Будто бы Тэхен мало про себя его имя произносит, лелеет, растягивает, смакует, все еще под сердцем носить мечтает, будто бы он вообще когда-то о нем забывает. — Если ты хочешь поговорить о Хосоке, то этот этап давно прошел. В тот же день, когда он посмеялся над запиской, я закрыл эту дверь, выплакался, пообижался и отпустил. Я ведь был ребенком, мам. Сейчас он просто близкий друг моего брата, — говорит без запинки, складно, в глазах ни намека на ложь, а в голове глухие биты собственного сердца, которое ни на секунду не умолкает, все о нем ноет. — Это хорошо, — все равно смотрит с недоверием женщина, — не хочу, чтобы тебе было больно. — Да сколько можно! — взрывается Тэхен из-за так ему ненавистного слова «больно». — Почему все пытаются защитить меня от боли? Почему мне должно быть больно? — восклицает, заставляя женщину еще больше мрачнеть. — Мне не больно, и не может быть больно тому, кто ничего не чувствует, — исправляется, понимая, что мама теперь еще и из-за него переживать будет, а ей и дочери хватает. Когда отец скончался, Тэхен, Чонгук и Сона решили, что будут делать все, чтобы мама больше не плакала, не переживала, ведь только они знают, через что прошла рано овдовевшая женщина. Именно тогда, пока вернувшаяся с похорон, обезумевшая от горя Исабелла закрашивала черным седину, сидя на полу их ванной и плача, дети и поклялись защищать ее покой. Судя по Соне, у них ничего не получилось, но Тэхен до самого конца не сдастся. — К Хосоку я точно ничего не чувствую, мам, — опускается обратно на стул Тэхен. — Мне будет больно, если мою коллекцию свернут, не одобрят, если вчерашний красавчик из клуба мне не перезвонит. Хосок мне больно не сделает, — включает актерское мастерство и видит, как морщины на лбу матери разглаживаются. — Мам, я был тогда ребенком, идеализировал его, а потом я вырос и понял, что он вообще не тот тип, который мне нравится. Он груб, чрезмерно самодоволен и нахален. Ты можешь представить, чтобы я встречался с таким? — хохочет. — Да ни за что. — Не представляешь, как мне полегчало, учитывая, что у вас это было бы невзаимно и твое сердечко бы страдало, — подливает себе кофе Изабелла. — Мало мне Соны с ее мужем, я все это время так за тебя переживала, думала, что с тобой будет, как ты перенесешь его свадьбу, но я очень рада, что ты отпустил, — улыбается. — Свадьбу? — Тэхену кажется, он не расслышал. Точно не расслышал. — Ну да, Чонгук тебе не говорил? — добавляет капельку молока в кофе женщина, концентрируется на чашке и не замечает, как Тэхен, вцепившись в свое запястье, мнет его до синяков, отчаянно пытается проснуться. — У Хосока в конце месяца свадьба. Я сама удивилась, что дату подвинули, но ты знаешь Шинов, с их дочкой он и встречается… Дальше Тэхен ничего не слышит, самое главное он услышал, не оглох до этого дня, принял удар, после которого, наверное, не встают. Исабелла говорит и говорит, наполняет блюдо свежим печеньем, а Тэхен так и сидит статуей и чувствует, как его лицо высыхает, на нем трещины разбегаются, и оно глиняной маской на нем же лопается. Так, наверное, и бывает: человека человеком убивают. Притом второму и делать ничего не надо, никакого оружия, следов, страха перед железными решетками. Ему просто надо быть, а другой его найдет и о него разобьется. Перед глазами Тэхена все эти похожие один на другой годы, когда Хосок в него с расстояния в шаг словами, взглядами палил, ни одного живого места не оставлял, а Тэхен все равно вставал, собирал оставшиеся после него куски себя и к нему бежал. Теперь и бежать некуда, стена безразличия приобрела лицо, у нее большие глаза, обрамленные густыми ресницами, и губы, умеющие помимо всего прочего из Тэхена жизнь высасывать. Тэхен не знает, что чувствует, он сам в себе путается, не различает, какая эмоция четче, что преобладает, за что ухватиться. Что вообще должен чувствовать тот, кто всего себя в больные чувства вложил и оказался не нужным? Тэхен бился и бился о стену с именем из пяти букв, а теперь остался под ней, придавленный к дорогому паркету реальностью, в которой у Хосока есть та, которая станет ему тем, кем Тэхен так никогда и не будет. Они ругались, дрались, плевались друг в друга словами, облаченными в ядовитую оболочку, но этот чертов огонек, пламя, отблеск свечи все равно не гас, теплился, не давал мерзлоте поглотить сердце, бьющееся для одного. Хосок женится, и в миг, когда он скажет «согласен», он это пламя двумя пальцами раздавит, хотя Тэхен был убежден, оно с его последним вдохом погаснет. Только глупое обесточенное, обреченное на одиночество сердце воет и не заткнется, никак не смирится, ведь что любящему брак, если его и смерть не пугает? И нахуй идут все психологи мира, все, кто твердит «отпусти, забудь, двигайся дальше», какое дальше, если весь мир Тэхена вокруг Хосока вертится? Какое дальше, если он ничего, кроме него, не видит. Он ничего, кроме него, не хочет. Нельзя так любить, это неправильно, глупо, болезненно — плевать. «Нельзя» пусть на электрощитах пишут, пусть места преступления этим нельзя обводят. Тэхен его любит. Тэхен всегда любил только его. Тэхен как его увидел, как послушал, так и влюбился самой настоящей, искренней, детской любовью, а детское ведь не проходит, не лечится, не ставится на паузу. Оно ведь без всех плюсов и минусов, самое невинное. Или глубоко закапывается, заменяется подобием, или всю жизнь сгустком вместо сердца бьется. Так, как Тэхен любит Хосока — его никто никогда не полюбит, в этом он не сомневается, и от этого горечь еще сильнее. Знает ли она, его будущая жена, что такое любить Хосока? Обожает ли его так же, как Тэхен? Не важно. Она откроет дверь Тэхену, скажет «больше не приходи», и для него земля остановится. И тогда Тэхен понимает, что если прямо сейчас не придумает повод уйти, то он упадет на колени и будет уродливо и громко реветь, как в детстве после любого ушиба, когда, пока Иса обрабатывала рану, он завывал «почему так больно, мам?». Тэхен большой мальчик, он не может плакать и разбивать сердце матери, он сам приложит примочки к ране и на вопрос «почему так больно» сам ответит. Потому что любить — это изначально больно. Потому что любят только глупцы, умные выбирают себе удобного человека и замечательно живут, а такие, как Тэхен, ходят с лопатой на самой грани и, потеряв любовь, там же себе могилу роют. — Ты опять летаешь? — вырывает его из пучины отчаяния Исабелла. — Все-таки я лучше отлежусь, мам, пусть Принцессу няня заберет, — на еле удерживающих его ногах двигается к двери Тэхен, но к себе не поднимается. Сперва он выходит во двор, проходит мимо что-то спрашивающей охраны, ничего не видя, доходит до сада, идет обратно к лестнице, все ищет место прислониться, опереться, зацепиться, в итоге двор шагами меряет. Хочется плакать, но страшно оставаться в одиночестве. С мамой плакать нельзя, она не должна переживать, с Чонгуком тоже не вариант, он или будет искать обидчика, или уважать Тэхена перестанет за то, что он его от дел по глупостям, по его мнению, отвлекает. И тут Тэхен понимает, что семья, друзья, пара, не важно — в самые тяжелые моменты человек остается один, и это не потому, что все вокруг плохие или не поддержат и не выслушают, а потому, что он сам это выбирает, даже задыхаясь из-за забившегося в горло сердца, думает об их состоянии и свою боль на них не вываливает. Хотя на одного стоило бы. Ему бы Тэхен все в лицо выкрикнул, выплакал, вывалил, может, хоть немного полегчало бы, может, раз он его теряет, он заслужил быть искренним без всех этих изношенных масок, напускного холода и вечно мигающего на лбу «мне не больно». Больно ведь. Больно после каждого пронзающего безразличием взгляда, после острых, как ножи, слов, больно от запаха парфюма в комнате, которую он покинул. Тэхену очень больно, и это еще не предел. У боли есть свойство наступать волнами, поглощать сантиметр за сантиметром, и пока его не ударила та самая большая волна, после которой ему не оправиться, он должен доползти до источника этой боли. Он сразу идет к шоферу матери и, забрав у него ключи, садится за руль. Выехав со двора, Тэхен набирает Чонгука — Хосоку звонить бесполезно, он или сбросит, или ничего не скажет. Чонгук удивлен, что брат ищет Хосока, но говорит, что тот был в офисе утром и уехал домой. Тэхен бросает машину во дворе дома Хосока как попало, кажется, даже не блокирует, сразу идет в подъезд к лифту. Зачем он сюда примчался, что именно он ему скажет, Тэхен не знает, но, если хотя бы половину этой боли на него не обрушит — следующий рассвет не увидит. Хосок открывает сразу же, он стоит на пороге в одних штанах, в руке влажное полотенце, мокрые волосы прилипли ко лбу, и сверлит парня недобрым взглядом. — Ты же только недавно свалил, чего еще надо? — развернувшись, идет на кухню мужчина, Тэхен не отстает. — Ты даже душ при мне принять боишься, все ждал, когда я уеду, небось, прятался в подъезде, — как и всегда, начинает с атаки Тэхен, в котором чужая нелюбовь искрится, пульсирует, все швы распороть гарантирует. — Ты забываешься, — резко разворачивается Хосок, и Тэхен, которого буквально от его взгляда гнет, отшатывается. — Я с утра ездил к твоему брату. Так чего тебе надо? — лезет в холодильник и, достав бутылку воды, прислоняется к стойке. — Забыл что-то? — Я — нет, а ты забыл сказать, что женишься, — останавливается напротив Тэхен, сам поражается тому, как твердо говорит, не колеблется и даже на ногах стоит, смотря на того, чей образ все больше и больше перед глазами рябит, скоро совсем исчезнет. Хосок ставит бутылку на стол, впервые с момента их знакомства не шмаляет в ответ пулеметными очередями, берет паузу, даже, кажется, слова выбирает, а потом опускает лезвие гильотины: — Женюсь. Не показалось, не послышалось, не приснилось. Вот так вот девятнадцатого августа 3078 года Чон Тэхена убили. У его убийцы черные глаза, острые скулы, хватка стальная, взгляд острее бритвы. Его убийцу не посадят, срок не дадут, фото в газетах печатать не будут. Нет трупа — нет преступления. Тэхен следы преступления любимого сам лично уничтожит. Он мертвого себя глубоко и хорошо спрячет, замаскирует, но Хосока защитит. — Любишь ее? — шаг ближе, там, где надо бы, сломя голову, бежать, не позволять в свежие раны пальцы засовывать, ковыряться, он сам его за руку берет, прекрасно зная, что с желанием одного из двоих точно ничего не выйдет, напролом идет. Молчит. — Любишь ее? — рвано, остатки самоконтроля стремительно покидают парня. — Скажи, что любишь, что всегда любил, что ваш брак по любви, — и повторяет, и повторяет это слово «любовь», будто бы сам себе больно сделать хочет, стоит на краю пропасти и сам себя подталкивает. Хосоку даже помогать ему саморазрушаться не надо, он главное уже сделал, он выбрал не его. — Любишь? — срывается на крик. Хосок молчит, смотрит в глаза, и ничего по его лицу не прочитаешь. — Хорошо, — отшатывается Тэхен, глаза лихорадочно бегают по стойке позади мужчины. — Хорошо, — облизывает сухие губы. — Послушай меня, ты должен меня послушать, ты должен выслушать все, чем ты меня все эти годы убивал и не убил. Скажи, что не любишь меня. Я хочу это услышать. Ты меня обзывал, ругал, отталкивал, но, Хосок, ты никогда не говорил мне, что не любишь меня, — смотрит с мольбой, пусть и молит о подписи на смертном приговоре для своего сердца. — Скажи, Хосок, выплюнь мне это в лицо, дай мне сдохнуть от твоего не люблю, дай почувствовать всю горечь и всю правду, позволь мне это пережить и принять. Я услышу это твоим голосом, твоими словами, смотря тебе в глаза, и я проглочу, я приму. Любить тебя я не перестану, но я буду вспоминать твое «не люблю» каждый раз, когда мое долбанное сердце будет плакать о тебе, и буду кормить его этим ядом, пока любовь к тебе в нем не сдохнет. Помоги мне, облегчи мои страдания, потому что я больше не могу. Потому что у меня из-за тебя нет гордости, я устал растить в себе надежду, но я больше не побеспокою тебя, клянусь, я уйду и не подойду. Я твое счастье своим разбитым сердцем омрачать не буду, только ты обещай, что будешь счастливым. Посмотри, в кого я превратился, мама бы от стыда умерла, что я такая тряпка, а Чонгук бы в лицо плюнул и был бы прав, но это последний миг, когда я такой, и мне можно — я прощаюсь со своей любовью. Хосок молчит, опускает взгляд, убирает бутылку в сторону, словно боится поранить или пораниться, снова смотрит. Тэхен сквозь слезы, которые собрались в глазах, но разрешения на то, чтобы вытечь, не получили, видит, как у него дергается кадык, как тяжело ему выбрать слова, отступает, улыбается, а потом, прислонившись к холодильнику, срывается на громкий смех. Теперь и плакать можно, ведь плакать от смеха — отличное прикрытие. Он держится за живот, сгибается, задыхается от смеха, который на вкус соленый, и выпаливает: — Я даже этого от тебя не заслужил, — снова выпрямляется, прислоняется к холодильнику, в комнате тишина, на стене тикают часы. — Это ведь не сложно, Хосок, — голос вмиг уставший, будто бы он на самой грани жизни и смерти, преодолел путь в сотни миль за час, еще секунда и мертвым свалится. — Не сложно сказать «не люблю»… Хосок отрывается от стойки, сокращает мизерное расстояние между ними, обхватывает его лицо ладонями и, вжав в пошатнувшийся холодильник, целует. Тэхен съедает так и не успевшие вырваться слова, а Хосок его слезы. Он целует его, не отрываясь, словно показывает то, что сказать не может, вгрызается в распухшие соленые губы, повторяет в реальности то, что все эти годы у себя в голове делал. Тэхен задыхается от его напора, ногтями впивается в его руки на своем лице, но не отнимает их, сильнее в себя вжимает, копит в себе воспоминание о поцелуе, который может не повториться. Хосок его отпускает, Тэхену вмиг холодно, страшно, одиноко. Хосок отступает назад, Тэхен за ним не тянется, кусает губы, которые горят, смотрит молча, не двигается. За окном догорает рассвет, а тьма на кухне все едче. Воздух пропитан отчаянием, болью, обидой, но не нелюбовью. Тэхен поворачивается к раковине, открывает воду по привычке, как и дома, чтобы заглушить свои рыдания, и плачет. Какая польза от шума воды, пусть она рыдания и глушит, его плечи выдают. Тэхену плевать, он плачет не в одиночестве, значит, не так страшно. — Я все-таки сделал тебе больно, — вновь подходит со спины, упирается лбом в его затылок, соединяет руки в замок на его животе, и плакать Тэхену больше не хочется.***
У Юнги отличное настроение, ведь, несмотря на ежедневную истерику отца и угрюмого брата, он сегодня будет готовить Чонгуку. Чонгук уже получил список нужных Юнги продуктов, арендовал кухню и скинул парню адрес. Юнги летает в мыслях весь день, переживает, постоянно повторяет про себя рецепт, даже ночью, пробравшись на кухню, пробно его приготовил. Он впервые готовит не себе и не друзьям, а тому, чье мнение ему чрезвычайно важно. Юнги не может облажаться, ведь сегодняшний ужин — не просто шанс покорить Чонгука своими умениями, но и возможность понять для себя, сможет ли он заниматься готовкой всерьез. После первого урока в школе он пару часов ходил, мечтая о собственной кухне, представлял себя в белом колпаке и то, как посетители делают комплименты его блюдам. Юнги не помнит, когда то, чем он занимался, доставляло ему такое удовольствие, и наслаждается каждой секундой. Ровно в восемь Юнги расплачивается с таксистом и заходит в ресторан. Чонгук выбрал азиатский ресторан, популярный среди любителей аутентичной кухни. Ресторан сегодня пустует, Чонгук оплатил вечерний доход, и в помещении никого, кроме них двоих, нет. Когда Юнги заходит на кухню, Чонгук уже сидит там, на железном столе перед ним четыре мобильных телефона. Увидев Юнги, он сразу поднимается на ноги и, подойдя к нему, провожает его к столу, на котором сам разложил все продукты. Чонгук одет в белые льняные брюки, черную футболку, и Юнги понимает, что с таким Чонгуком ему куда свободнее, чем с привычным в костюме, из-за одного взгляда которого он теряется. Юнги проверяет продукты, а потом, подойдя к шкафам, достает нужную ему посуду. — Я не ел со вчерашнего дня, — скрестив руки на груди, прислоняется к стойке Чонгук. — Ну конечно, так я и поверил, — улыбается Юнги, водрузив на стойку сковородки. — Я серьезно, — отталкивается от стойки Чонгук и подходит к нему со спины, — я ведь знал, что мне будет готовить сам Мин Юнги, не хотел портить аппетит. — Сам Мин Юнги, повар-неудачник, — нервно хихикает Юнги, которому не по себе от стоящего прямо за его спиной мужчины. — Самое очаровательное создание этого города. Юнги чувствует, как его дыхание опаляет макушку, как из-за этой странной близости кожа на спине стягивается, и он даже забывает на миг, кто он и зачем он здесь. — У меня в руках сковорода, — для уверенности сжимает ручку вока Юнги. — Понял, — усмехнувшись, отступает Чон и, обойдя стол, следит за парнем, который, добавив в сухую сковороду различные специи, держит ее над огнем. — Рассказывай, что делаешь, я люблю тебя слушать, — честно говорит Чонгук, для которого голос Юнги лучше любого успокоительного. — Кардамон, зиру, гвоздику, кориандр и фенхель прогреваю, чтобы вкус и запах раскрылся, — смущается Юнги из-за явного интереса к своей персоне. — Затем с помощью ступки и пестика это все нужно растолочь. Юнги пересыпает специи в ступку и ставит на огонь вторую сковороду, смазывает ее маслом и поджаривает анис, стручок острого перца в неразрезанном виде, корицу и мускатный орех. — Теперь будем жарить курицу, ты ведь ее захотел, — нарезает мясо Юнги, Чонгук внимательно следит за его пальцами. Пока Юнги обжаривает курицу и лук, Чонгук успевает выпить бокал вина и дразнит занятого парня. Чонгук не солгал, он правда любит за ним наблюдать, особенно, когда Юнги так сконцентрирован. Он на кухне будто бы в своей стихии, ловко двигается, все нюхает, наслаждается, и Чонгуку внезапно хочется купить ему все рестораны мира, лишь бы носился между продуктами, резал, жарил, тушил. Юнги мелкий, но ловкий. Любимый шеф Чонгука под два метра ростом и с плечами, которым Атлант бы позавидовал, если поставить рядом с ним Юнги, он ему в пупок дышать будет, в то же время его еду Чонгук бы ел постоянно. Если Юнги нальет в сковороду воду и назовет ее лучшим блюдом, Чонгук поверит, потому что то, чего касаются эти изящные пальцы, не может быть невкусным. Правда, Чонгук не может перестать представлять их на своей груди, как в тот вечер, когда они поцеловались, когда он впервые коснулся его не с желанием оттолкнуть, а напротив, ему хотелось продолжать путешествовать по его телу, гладить, почувствовать под собой не ворох одежды, а кожу, к которой если припасть, он не поднимется. Мин Юнги немного изменил планы Чонгука, но с пути его не свел. Он добавил еще один пункт — самый интересный и самый желанный — обладать им, забрать эту куклу себе и есть с его рук, касаться, когда хочется, потому что, видит Бог, Чонгук устал сдерживаться, держать расстояние, когда хочется ближе некуда. Никто не знает, как ему тяжело сидеть с ним в машине рядом и не сажать его на свои колени, как с момента, как он вернулся из Лондона, у Чонгука стоит крепко и только на него. Как прямо сейчас, наблюдая за его руками, поднимаясь взглядом выше, к выглядывающим из-под ворота футболки ключицам, к горлу, он мысленно облизывается, представляет, как бы горячо контрастировали его забитые пальцы на этой тонкой шее и как жадно бы он поглощал каждый стон удовольствия, сорвавшийся с этих мягких и сладких губ. Чонгук это все сделает, он заберет себе эту захватывающую дух красоту, отрубит все руки, к ней тянущиеся, и отрежет все пути от себя. Так его победа будет вдвойне слаще, так он и себя не оставит без трофея. Хотя, как оказалось, никаких новых чувств и желаний у Чонгука и нет. Еще в школе, после каждой стычки Чонгук долго ломал голову, почему ему не доставляет удовольствия унижать его, не говоря уже о том, как долго он корил себя за поднятые на него кулаки. После той ночи с татуировкой в Чонгуке что-то щелкнуло. Увидев тогда бывшего не в себе, беззащитного парня, чей язык порой проходился по его чувствам похуже наждачной бумаги, он понял, что у него к Мин Юнги не безразличие, как он думал, и не ненависть за ту боль, причиненную Минами его семье. У него к нему нечто другое, то, что озвучить никогда язык не повернется, то, что заставляло его все эти годы ждать его возвращения. Этот тлеющий костер разгорелся недавно, вспыхнул внезапно на приеме, и Чонгук понял, что правила, которые нельзя нарушать, можно обойти. Он их обойдет, да простит его отец, он и обходит, потому что его интерес к Мин Юнги не то что не отпускает, он все больше его пленит. Но Юнги напуган прошлым и не доверяет, хотя его можно понять. Чонгук пока будет глотать свои желания и уважать его, ведь обижать того, кого он и так рано или поздно обидит, на самом деле не хочется. А ведь было бы куда проще, не будь у Юнги характера, этого стального стержня, который он сам не видит, не будь у него долбанной гордости, которая совсем скоро заставит его сбежать от Чонгука. Но Чонгук умен, годами и ошибками научен, он сделает так, что Мин Юнги не уйдет. Не сможет уйти. Не важно, что и как будет связывать этих двоих, прямо сейчас, наблюдая за ним, Чонгук понимает, что пойдет на все, лишь бы удержать его. У Чонгука к Юнги самые сильные и чистые чувства, как жаль, что облачены они будут в грязь. Как жаль, что одержимость местью затмевает для Чонгука его одержимость этим парнем, ставит в приоритет сам факт обладания, а не чувства, которые им обоим не зарыть. — Еще немного и будет готово, — торжественно объявляет Юнги, снимая крышку с риса. Чонгук улыбается, ему безумно хочется усадить его на железный стол и расцеловать покрасневшее лицо. Он сам удивляется этим застигшим его врасплох желаниям, в которых нет обычного лицо в стол и ноги в стороны, и готов им не медля поддаться. У Чонгука никогда так не было, пусть за эти годы через его постель прошли многие, глубже никто не забрался. С Юнги хочется не просто секса, и это именно то, что порой предупреждает об опасности, заставляет его хотеть отойти, соблюдать расстояние, не подпускать, не поддаваться, но погибает, только родившись, потому что Юнги — единственный соблазн, перед которым он бессилен. — Черт! — крышка отлетает на пол, а Юнги, схватившись за обожженное паром запястье, продолжает ругаться. Чонгук сразу хватает его руку и, осмотрев красноту, подставляет под струю холодной воды. — Я неуклюжий, — бурчит Юнги. — Повар-самоубийца. Я долго на кухне не протяну. — Ничего, тут почти нет ожога, — выключает воду Чонгук. — Ты реши точно, что хочешь быть поваром, я тебе стены ватные сделаю, а воду регулировать и еду проверять человека приставлю, — улыбается, и от этой заботы в словах Юнги про ожог забывает. — Ты очень добр ко мне, — потупив взгляд, изучает носки своих кроссовок Юнги. — Пока нет, но буду, — снова берет его за руку Чонгук и, подняв запястье к лицу, нежно касается губами ожога. — Не надо, — одергивает руку Юнги и щетинится, — мне это не нравится. Не нравится, что я с тобой не могу расслабиться, хожу, будто бы по лезвию, потому что ты сейчас так заботлив, а вчера пинал меня в туалете. — Я тебя никогда не пинал, — хмурится Чонгук и садится за стол. — Я готов пробовать твою еду, — берет палочки. Юнги злится на себя, что вспылил и чуть истерику из-за поцелуя в запястье не закатил. Он накладывает Чонгуку и себе еду и тоже садится. Чонгук съедает полторы тарелки. Юнги не может нарадоваться. Надо отдать ему должное, карри и правда получилось очень вкусным, и каждый раз, когда Чонгук в удовольствии прикрывал веки, Юнги распирало от гордости за себя. — Открою ресторан, будешь моим шефом, — объявляет Чонгук, отодвинув пустую тарелку. — Зависит от того, сколько платить будешь, — игриво отвечает Юнги. — Сколько захочешь, только будет одно условие — готовить будешь только мне, — скалится Чонгук. — Это еще с чего? — хлопает ресницами Юнги, который еще и первую тарелку не опустошил. — Я умру от ревности, если кто-то еще будет пробовать то, что создают эти руки. — Вы собственник, господин Чон, — хмыкает Юнги. — Даже поваров ревнуете. — Поваров я не ревную, а тебя да. Юнги не находит что ответить и, поднявшись, начинает убирать со стола. — Ты моешь посуду, — объявляет парень Чонгуку, вытирая рабочую поверхность. Чонгук послушно идет к мойке, в которую Юнги уже собрал грязную посуду, но, проходя мимо парня, внезапно обнимает его со спины и, положив подбородок на его плечо, шепчет: — Спасибо за самый вкусный ужин. Юнги на миг деревенеет в его руках, но в этот раз отталкивать не хочется, напротив, он расслабляется, а потом, медленно развернувшись, шепчет уже прямо в губы: — Пожалуйста. — Это будет мой десерт, — проводит тыльной стороной ладони по его щеке Чонгук, а потом, нагнувшись, касается губами его губ. Юнги раскрывает губы, позволяет ему прихватить нижнюю, а потом и углубить поцелуй. В этот раз даже слаще того первого, хотя Юнги мысленно уже назвал тот поцелуй лучшим в своей жизни. Юнги не хочет, чтобы он отстранялся, обвивает руками его шею, приподнимается на цыпочках, чтобы было удобнее, но Чонгук, не отрываясь от его губ, подхватив его за талию, сажает на стойку, а сам становится между ног. — То, что мы не у тебя дома, не особо помогло, — выпаливает запыхавшийся после долгого поцелуя Юнги, пока губы Чонгука спускаются вниз по его щеке к горлу. — Я не могу убедить себя, что не стоит, — говорит ему уже в ключицы Чонгук, забирается руками под футболку, поглаживает кожу, одно прикосновение к которой туманит его разум. — Я тоже, — откидывает голову назад, подставляется под его ласки Юнги, пока еще глушит истошно вопящее об опасности сознание. Только когда футболка оказывается на столе, Юнги словно просыпается, кладет ладони на его грудь, удерживает его на расстоянии и смотрит прямо в глаза: — Что мы делаем? — Я хочу тебя, — в глазах Чонгука сгущается желание, которое заразно. — Друзья не трахаются, Чонгук, — тяжело дышит Юнги, следя за широкой, забитой татуировками кистью, накрывающей его сосок. — Друзьями нас называл только ты.