Часть 1
22 марта 2021 г., 02:00
Когда допускаешь, чтобы один человек затмил собой солнце, будь готов оказаться в непроглядной тьме.
Сердце у Арсения по-звериному чуткое, хоть и совершенно слепое, вздрагивает в груди на уровне предчувствий, в тот момент, как домофон тревожно пищит от прикосновения чёрного прямоугольника ключа. За бесконечно долгое время, что уставший лифт тащится вниз, а потом словно через силу тащит на пятнадцатый этаж, Арсений успевает уговорить собственные руки перестать маетно влажнеть.
Возможно, он сам просто устал, забегался, давно не отдыхал толком, дома только спит, и то — не каждый день: неудивительно, что с нервами не совсем ладно.
Впрочем, червоточина неоформившегося тревожного предчувствия, наверное, спасает, делая ничем не примечательную картинку за дверями в небольшую квартиру не такой шокирующей. Ровно настолько, чтобы сердце не разорвалось в первую же секунду, даже не успев выпросить переговоры.
— Здравствуй, — натянуто-спокойно говорит Арсений, медленно стаскивая с шеи сейчас кажущийся удавкой шарф. — Мне раздеваться?
— Да, конечно, — бодро, как в лихорадке, суматошно говорит Антон, и даже в одном коротком слове голос соскакивает с шёпота на звонкий баритон. Нервничает.
Кое-как Арсений стягивает слишком туго зашнурованные кеды, вешает куртку на крючок, но разжать пальцы получается не сразу, и от этого натяжения лопается петличка, куртка падает на пол. Антон нервно оглядывает две явно впопыхах заполненные спортивные сумки, стоящие в дверях единственной комнаты, и изо всех сил не смотрит на Арсения.
Как-то в пустой, в миг опустевшей, как после ядерного взрыва, голове не находится ни одного слова, ни одного вопроса. Может, потому что самый важный ответ уже очевиден.
Молча Арсений идёт на кухню, берёт из навесного шкафа с белыми дверцами бутылку джина, наливает в первый попавшийся стакан на два пальца, и выпивает одним глотком, забыв предварительно выдохнуть. Ничуть не становится легче.
— Уже всё решил?
— Да, — тихо-тихо говорит Антон, заходя в кухню так, словно теперь не имеет на это никакого права, и даже как-то робко садится на край дивана, на котором этим утром ещё целовал в благодарность за кофе.
Арсений каким-то машинальным, бездумным жестом ставит на стол объёмистую пепельницу, потому что Антон не способен не курить дольше десяти минут к ряду, а сейчас, когда так напряжён — тем более.
— Налей мне, пожалуйста.
У Арсения руки дрожат вдруг так сильно, что он расплёскивает джин мимо стакана, тихо матерится и долго тщательно вытирает лужу бумажным полотенцем, пока столешница не начинает жалобно скрипеть. Потом всё же ставит перед Антоном почти доверху наполненный стакан, и смотрит на его сжатые в напряжённые кулаки ладони.
— Почему?
Антон молчит, несколько раз вхолостую щёлкает зажигалкой, пока, наконец, не прикуривает: закашливается, жмурится, запивает кашель крепким алкогольным, смаргивает набежавшие от этого слёзы.
— Что… Что я делаю не так? В чём я ошибся?
Арсений смотрит на его руки, на шею, понурые плечи — куда угодно, но не в лицо, но всё равно знает, что сейчас тонкие светлые брови сходятся на переносице грустным домиком. Он знает Антона от и до, во всех возможных мелочах, чёрт.
Антон выдыхает так, словно готов прыгнуть в ледяную воду, в которой слишком велик шанс погибнуть, и голос его звучит хрустко, как мятый газетный лист:
— Это очень-очень паршиво прозвучит, Арс, я знаю, как мерзко и пошло это прозвучит, но это правда: дело не в тебе. Совсем не в тебе, а только во мне. Ты… Блять, ты идеальный. Ты самый лучший, у меня нет слов, чтобы описать, насколько. Просто… Просто я… Я могу объяснить. У меня есть объяснение, и ты всё поймёшь, поверишь мне.
— Я не уверен, что хочу слышать.
Антон замолкает резко, на полувдохе, словно пощёчину получил, и сутулится так сильно, что почти становится нулём — выгнутой обречённой линией с зияющей пустотой внутри.
Арсений — человек взрослый и очень сильный, как бы жизнь ни била, он всегда справлялся, ни разу не опуская рук, всегда шёл напролом с гордо поднятой головой, но сейчас в нём что-то трескается, надломившись, и больше не хочется быть сильным.
— У меня есть хоть один, крохотный шанс тебя вернуть?
— Я не знаю… Не знаю, Арс. Наверное, нет.
Арсений наливает себе ещё, пьёт залпом, но с тем же успехом можно было бы пить воду — никакого эффекта. Ноги только делаются ватными, и он садится, прямо на пол, у ног Антона, напряжённого до дрожи, и, наконец, смотрит в глаза.
— Просто объясни мне, в чём я проебался. Когда я упустил момент, в котором всё пошло под откос? Ты же не мог вот так внезапно решить уйти.
— Давно, — тихо-тихо говорит Антон, отвернувшись в сторону. Видеть самого сильного и храброго человека, сломанной марионеткой сидящего у своих ног, ему слишком трудно. — Или никогда. Всё слишком трудно.
— Я… Я имею право знать.
Антон молчит целую сигарету, дымит влажно и отрывисто, пьёт уже тёплый джин мелкими глотками, поджимает ноги, словно хочет отстраниться.
— Я… пожалуйста, услышь меня — ты ни в чём не виноват. Просто я… я трус, Арс. Я такой чёртов трус. Я всё ждал, надеялся, пытался перестать бояться, думал — вот-вот привыкну, справлюсь, перестану быть слабачком. Но не вышло. Я просто не могу так больше, поэтому, Арс, я выбрал тебя предать. Просто чтобы самому не сдохнуть.
Всё это звучит, как слова совсем не того героя, не по сценарию, абсолютно случайно пробравшегося в их счастливую пьесу, и монолог его не вяжется с реальностью, не имеет ни малейшего отклика с происходившими на всех предыдущих страницах событиями. Арсений даже выдыхает шумно, потому что, наверняка, Антон просто из-за чего-то сильно расстроился — с ним такое бывает — но всё поправимо, обязательно поправимо. В табачном дыму и кислом запахе джина Арсений поднимает руки, ласково кладёт нервными ладонями на острые коленки, весь подаётся вперёд, жалко и умоляюще улыбается.
— Ты, кроме шуток, абсолютно идеальный, — говорит Антон чуть громче — злится сам на себя. — Ты лучше всех для меня, и это факт, который не изменить. Всё это время я был с тобой совершенно, нечеловечески счастливым. Мне нравилось целовать тебя, мне бесконечно нравился секс с тобой, и всякий раз я был максимально искренним в своих желаниях. Быть тобой любимым — это настолько хорошо, что я сам себе завидовал, Арс, каждый раз. Каждый день. Но… Всё дело в том, — Антон вдруг поворачивает голову, явно так и не набравшись на это смелости, наперекор самому себе, и смотрит в глаза: — Просто я не гей, Арс. Совсем не гей, никак. И справиться с этим у меня так и не вышло. Каждый раз я хотел тебя, просил, получал, наслаждался. Но, каждый божий раз, Арс, сразу после, я начинал невыносимо, омерзительно липко себя ненавидеть. От себя становилось так мерзко, до тошноты. Словно я делаю что-то неправильное, противоестественное. Но отказать себе в тебе не мог, и всё это повторялось по кругу. Я как наркоман, мечтающий исцелиться, снова брал дозу. Для тебя это нормально, ещё давно ты сумел себя принять, но я — не справился.
Арсений медленно убирает руки с острых коленок, и они обессиленно падают на пол, подрагивая пальцами. Волна пустоты — ледяной, липкой, — затапливает не только его самого, но и весь остальной мир, не оставляя и крошечного шанса выплыть.
— И ты… не сказал мне.
— Я очень надеялся, что смогу это перебороть. Что смогу просто быть счастливым с тобой, безо всяких «но».
— Ты не сказал, никак не дал понять, что я так сильно тебя мучаю!
— Твоё счастье было для меня важней. Но… теперь ты видишь, какой я слабак? Ты видишь, что ни в чём не виноват?
Арсений не спорит, не говорит — жарко и громко — что виноват, как раз, только сам, потому что был слеп, преступно, непростительно слеп, раз не разглядел, как страдает с ним его любимый человек.
— Арсений, пожалуйста, прости меня… Когда-нибудь, если сможешь. Но я… я должен уйти.
— А кто, — растеряно говорит кто-то мёртвый голосом Арсения, — кто же будет о тебе заботиться? Сколько времени понадобится тому… той, что ты выберешь, чтобы запомнить всё? Что кофе тебе надо разбавлять холодной водой, что зубная паста должна быть обязательно белой с полосками, что тебя нельзя резко будить, нельзя запрещать курить, не обижаться на грубости? Кто же будет тебя оберегать теперь?
Антон носом шмыгает, потому что всё это как-то слишком: сердце у него разбито вдребезги, а он всё ещё заботится, переживает совсем не за себя.
— Я справлюсь. Я постараюсь справиться.
Антон тушит окурок в обречённую на дальнейшую пустоту пепельнице, и встаёт, чтобы прекратить этот слишком трудный разговор. Но Арсений, подняв голову, смотрит на него с такой искренней болючей улыбкой, что ноги подкашиваются, как подрезанные, Антон обречённо закрывает глаза, и короткие ресницы противно мокнут.
— Хоть один раз, — слишком ласково, как у маленького, спрашивает Арсений, — твоё «люблю» было настоящим?
— Каждый раз.
— Ты меня любил?
— Очень. Сильно.
— Тогда, — Арсений словно принимает маленькое, но имеющее оглушительную важность, решение, и просит опять как у маленького: — скажи, три года наших отношений стоили получаса?
Антон едва слышно вопросительно хмыкает, потому что горло болит почти до головокружения от сдерживаемых слёз.
— Полчаса, душа моя. Тридцать минут, можешь засечь. Просто останься ещё на полчаса, пожалуйста. Просто посидим, так, словно ничего этого не произошло. Пожалуйста, позволь мне с тобой попрощаться. Ты уйдёшь, и мне не останется ничего, кроме боли, так что не обрекай меня сожалеть ещё и о том, что я не попрощался.
— Х-хорошо, конечно.
— И ещё, не прощайся, когда будешь уходить, ладно? Не хочу это помнить всю жизнь. Просто сделаем вид, что тебе срочно нужно уехать, но ненадолго. Можно?
Нельзя, конечно, нельзя так, но Антон кивает, соглашаясь, вслепую нашаривает пачку, кое-как выковыривает очередную сигарету.
— Не бойся, я не буду прикасаться, обещаю. Не хочу, чтобы последнее, что ты обо мне запомнишь, было отвращением.
— Я никогда не испытывал его к тебе, Арс. Только к себе.
Спорить нет сил.
Собравшись, Арсений встаёт, цепляясь за стол, и, взяв бутылку, садится на жёсткий стул напротив Антона, и просто смотрит, смотрит, смотрит, словно пытаясь перед смертью надышаться.
— Слушай, — неожиданно жарко, даже капризно говорит Антон, и уголёк его сигареты очерчивает в густом воздухе рыжую нервную дугу, вырисованную беспокойной рукой-крылом, — ты для меня всё равно очень важный, родной человек. И я не хочу тебя терять окончательно.
Врёт, врёт — маленький и глупый! — и сам своему вранью верит. Словно после такой оглушительной страсти можно просто дружить. Глупости всё это, слабо успокаивающее враньё для наивных дураков.
— Я могу просто к тебе не прикасаться, — жалко просит Арсений, — мы можем не заниматься сексом, если так ты останешься рядом.
— Не сможешь, — Антон качает головой, наливая им обоим ещё бесполезного джина. — А я не смогу так над тобой издеваться.
— Не смогу, — Арсений обречённо принимает правоту уже почти бывшего любовника. — И ты не сможешь… А мне казалось, что мы с тобой непобедимы! — Он смеётся — грустно, иронично, — и трёт напряжённый горячий лоб. — Что мы с тобой навсегда. Что мы счастливы по-настоящему. Теперь понятно — всё не вечно.
— Я не хотел, — мямлит Антон, так, словно речь идёт о чём-то поправимом. — Я искренне, всем сердцем сожалею о том, что причиняю тебе такую боль! Я бы хотел, господи — больше всего на свете хотел бы! — справиться с собой! Чтобы ты был таким, как и всегда — счастливым, сильным, самым невероятным. Если бы ты только знал, как сильно я этого хочу!
— Но не вышло.
— Да.
Минуты утекают, как вода сквозь пальцы, горло болит, и боль эта постепенно растекается по всему телу, потому что уже ничего не изменить. Кому, как не Арсению знать твёрдо: Антон может быть сколько угодно капризным ребёнком, но если уж что решил, то точно не отступится.
Полчаса выходят слишком быстро, и Арсений мысленно обещает себе справиться и проводить без ненужных сцен. Запомниться сильным, почти спокойным, желательно — улыбающимся. Он выходит в прихожую, и смотрит, как Антон обувается, как долго возится с застёжкой на куртке, сам, не допуская помощи, как вешает на крючок свою связку ключей и подхватывает неаккуратно забитые сумки с вещами.
Арсений смотрит в его сутулую спину, и понимает, что вот сейчас начался обратный отсчёт его жизни. И теперь становится неважно всё: сердце в груди сжимается в точку, отчаянье захлёстывает с головой, всё тело требует идти на любые меры, лишь бы попытаться спастись, и пусть это будет унизительно, жалко, мерзко — плевать!
— Нет.
Арсений вздрагивает, срывается с места, и обнимает, прижав длинные руки-крылья к телу, сжимает изо всех сил, до боли, тычется носом в ворот куртки.
— Нет, нет-нет-нет. Нет, нет, нет, пожалуйста, нет, не уходи. Не уходи, умоляю, любовь моя, не уходи, не уходи, я не смогу, просто не смогу без тебя.
Антон делается каменным изваянием, холодной напряжённой до дрожи глыбой, когда-то бывшей лёгким смешливым любимым человеком, только сглатывает громко.
— Отпусти, пожалуйста. Мне пора, Арс.
— Нет! Нет, я ни за что не отпущу! Ты с ума сошёл? Я не смогу, Антон, я не вывезу без тебя!
Он цепляется за так и не застёгнутую куртку, как за последний шанс выжить, и на скользкой ткани воротника остаются отчаянные мокрые следы.
Антон медленно поднимает руку, перехватывает горячее запястье, и тянет вниз, пытаясь отнять от себя вцепившиеся мёртвой хваткой пальцы.
— Арсений. Я выбрал тебя предать, и я тебя предаю. Я уже всё решил, поэтому отпусти меня. Я не могу остаться с тобой, видишь, как вышло — мой страх оказался сильнее любви.
Когда дверь закрывается с глухим стуком, Арсений запоздало и уже совершенно бесполезно опадает на колени, и опускает голову, как за миг до казни. Хотя, казнь уже свершилась, и голова его — пустая, раскалённая, — катится по полу, разбрызгивая густую стремительно остывающую кровь, оставляя тело крупно дрожать.
Всё.
Слёзы капают через прижатые к лицу пальцы, и пустота заполняет собой каждый миллиметр тела, души, сердца, квартиры, города, мира. Пустота и боль, боль и пустота.
Умирать совсем не страшно, но только если быстро. Но облегчение не светит, — не заслужил, не достоин, не положено таким спасаться. Служба спасения вне зоны доступа, служба спасения не спасёт Арсения.
В оглушительной чёрной пустоте Арсений поднимается на неверные ноги, доходит до спальни, где всё пахнет Антоном, ложится на кровать и слепо смотрит в потолок, не чувствуя ничего, кроме оглушительной, непереносимой боли. И нет в нём ни вопросов, ни желаний, ни сокрушительных обвинений, ни молитв. Ни-че-го.
Так начинается новая, последняя глава его жизни, умещающаяся в одну страницу, перелистнуть которую нет ни сил, ни желания, ни шанса.
Когда уходит любовь — бессилен Бог.
Постепенно в комнату заползает болезненный белёсый рассвет, потом солнце выхватывает резкие тени, разделяя всё на контрастно белое и чёрное, потом душат сумерки, ночь, рассвет, день, ночь, рассвет… Мёртвые не чувствуют ни голода, ни жажды, и только лёгкие, зачем-то, упорно продолжают раскрываться и опадать с болезненной резью, но сердце уже не бьётся, а трепыхается. Час за часом, день за днём, Арсений просто невыносимо болит, весь целиком болит, и монотонное это мучительное ничто иногда разбавляется немыми слезами, которые, высыхая на висках, противно щиплют кожу.
Иногда сердце вздрагивает в груди, словно вскрикивая о помощи, и тогда Арсений вскакивает с кровати, резко до головокружения, мечется по квартире, то сметая со столов и полок на пол всё, что попадается под руку, то педантично раскладывая всё по местам. Но вскоре выгорает, снова ложится и снова смотрит в потолок, захлёбываясь в своей пустоте.
*
— Шаст, ты, случайно, не в курсе, где Попов пропал? — Интересуется Дима как-то вечером, и Антон вздрагивает, выдернутый вопросом из глубоких раздумий.
— Нет, а что с ним? – Маленькое это притворство даётся слишком тяжело.
— Да вот и мне интересно. Он уже дня четыре на связь не выходит — телефон выключен. А вчера у него съёмки были, но он не явился. Как-то это на него не похоже.
Антон бледнеет, щёки покрываются алыми пятнами, но он заставляет себя пожать плечами и покачать головой.
— Нет, не знаю. Может, домой уехал?
— Он бы предупредил. Ты вообще можешь себе представить, чтобы он пропустил съёмки?
— Спроси у его родителей.
— Ага, чтобы они с ума от беспокойства сошли?
Дима переживает искренне, но деловито, и Антон отворачивается, нашаривая в кармане пачку сигарет. Да, он знал, что Арсению будет очень плохо, но все эти дни как-то получалось держаться от настоящего беспокойства. Но, с лёгкой Диминой руки, в голову лезут самые ужасные мысли, неуместные и пугающие. И, самое страшное в них то, что сам Антон теперь не имеет ни малейшего права влезать, как бы того ни хотелось.
Спит он из рук вон плохо, выматывается за день натужным притворным весельем, неумело скрывающим зияющую в груди дырку, но после короткого разговора с лучшим другом и вовсе теряет покой и способность нормально соображать.
— Нашёлся Арс? — спрашивает он двумя днями позже, но заранее знает ответ: Дима озабоченно мотает головой. — Блять.
— Я начинаю всерьёз переживать, если честно. Жопой чую — что-то с ним неладно.
— Неладно, — соглашается Антон, и крепко жмурится. — Мне нужно с тобой поговорить, Дим. Только наедине, окей?
— Значит. Ты всё-таки в курсе, да?
— Боюсь, что так. По крайней мере, предполагаю. Пошли, в машине у меня посидим, не хочу, чтобы кто-то слышал.
Сев за руль, Антон суматошно прикуривает и долго-долго смотрит в одну точку, только дышит шумно через нос. Дима, сев в пол-оборота на пассажирское, требовательно на него смотрит, невольно заражаясь этой нервозностью.
О своих отношениях они не рассказывали никому, на чём настаивал Антон, так, словно это буквально вопрос жизни и смерти. И вот теперь, уже отказавшись от этих самых отношений, сознаться ничуть не проще.
— Антош, блять, ты меня пугаешь.
Антон только кивает, потому что это пугает на самом деле, а потом набирает полную грудь воздуха, и говорит торопливо, скомкано, на одной ноте и, кажется, на одном дыхании:
— Ему очень плохо, Дим. Очень-очень плохо сейчас. Возможно, несовместимо с жизнью.
— Ёб твою мать, Шаст, и ты молчал?
— Ты должен к нему съездить. Я знаю, что вы не так близко дружите, но к Серёге с такой просьбой я обратиться просто не могу, да он и не справится. Ты должен с ним поговорить, ты умный и спокойный, тебя он послушает.
— Да что стряслось-то?
Антон опять замолкает на несколько глубоких затяжек, и опять говорит монотонным речитативом:
— Мы встречались, три года почти были вместе, и всё было очень хорошо. Пожалуйста, давай отложим на потом все удивления и твоё осуждение, сейчас не это главное. Важно то, что мы встречались очень долго, и он просто невыносимо сильно меня любил… и любит, я это знаю. Но я не смог, Дим, не справился с собой, и неделю назад от него ушёл, нахрен разбив сердце. У меня были на то свои причины, но я не буду о них говорить, потому что сейчас не заслуживаю ни времени, ни внимания, ни жалости. Сейчас всё это нужно ему, потому что я даже представить не могу, насколько больно ему сделал своим предательством. Я трус и слабак, я это знаю, и прекрасно справляюсь с осуждением самого себя за это. Ему там очень плохо, Дим, и он совсем один там, я просто не знаю, что с ним. Живой ли он вообще.
На последней фразе Антон судорожно всхлипывает и со стуком опускает голову на руль, потому что глупое его горячее сердце заливает ледяной липкий страх.
— Ёбаный в рот, — собранно подводит итог Дима, берёт из чужой пачки сигарету, но не говорит лишнего, только головой качает. — Ебаный мексиканский сериал. Хотя, я подозревал, что вы не просто коллеги, но ты прав — сейчас это не важно.
— У меня есть дубликат ключей, который я не успел ему вернуть. Возьми, пожалуйста, я не уверен, что он откроет дверь сам. Если бы ты видел, блять, Дим, как ему было больно! И я сам всё это ему устроил, а теперь трусливо прошу тебя всё за меня поправить. Но сам я не могу к нему, это будет перебор.
— Окей, — Дима явно и очевидно проглатывает неуместные сейчас комментарии, и весь деловито подбирается. — Подкинешь меня? Я не очень хорошо помню адрес.
Антон всю дорогу до своего бывшего дома молчит, беззвучно что-то бормоча под нос, качает головой сокрушённо и без остановки курит одну за одной, а потом смотрит на типовое здание через лобовое стекло, и глаза у него делаются совсем печальные.
— Второй подъезд, пятнадцатый этаж, дверь налево, без номера. Дим, ты, пожалуйста…
— Ой, заткнись.
Когда Дима открывает дверь, в нос бьёт затхлый душный спёртый запах с отчётливыми нотками похмельного перегара. Он разувается в прихожей, и, как любой человек, способный к состраданию, вздрагивает, когда видит полный надежды вспыхнувший взгляд, который, впрочем, тут же гаснет, когда лежащий в разворошённой кровати Арсений понимает, что пришёл не тот единственный, кого он хотел бы видеть.
— Привет, Арсюх.
Дима открывает окно в совершенно удручающей истеричным бардаком комнате, и осторожно садится на край кровати. Арсений выглядит максимально плохо, паршиво даже: осунувшийся, с глубокими тенями под равнодушными глазами, заросший щетиной, лохматый и совершенно безучастный. Так ему плохо — Антон был прав, — что даже лишённый излишнего романтизма Дима кожей ощущает, что болит не только он сам, но и воздух вокруг него корчится от тихой, монотонной боли, и стены болят, и пустые бутылки на полу болят, и разбросанная одежда, сорванные с полок книги, даже полупрозрачный слой пыли на всех поверхностях — в этом доме болит всё, обречённо и тоскливо.
На приветствие Арсений никак не реагирует, даже взгляд не поднимает, но, когда Дима осторожно касается его плеча, отстраняется резко, как защищающий разлизанную рану зверь.
— Хорошо, прости-прости, не буду прикасаться, — примирительно обещает Дима, и вздыхает: если честно, с человеком в таком состоянии он сталкивается впервые, и просто не знает, что в этой ситуации делать, чтобы не сделать хуже. — Я понимаю, что я не он, я не буду, правда. Что-то ты совсем раскис, дружище. Ты когда ел в последний раз?
И на этот вопрос едва живой труп не реагирует, кажется, даже не замечая, как от потоков холодного воздуха из окна, кожа покрывается мурашками.
— Все за тебя очень беспокоятся. Думаю, что пора тебе подниматься. Знаю, что трудно и не хочется, но нужно, братан, а то так и сдохнуть недолго.
Теперь на пересохших губах едва заметно появляется маленькая, но откровенно мечтательная улыбка, словно эта перспектива не приносит ничего, кроме радости. Дима злится, но прикусывает язык, не говорит об этом, хотя бы потому, что любые слова сейчас не будут услышаны. И хрен его знает, как он отреагирует на требовательную агрессию, — господи, подай сил.
Дима молчит долго, мучительно подбирая слова, когда замечает, что Арсений, совсем на себя настоящего — энергичного, сильного, упорного, — не похожий, прижимает к груди скомканную толстовку, которую, кажется, Дима несколько раз видел на Шасте.
Помилуй, боже, что за мелодрама.
— Арсений, приём. Послушай меня! Я вижу, что тебе максимально хреново сейчас, очень сильно тебе болит. Но ты не имеешь права сдаваться. Как бы ни было больно, нужно учиться как-то жить дальше. Ну, или заново — как угодно. Нужно дальше жить, у тебя дел невпроворот, ты нужен многим людям.
Арсений на это только едва уловимо качает головой, отметая все эти глупости. Жить дальше ему совсем не хочется, потому что просто смысла нет, никакого — Дима это понимает. Наверное, такое состояние было бы простительно горячему гормонально нестабильному подростку, но вот для тридцатисемилетнего мужика всё это как-то слишком.
Чтобы успокоить злость на всю ситуацию в целом, Дима встаёт, собирает с пола бутылки, относит их на кухню, и там открыв окно, роется в холодильнике в поисках хоть чего-то неиспорченного, ставит чайник, и возвращается в комнату с твёрдым намерением настоять на своём.
— Так, Арс, ты сейчас поднимешься и поешь. Сходишь в душ, побреешься, придёшь в себя, и мы поговорим. Понял?
Опять Арсений только качает головой, сильнее прижимая к себе толстовку, как мать — погибшее дитя.
— Я не торгуюсь. Ты сделаешь это. В противном случае я, — он тянет руку медленно, давая это заметить, — я прикоснусь к этой твоей кофте. И буду трогать её, пока вовсе не отниму.
Арсений всхлипывает болезненно и перекатывается на живот, чтобы уберечь последнее своё сокровище, сводящее с ума, но остающееся единственным якорем, цепляющим за жизнь, и глухо судорожно шмыгает носом в подушку.
Взрослый, несгибаемый, целеустремлённый, упорный дядька как-то пугающе искренне плачет в подушку, как маленькая девочка, просто потому, что любимый мальчик ушёл, разбив сердце, и Диме делается так оглушительно его жаль, что слова застревают в горле. Арсению, по-хорошему, толковый психотерапевт нужен, и целая тонна таблеток, восстанавливающих перебитые нервы и гормональный фон, но всё дело в том, что утопающий этот просто не желает быть спасённым.
— Не хочешь без него жить, да? — спрашивает Дима, принеся с кухни совсем небольшую порцию наспех сваренного из замороженной курицы бульона.
— Не хочу, — измятой целлофановой упаковкой едва слышно шуршит Арсений, и голос этот звучит просто пугающе обречённо. — Не могу.
— Антон очень за тебя беспокоится.
— Не смей произносить его имя. Это моё, оставь мне, не трогай.
Безумец чистой воды, господи. Герой надрывной драмы.
— Арс, послушай, — переборов очередную вспышку желания просто надавать по щам, терпеливо говорит Дима, и думает, что после этой встречи ему самому понадобится психолог. — Послушай меня. Я не буду трогать твоё, и не буду напоминать о том, что есть целая куча людей, для которых ты имеешь огромное значение — понимаю, что тебе на нас плевать сейчас, и даже не осуждаю это. Но подумай вот о чём: если ты умрёшь тут, то тебе станет легче, да? Перестанет так болеть тебе, бедняге. Да, всё будет так, а мы все — поплачем и забудем. Мы смиримся, Арсюх, и, к сожалению, это правда. Но вот он — нет. Ты прекрасно знаешь, что он так не сможет, и всю жизнь — всю, Арс, жизнь! — будет тащить в себе чувство вины. Он никогда себя не простит. Ты готов обречь его на такой ад? Разве чего-то подобного желают любимому человеку?
Дима, кажется, попадает в цель, потому что Арсений вздрагивает всем телом, и нехотя, так, словно он — куколка, которую за нитки тянет докучливый кукловод, поднимается и садится, скрестив ноги, только толстовку прижимает к себе трепетно и ласково, трётся о замызганный капюшон щекой, и от этого у лишённого излишнего драматизма Димы тоненько щемит в груди.
Наверное, жалкие смертные просто не заточены под то, чтобы оказаться свидетелем вот такой огромной любви.
— Ты молодец. Ты отлично стараешься, Арс, правда. Поешь, пожалуйста. Просто немного поешь, это нужно — не тебе, но ему.
Руки Арсения слушаются плохо, но он и действительно старается изо всех сил, правда, после первой ложки его начинает мутить с непривычки, но он всё же ест, хоть и явно без малейшего желания. Но это уже что-то.
Ещё полчаса терпеливый Дима, которому просто нет цены, тратит на уговоры принять душ и побриться, и, чутко прислушиваясь к звукам в ванной, пишет сообщение, по сути своей невероятное.
«Привет, Паш. Разговор есть, очень серьёзный и не телефонный. Я просто не знаю, к кому ещё можно обратиться, а у тебя есть связи, наверное, во всех сферах. Я понимаю, что у тебя нихрена нет времени, но, пожалуйста, удели мне полчаса. Я подъеду куда удобно».
«Что случилось?» — Паша отвечает минут через пять, и Дима облегчённо выдыхает.
«Долго объяснять. Но это про Арса. Вопрос жизни и смерти, кроме шуток».
Наверное, в другой ситуации Паша пропустил бы просьбу мимо ушей, отмахнулся бы, но даже он знает прекрасно, что Дима не паникёр, и на пустом месте требовать встречи не будет, поэтому отвечает почти сразу:
«Окей, у меня будет окно через час, я как раз собирался где-нибудь поесть. Я скину геолокацию».
Дима пишет короткое, но искреннее «спасибо», и откладывает телефон, потому что плеск воды в ванной затихает, но Арсений не спешит выходить. Конечно, можно надеяться на то, что ради душевного спокойствия Шаста он будет держаться, но всё же гарантий нет.
— Арс, — зовёт Дима через неплотно прикрытую дверь. — Пожалуйста, держись. Я знаю, что ты не хочешь никого видеть, но я заеду завтра, часов в пять. Заставлю поесть, буду надоедать разговорами. И не пей, пожалуйста, больше, лады? Мне нужно уехать сейчас, но я вернусь. И это… короче, ты не один. Я буду рядом с тобой, хоть этого и слишком мало для тебя.
Арсений только что-то невнятно мычит в ответ, и Дима, немного помедлив, выходит из квартиры, наполненной болью и тоской, предварительно закрыв все окна.
На душе неспокойно так, что хоть волком вой.
*
— Короче, — Дима, заранее подготовивший свой монолог, сразу переходит к делу, когда садится напротив уставшего, но собранного Паши. — Это всё какой-то кромешный пиздец, и я чувствую себя чёрт те кем, влезая в чужие отношения, но дело на самом деле серьёзное.
— У нашего Арсюши проблемы?
— Пизда нашему Арсюше. В общем, я не хочу разводить сплетен, поэтому — сухо по фактам. Недавно у него резко закончились отношения, которые длились три года, как я понял, и у него физически не получается это пережить. Я у него был только что — лежит в лёжку, ревёт, как малыш, и вообще не разговаривает. Не ест нихрена, выглядит так, что его людям показывать страшно. Если ему не помочь, он коня двинет, и это — не фигура речи, ты знаешь, что я не склонен разводить сопливую драму.
— Оу… Хреново звучит. Но я-то что могу?
— Найти толкового, профессионального психотерапевта, который не будет болтать лишнего о своём пациенте и готового биться в глухую стену, потому что спасаться Арс просто не собирается. И да, это должен быть максимально толерантный специалист.
Паша, отложив вилку, достаёт из кармана телефон и уже начинает изучать записную книжку, но на последней фразе поднимает на собеседника сосредоточенный взгляд.
— Значит, он всё-таки гей.
— Ещё какой.
— М… А не показалось ли мне, что Антошенька тоже выглядит как-то… не очень хорошо в последнее время?
— Я тебе этого не говорил. Ненавижу все эти блядские пересуды. В таком сознаваться должен только сам человек, я не хочу это делать за них.
— Мудро. Просто мне для общей картинки. Окей, Дим, есть у меня один человечек. Стоит, конечно, как самолёт, но с этим мы как-нибудь разберёмся: что-то я пока не готов закрывать одно из своих любимых шоу из-за всяких там любовных драм.
Паша говорит с привычным сарказмом, и Диме это вдруг ужасно не нравится, до такой степени, что он хмурится, и говорит тихо, но очень жарко:
— Он очень, по-настоящему сильно Антона любит. Я вообще не представлял, что можно так любить. Ничуть не меньше, чем ты любишь Лясю. Просто представь на мгновение, что она от тебя ушла, не оставив и шанса всё вернуть.
Сравнение достигает цели, и Паша качает головой, только теперь представляя масштаб трагедии.
— Ладно, Купидон, я понял. Принял. Решим что-нибудь, я тебе контакт скину, предупрежу о твоём звонке. Вытащим парня, попытаемся.
*
— Как он? — суматошно, пряча беспокойные руки в карманы худи, спрашивает Антон свистящим шёпотом, глядя на лучшего друга, как на Мессию, не меньше.
— Хуёво он. Максимально хуёво, Шаст, я до сих пор отойти не могу.
— Бляяять… — Антон стонет, и кивком головы просит сесть в свою машину –последнее из оставшихся ему безопасное место.
Дима садится, прикуривает, и молчит нервно: ему всё ещё ужасно некомфортно быть заложником чужих отношений, но делать нечего, а Антон такой дурак, что сам точно не справится. Не детское это дело — с таким управляться.
— Пиздец, как сильно он тебя любит. Ничего не говорит, вообще — только пьёт и смотрит в одну точку, кофту твою обнимает, как сокровище какое-то. Честное слово, в самом дурном фильме такого не встретишь. Просто безумец едва живой.
Антон кривится, жмурится до звона в ушах, слушая это, и ужасно хочет попросить замолчать, но не просит, справедливо рассудив, что заслужил знать, чем обернулось его решение, и самому не принёсшее никакого облегчения.
— Я вообще не думал, что бывает такая любовь — не в книжке, не в кино, а вот в этой вот обычной жизни. Даже вообразить не берусь, каким он был, пока вы были вместе.
— Счастливым, — тихо-тихо жалко мяукает Антон, кусает губы до синевы, дышит с трудом. — Светился каждый миг. Мне правда казалось, что он буквально всесильный, непобедимый, что мир разрушится, а он останется, даже спины не согнёт. А я… я, выходит, его сломал.
— Ты просто в кого-то другого влюбился?
— Нет! Блять, это невозможно! Просто… просто я… Дим, я хуй его знает, как это всё объяснить. Тогда мне казалось, что мои аргументы имеют вес, но уже столько дней прошло, и я всё больше понимаю, что все мои слова — какие-то жалкие отговорки, попытки оправдать собственную убогую трусость.
— Ну ты хотя бы попробуй. Я уже по уши в вашей драме, мне терять нечего, а ты, может, сможешь понять себя. Мучаешься же сам, вижу.
Антон кивает, принимая правоту друга, но рассказать всё, как есть, слишком страшно, слишком страшно, что друг превратится в палача, и больше не за кого будет держаться. Он молчит, в красках представляя, как Арсений там лежит без движения, переломанный и почти мёртвый, но всё равно упорно его, дурака, любит.
— И если это — то, что зовут «любовью», то я, пожалуй, больше не буду, Боже.
Дима смотрит теперь очень внимательно, пристально, до самых кишок этим тяжёлым взглядом достаёт, и Антону никак не защититься.
— Ты… ты что, его любишь? В смысле, до сих пор?
— Люблю, — неслышно, одними губами выговаривает Антон, и ненависть к себе в нём достигает размеров вселенной.
— Блять. Блять, Антон! Вот теперь ты просто обязан мне объяснить, какого хера ты всё это натворил в таком случае?! Любите друг друга, голуби несчастные, и оба страдаете… из-за чего?
Антон жмётся к спинке кресла, словно раствориться в нём хочет, спрятаться, пропасть — лишь бы не слушать. Он не привык защищаться, не привык к тому, что на него вот так нападают, особенно — те, кто его старше. Арсений всегда его защищал и берёг, голос-то повышал всего пару раз, и то потом извинялся и зацеловывал, чтобы Антон не переживал. Но Дима – не Арсений, и он делает то, что считает нужным, то, чего Антон, безусловно, заслужил.
— Мне никогда не нравились парни. И к Арсу по началу я относился, как к приятелю и коллеге. Но он, сука, так осторожно и долго ухаживал, не торопил, не давил, и, мать его, становился всё идеальнее и идеальнее, что я как-то сам не заметил, как влюбился по уши. Только, понимаешь, я не могу. Не могу, и всё тут, быть с парнем. Наверное, я не гей, как бы всё это дико не звучало после того, как я три года с одним трахался. И хотелось всё время — и секса, и просто рядом быть, и с души от самого себя воротило. Думаешь, это так просто — наслаждаться жизнью, когда ежедневно чувствуешь себя грязным извращенцем, делающим что-то недопустимое?
— То есть, — Дима пальцами трёт глаза под очками, — ты у нас гей-гомофоб?
Антона от этих слов всего передёргивает, потому что — нет и нет — по обоим пунктам.
— Я не гомофоб. Мне вообще всё равно, кто с кем спит, просто я не могу это принять по отношению к самому себе. Не выходит. Я всё пытался, пытался, и не смог. И теперь Арс там подыхает, а я просто не нахожу себе места.
— Идиот. Какой ты идиот, а. Послушай, это тебе психотерапевт нужен, а не ему. Ты вообще пробовал за помощью обратиться, прежде, чем дрова ломать? О, нет, конечно, ты же у нас — мужик и сам с усам. Я очень злюсь на тебя сейчас.
— Я это заслужил.
— Засунь-ка ты это самобичевание себе в задницу, Антош. Я злюсь не на то, что ты ему сердце разбил даже, а на то, что не попробовал всё, чтобы этого избежать. Я тебе вообще кто? Так, приятель на весело попиздеть? Ну, знаешь…
— Дима. Дим, Дима, пожалуйста! Я дохрена накосячил, я знаю, но только ты от меня не отворачивайся! Я просто не вывезу, честное слово, если ты меня оставишь.
Дима вздыхает, призывая самого себя к спокойствию и рассудительности.
— Я сейчас не готов сказать «всё ок, проехали!». Я очень злюсь и максимально раздосадован, потому что всего этого пиздеца можно было бы избежать.
— Но… у меня есть шанс?
От осознания того, что он сам сейчас произносит вопрос, на который неделю назад ответил «нет», Антону становится совсем худо.
— Есть, — фыркает Дима. — Но пока я не знаю, как и когда буду готов смириться.
— Я буду ждать, очень.
*
Арсений, мерно тонущий в своём монотонном океане боли, никак не проходящей, не стихающий ни на грамм боли, вздрагивает от писка домофона. Он никого не ждёт, никто не может к нему прийти, кроме вдруг очень его судьбой обеспокоенного Димы, у которого есть ключи. Плевать, он не готов никого видеть. Но домофон не смолкает, пища по новому кругу, и приходится встать. Арсений подходит и просто снимает трубку, оставляя её висеть на проводе, отрезая все попытки внешнего мира — беззаботного и плоского — ворваться в его замкнутый на сам себя удушливый ад.
Дима, конечно, очень старается, бьёт по больному, напоминая, что Антон не простит себе его гибели, угасания, но даже этого с каждым днём оказывается всё более недостаточно для того, чтобы не захлебнуться. Просто не погаснуть. Оглушительное, неподъёмное одиночество весом с солнце, щедро приправленное отчаянием и обречённостью, берёт в плен, но больше не пугает. Ничто больше его — уставшего, измотанного, глубинно несчастного, — не пугает, не трогает.
Тишина звенит отзвуками механического писка, Арсений возвращается к созерцанию потолка, но вскоре опять вздрагивает всем телом, потому что теперь истерично трещит дверной звонок. Раз, два, три, десять, двадцать, — нервно, настойчиво, умоляюще.
Арсений подбирается за две миллисекунды, когда видит в дверном проёме встревоженного Антона, который выдыхает с нескрываемым облегчением, когда дверь открывается.
Антон!
Арсений подбирается за две миллисекунды, просто чтобы не беспокоить своим состоянием, не давить на жалость — улыбается, отходя в сторону, и глаза его вспыхивают искренним лучистым светом, потому что он, наконец, видит того, кто всецело составляет единственный смысл его жизни.
— Привет? — осторожно спрашивает Антон и проходит робко, только переступает порог и, закрыв за собой дверь, останавливается.
— Привет.
— Я… пришёл. Прости, может, было не надо, но…
— Кофе хочешь?
Голос у Арсения звенит от волнения, отвыкший звучать, но оба, не сговариваясь, делают вид, что не замечают этого.
— Да, пожалуй.
Прошло всего десять дней, но Антон уже чувствует себя чужим в этой квартире, где болит сам воздух, и стены болят, и чашки на кухне, коих стало сильно меньше, чем было — болят, и окна болят, и во всём этом — болит Арсений, потухший и какой-то крошечный, сломленный, пустой. Антон садится на бывшее его личным место на покрытом пылью диване, и мелко вздрагивает, когда Арсений привычным, рефлекторным жестом ставит на стол пепельницу и отходит к кофемашине.
— Как… как дела?
— Я всё ещё тебя не разлюбил, прости, — тихо говорит Арсений, всегда бывший сильным, непоколебимым, как вековой утёс среди бесполезно бурного моря, и едва наполненная чашка выскальзывает из его рук, разлетаясь по полу осколками и коричневыми брызгами.
Антон заламывает брови, потому что Арсений даже не думает всё это убирать, хотя обычно был педантичным чистюлей. Что ответить на это признание, он не знает.
— А ты как? — после резкого выдоха спрашивает Арсений, просто заряжая новую порцию кофейного порошка.
— Держусь, — врёт Антон и жалко улыбается. — Как-то живу.
— Хорошо. Это очень хорошо.
Антон прикуривает, сейчас вовсе не чувствуя уверенности в том, что имеет на это право, и терпеливо ждёт, пока новая чашка наполнится до половины, пока Арсений разбавит кофе холодной водой ровно настолько, чтобы Антон был доволен.
Такого кофе больше не найти нигде, сколько ни заплати — только Арсений, единственный, в точности знает пропорции. От уже забытого, но такого знакомого вкуса Антону хочется плакать.
— Слушай, я просто хотел забрать… Я забыл забрать, — торопливо начинает он, чтобы не разреветься, но никак не может выдумать, что именно.
— Я не отдам тебе худи, даже не проси.
— О… ясно. Ладно, хорошо, понятно. Ну… — приходится затушить до половины скуренную сигарету и встать, просто не найдя в себе сил это всё терпеть. — Тогда я поеду. Прости, что побеспокоил. Кстати, в офисе тебя все ждут.
— Я не вернусь.
— Решил?
— Да.
— Тогда… Прости, что побеспокоил, — глупо повторяет Антон и торопливо выходит, так, словно квартира за его спиной горит, и он, напуганный, даже не пытается оставшегося в пожаре Арсения спасти.
И опять становится тихо. Смертельно, смертно, безжизненно тихо. Арсений медленно наклоняется, прижимаясь грудью к коленям, и едва слышно, сдавленно скулит. Потому что Антон, ничего толком не объяснив, уходит от него во второй уже раз. Если он сделает это в третий — Арсений не выдержит, и гори оно всё синим пламенем.
Постепенно пламя успокаивается, гаснут обломки обрушившейся заново жизни, продолжая просто тлеть, коптя потолок и изнанку черепной коробки, в которой не остаётся ни единой мысли.
Только боль и пустота, пустота и боль.
Время снова сворачивается тугими кольцами, и Арсений лежит на смятом одеяле, прижимая к развороченной груди уже только фантомно пахнущую Антоном толстовку, и то ли спит, то ли нет — монотонно и очень-очень тихо — день за днём.
Потом приходит Дима — тошнотворно бодрый, собранный, какой-то задумчиво-напружиненный. Арсений на него никакого внимания не обращает, но тот опять открывает окна, впуская в затхлый ад чёртов морозный февраль, но на то, чтобы укрыться, не хватает сил.
— Арсюх, — очень осторожно начинает служба спасения, в которой Арсений больше не нуждается, присев на край кровати. — Тебе не понравится то, что я скажу, и ты откажешься наотрез, но, давай я просто наперёд скажу, что мне похер? Ты всё равно сделаешь, просто потому, что так надо. Да, мне. И тебе. И Антону твоему надо.
Арсений только устало губой дёргает, потому что нельзя же произносить это имя своим чужим ртом! Но больше ничего, потому что сил не остаётся уже совсем, и от голода, и от жрущей изнутри пустоты.
— Сейчас, Арсюша, ты поднимешься. Да, я знаю, что не хочется. Но я не собираюсь винить себя в твоей смерти — видишь ли, я теперь невольно причастен. Ты поешь хоть немного. Примешь душ – наша стандартная программа. А потом, мой милый друг, ты просто послушным зайчиком сядешь в мою машину, чтобы посетить врача. Да, Арс, нечего кривиться, блять, тебе реально нужен психотерапевт! Учти, я отъебусь, только если ты всадишь мне в живот нож, и то — не факт. А если ты упрёшься, то я позову сюда Пашу — он с тобой церемониться не будет. Или скажу, что ты агрессивный, и тебя силком в дурку увезут, прости меня, господи, грешного.
Арсений медленно переводит на своего мучителя пустой взгляд, но всё им сказанное как-то не находит отзыва в истерзанной душе. Всё так болит, в этой квартире каждый атом так болит, что уже всё равно, что будет дальше — лишь бы поменьше слов.
Поэтому он садится, ест, плетётся в душ, послушно одевается в то, что ему выдаёт Дима, обнимает толстовку, как потерянный ребёнок — любимого мишку, и просто невидящим взглядом смотрит в окно машины, за которым проносятся дома, автомобили и люди — все, как один, пугающе живые, не израненные настолько, что от каждого вдоха болит горло.
Он не обращает внимания на обстановку в кабинете, не видит лица врача до такой степени, что даже не отличает, какого пола человек, сидящий перед ним. Он просто садится в глубокое кресло, откидывается на спинку и накрывает голову измученной давным-давно нестиранной толстовкой. Вне дома ему совсем некомфортно и как-то слишком голо, и человек напротив пытливо от него чего-то ждёт, минута за минутой.
Потом — голос всё же оказывается мягким и женским — звучат вопросы, много вопросов, но Арсений не отвечает ни на один, даже о собственном имени. Он не собирается говорить о том, что чувствует. Потому что она — чужая. Потому что он не чувствует ничего. Но, самое главное, потому что ему слишком страшно даже себе самому признаться, что чувствует он слишком многое, и эти чувства, только их озвучь, уничтожат его, не оставив и крохотного шанса на спасение.
В последнее время у Арсения как-то по всем фронтам без шансов.
— Совсем не обязательно, — мягко говорит безликая женщина, — говорить о том, что приносит вам боль. Вы можете рассказать о своей любви.
Арсений мотает головой, потому что именно эта любовь вытягивает из него все жилы.
Потом, после ещё сотни вопросов, женщина подходит, присматривается очень внимательно, просит пройти в другой кабинет, где в сгиб локтя втыкают иглу, берут кровь, потом лепят датчики к запястьям и вискам, что-то объясняют, но Арсений забывает каждое слово, как только слышит следующее.
— Мы пришлём результаты анализов и рецепты вам, Дмитрий, — покончив с истязаниями, говорит женщина без лица. — Жду в четверг, в пять.
Дима молчит настороженно, не задаёт вопросов, от которых Арсений слишком устал за эти полтора часа, не рискует прикурить, хоть, наверное, хочет: сам догадывается, что это тоже привилегия Антона.
Сеансы выстраиваются вереницей, и перед каждым приходится есть и бриться, просто чтобы Дима не тиранил, и Арсений всё так же молчит, не произнося ни единого слова. Наверное, все эти сомнительные развлечения стоят немалых денег, и, после пятого или шестого сеанса он просто молча протягивает Диме свою банковскую карточку. Пусть за всю эту бесполезность платит он сам.
— Ничего, мы по деньгам уже порешали, не парься.
Но Арсений продолжает держать карту на весу, и Диме просто приходится её взять.
— Девятнадцать, — хрустко и ломко говорит Арсений, — ноль-четыре.
— Кто бы удивился.
Говорить ни о чём не хочется, несколько произнесённых вслух числительных дерут горло и лёгкие ещё пару дней, поэтому Арсений не экспериментирует. Просто продолжает мучиться в ожидании очередного бесполезного сеанса, и отходя от него, но таблетки послушно ест, заменяя ими обычные приёмы пищи.
Таблетки не помогают совершенно, не становится легче, не перестаёт болеть. Наверное, не перестанет уже никогда, но остаётся только терпеть, чтобы Антону не пришлось расстраиваться и винить себя.
В один из бесконечно одинаковых пустых дней Дима открывает дверь своим ключом, но на край уже пугающе разворошенной кровати — Арсений не позволяет сменить простыни, хотя выглядят они уже прискорбно — садится тот, кого видеть бы совсем не хотелось.
— Ну что ты, Арсюша, совсем хворый? — Паша смотрит участливо и как-то по-взрослому мягко, как уставший отец у постели никак не желающего поправиться шестилетнего сына. Арсений даже поднимает на него глаза, с лёгкой тенью вопроса. — Вижу-вижу, хороший мой, вижу, совсем ты себя измотал. Трудно тебе, хороший мой, угораздило же тебя так влюбиться, а… Димка тут вокруг тебя носится, хвала ему, но он у нас добрый мальчик, и очень тебя бережёт. Но я не буду, ладно? Ты уж прости меня, или не прощай, но я всё равно скажу: Антоша твой с ума сходит, извёлся весь. Ужасно себя винит, ты же знаешь, какой он горячий — как возьмётся за что-то, не успокоится, пока тошнить не начнёт. Знает, дурак, что тебе плохо, и мается сам, места себе не находит. А ты чего? Ты никак нам всем не помогаешь сделать так, чтобы ему полегче стало. Плохо тебе, сердце разбито, знаю. Но ты же взрослый, Арсюш, ты за это дитё на себя взял ответственность, а теперь никак не помогаешь. Быть взрослым, родной, значит себя превозмогать ради маленьких. Я не прошу от тебя воскреснуть, я просто прошу говорить с психотерапевтом, потому что на одних таблетках ты не вывезешь. Тебя работа ждёт, Арс, правда, полутора месяцев отпуска с тебя хватит.
Арсений слушает всё это, и сердце в нём — израненное, кровящее, исковерканное одиночеством — болит по-новому: остро и звонко, оглушительно горячо.
Он. Оставил. Маленького. Волноваться.
Волна лёгкой, почти азартной, кипящей ненависти к себе заставляет задохнуться, закашляться, сесть резким до головокружения рывком.
— Вот, уже лучше. Вспомнил, да, о своей ответственности? Не забывай о ней, пожалуйста, больше. Антоша, конечно, уже большой мальчик, но мы-то с тобой знаем, что он — вечный ребёнок, вообще не приспособленный ко взрослой жизни.
Горячая резкая боль в груди брызжет на щёки напуганными слезами, только говорить всё равно не получается. Да и что говорить? Сейчас, по всему выходит, нужно по крупице собирать силы на то, чтобы говорить с женщиной без лица, беспрестанно задающей свои дурацкие вопросы. Но если нужно себя перекромсать по живому, чтобы Антон перестал волноваться, Арсений сделает это. Хоть руку себе отгрызёт без наркоза — без сомнений и без промедлений.
Приходится даже написать себе монолог в заметках давно безнадёжно севшего и сейчас поставленного на зарядку телефона, чтобы просто читать по писанному, а не вымучивать слова, которые он всё равно забудет к сеансу.
Дима облегчённо вздыхает, хоть и явно расстраивается из-за того, что не справился сам. Но об этом вот Арсений думать не готов совершенно.
*
— Пойдём-ка, поболтаем по секрету, мой хороший.
Антон смотрит на Пашу, не скрывая удивления: это первый раз за годы их знакомства, когда старший просит поговорить о чём-то наедине. Поэтому только идёт за ним, не задав ни одного вопроса, молча садится в его машину, тоскливо убирая пачку сигарет обратно в карман. Имея возможность курить, было бы немного спокойнее, но приходится подстраиваться под обстоятельства. Паша отъезжает от парковки перед офисом на пару сотен метров и тормозит в безликом проулке, а потом поворачивается всем телом, и смотрит очень строго — Антон невольно вжимает голову в плечи.
— Ну и что вы развели? Разве что Папу Римского пока не втянули в свою драму, высосанную из пальца. Нет, Тош, я уважаю страдания, и твои, и его, но тебе не кажется, что всё уже как-то вышло за все допустимые границы?
— Ты… знаешь?
Паша даже руками всплёскивает, кажется, сердясь на самом деле.
— Да уже только тупой не знает! Знаешь, два и два сложить способен каждый, кроме Матвиенко, к тому же, слухами земля полнится. Только тебе всё это похуй должно быть, мой дорогой. Давай просто решать вопросы, на самокопание вы оба уже потратили слишком много времени.
Антон киснет, хотя его щёки пылают огнём, и уши его пылают, и в горле встаёт ком, который без сигарет никак не получается проглотить.
— Или ты действительно думаешь, что мне очень хочется забирать жалкие крохи свободного времени у своей семьи во имя сомнительных перспектив подтягивать штаны за двумя юными дураками, просто решившими пострадать, хотя легко могли бы этого не делать?
— Нет, я так не думаю, — провинившимся школьником бурчит Антон и плотнее вжимает голову в плечи. — Прости.
— Потом виниться будешь, ясно?
— Ясно.
— Уже проще. Пока ты не отдал концы из-за никотинового голодания, просто ответь мне на пару вопросов, а потом сам будешь думать, что с этим делать. Потому что, если честно, уже даже я успел заебаться — просто боюсь представить, что с Димкой происходит. Так, стоп. Не вздумай страдать, Антон, не сбивай меня. Блять, кем я только не работал, но вот семейным психологом — это что-то новенькое.
Паша устало качает головой, но смотрит прямо в глаза, вынуждая смотреть в ответ, и говорит ровным, не допускающим эмоциональных всплесков голосом:
— Сколько вы встречались?
— Три года, — едва выдыхает Антон, сгорая то ли со стыда, то ли от волнения.
— Он тебя любил?
— Любит.
— Правильный ответ. А ты? Любил?
Антон медлит, уговаривает себя на честность, которая даётся титаническим трудом, но всё же едва заметно кивает, оттягивая ворот толстовки, который вдруг начинает душить.
— Говори словами. Ненавижу все эти мимические намёки, мне жены для этого хватает.
— Любил.
— Разлюбил?
— Паш, пожалуйста… Всё это очень сложно, я не могу так.
— Ничего сложного, вообще ничего. Простой вопрос, и нет никаких полумер: любишь, или не любишь — третьего не дано. Слушай, давай ты будешь нормально отвечать? Я тебе в няньки не нанимался, это работа Арсения.
— Но я не знаю! Я запутался, Паш, я уже ничерта не понимаю!
Паша ждёт, нетерпеливо барабаня пальцами по рулю, и очень-очень сердится, по-взрослому. Антон не знает, как реагировать, потому что Арсений всегда ругался совсем по-другому, и к нему всегда можно было подлизаться, смягчив сердце, но с Пашей такой номер просто не пройдёт.
— Никогда не думал, что буду говорить подобное, Антош, но жизнь, сука, максимально неожиданная штука. Я в лирику не впадаю, а просто констатирую факты, а ты слушай: он на краю. Серьёзно, если бы ты видел его глаза, ты бы охуел: утопленник чистой воды. Не знаю, можно ли умирать от несчастной любви в нашем мире, но он к тому идёт. А ты знаешь, что такое смерть? Нет, не знаешь, потому что ты ребёнок избалованный, Антон. Безусловно, в этом твоя прелесть, но сейчас тебе стоит немного взять свои яйца в кулак, и посмотреть неприятной правде в глаза: твой Арсений очень старательно умирает. То есть, ты просто пойми, что значит «смерть». Это, мой хороший, когда в человеке перестаёт биться сердце, а потом мозг перестаёт выполнять свои функции. Человека с этого момента называют «телом» и кладут в морозилку. А потом, Антош, тело кладут в печку, и от него не остаётся ничего, кроме горстки пепла и воспоминаний.
Антон зажимает уши руками, наклоняет голову, и напуганные по-детски слёзы текут по его смешному мультяшному носу.
— Ага, испугался, — совершенно ровно говорит Паша, — хорошо. А теперь просто пойми, как тебе от этого? Если не любишь — тебе просто будет жаль. Да, очень сильно, но только жаль.
— Да люблю я его! Очень люблю, ясно?! Невыносимо люблю, до звёздочек в глазах! Зачем ты такие вещи ужасные говоришь?!
Взрослых Антон никогда не поймёт, наверное, потому что Паша вдруг улыбается — сдержанно, но удовлетворённо. И протягивает визитку.
— Вот и признался. Значит так, ты звонишь по этому номеру, говоришь, что от меня, и не мешаешь хорошему специалисту промыть тебе мозги. Ты меня понял? Антон, приём! Я заебался в мать Терезу играть уже, меня дети дома ждут. Ты меня понял?
— Да, Паш, понял я! Понял.
Антон берёт визитку и прячет её в карман, а потом долго курит на улице, замерев, потому что отойти от шока не получается так сразу.
На звонок психотерапевту он решается только через два мучительных дня. Но говорить начинает сразу — жарко, торопливо, перебивая самого себя, просит помочь разобраться, отвечает на все вопросы ласковой и восхитительно спокойной женщины, с трепетом выслушивает каждый ответ.
А на следующий день, он, словно напоровшись на невидимую стену, останавливается посреди коридора в офисе, потому что — подумать только! — видит Арсения. Тощего, тихого, ужасно бледного, с огромными синяками под глазами, но — боже, спасибо! — живого. И невольно широко улыбается, хоть и робеет сразу подойти: в конце концов, последняя встреча закончилась совсем уж неказисто и некрасиво.
— Привет! — тихо говорит Антон, и голос его вздрагивает на середине слова.
— Я всё ещё тебя не разлюбил, — ещё тише говорит Арсений и смотрит виновато.
Что на это ответить, Антон не представляет даже.
— Я рад, что ты вернулся, — наконец, выбирает он, улыбается шире, светлее, и жалкая тень этой улыбки отражается на измождённом лице Арсения.
Теперь становится и легче, и намного сложнее одновременно, потому что Арсений всякий раз говорит это «я всё ещё тебя не разлюбил», а Антон никак не может найти в себе сил и смелости сказать что-то сверх стандартных фраз, уместных между коллегами разве. И понять, что именно с ним происходит — не решается.
Никак не случающийся разговор между ними тянет и давит на нервы, как всё нарастающий нарыв, грозящий прорваться в любой момент — и одному Богу известно, чем это может окончиться. Вся эта маета недосказанности длится и длится — неделю, потом другую, подводя обоих — да и окружающих, невольно знающих всю подноготную — к критической черте нервного напряжения.
И каждый про себя думает, что может потерпеть ещё немного, раз уж терпит второй.
Сердце, оголённое слишком откровенными разговорами с психотерапевтом, не даёт нормально спать и сосредоточиться на работе, и Антон начинает хамить каждому встречному, по поводу и без, кроме Арсения, который остаётся стабильно молчалив и почти неподвижен, и «всё ещё не разлюбил».
Антон срывается в середине марта, кажется, наконец, достав до дна личного бессонного безумия: с самого утра ходит нервный и грустный, делает всё из рук вон плохо, вызывая только молчаливое раздражение коллег, и только и делает, что ходит в курилку, всаживая в себя по несколько сигарет к ряду. А к середине дня просто врывается в комнату для отдыха, явно обнаружив искомое не с первой попытки: смотрит капризно и ужасно расстроенно, когда видит притихшего на низком диване Арсения. Делает глубокий вдох, и говорит непривычно сочно, с хрипотцой в звонком от напряжения голосе:
— Я так больше не могу! Я заебался уже, всё, я правда больше не могу так! Я грустный! Я устал! Я заебался уже очень сильно, меня от собственного сердца тошнит!
Арсений рывком поднимает на него голову и смотрит встревоженно, ярко, без тени уже всем привычной апатии, когда Антон, высказавшись, просто делает несколько торопливых шагов и садится к нему на колени, тычется горячим длинным носом в шею, ссутулившись, обнимает длинными своими руками-крыльями за плечи.
Арсений распахивает глаза, и, кажется, не понимает, как дышать, потому что не ждал, никак не ожидал этой вспышки. Но давно вошедшие в подкорку привычки берут своё, и он, не подбирая осторожных слов, шепчет в горячее до красноты ухо:
— Ну-ну, тихо, тшш, всё в порядке. Не переживай, всё будет хорошо. Не переживай, я рядом, я всё поправлю. Что такое? Кто тебя обидел?
Да, никто, в целом мире никто не знает самых правильных слов, способных утешить Антона в любом состоянии. А он знает, и говорит их сейчас, как говорил уже тысячу раз, когда-то давно, в прошлой, счастливой, тайной их жизни, и сердце в нём не ликует даже — поёт.
— Я сам обидел, — бубнит Антон, и прижимается так сильно.
— Можно мне тебя обнять?
— Нужно, очень нужно.
На них смотрят все присутствующие, но никто не решается на комментарии, даже на единый звук не решается никто, потому что Арсений, улыбаясь, как блаженный святой, медленно поднимает подрагивающие руки, одну кладёт на скруглённую спину, а другую — на лохматый затылок, и осторожно трётся щекой о горячий висок расстроенного Антона.
— Ну тихо, я рядом, я рядом. Не переживай, всё будет хорошо. Не волнуйся, ладно? Что произошло?
— Арс… Арс, я так скучал по тебе!
— Тшш, мой хороший, тихо, душа моя, я рядом. Я никогда, ни на одно мгновение не переставал быть с тобой рядом.
Арсений выглядит таким болезненно-счастливым сейчас, что все невольные свидетели этой драматичной сцены отворачиваются, потому что некоторые вещи просто не для чужих глаз.
— Я так виноват перед тобой! Я всё очень сильно испортил, и я не знаю, как всё поправить! Я… я не знаю, Арс, как всё поправить.
— Так, — вклинивается Дима, отойдя от первого шока, потому что подобной выходки от Антона, ревностно оберегающего свои сердечные тайны даже от самого себя, не ожидал никто. — Так, пацаны, давайте-ка я вас домой отвезу. Нечего тут публику развлекать.
Антон отрывается, но отводит глаза, всем собой выражая единственный вопрос: «можно?». И, уловив лёгкий кивок, нехотя встаёт, и просто идёт рядом с тяжело дышащим Арсением, то и дело спотыкаясь, словно ноги вдруг перестают его слушаться, слишком длинные и незнакомые.
В машине он медлит, словно сам себя пугаясь, молчит, сглатывая, но вдруг хмурится, напоминая, что сейчас именно он — тот, кто должен идти навстречу, помогать и принимать решения. Поэтому он обнимает снова, уложив ноги Арсению на колени, прячет нос в изгибе его плеча. Рядом с Димой ему безопасно, и можно не выбирать слова.
— Я так проебался, Арс… Чёртов трус! Чего устроил — подумать страшно! Я ужасно сильно проебался, и я просто не знаю, как тебя починить, как заслужить твоё доверие снова.
— Ну тихо-тихо, ничего страшного не случилось, — привычно утешает Арсений, но улыбается, имея возможность снова обнимать, успокаивать… Снова чувствуя себя тем, к кому Антон неизменно приходит, запутавшись. — Всё в порядке, душа моя.
Дима, неторопливо выруливающий на забитый машинами проспект, смотрит на них через зеркало заднего вида, и ошалело думает, что вот сейчас, у него на глазах, взвинченный книжный роман воплощается в реальность, где два влюблённых по уши дурака, наконец, снова обрели друг друга.
— Ничего не в порядке! — взрывается Антон, но не отстраняется, только прижимается сильней. — Ничего не в порядке, идиот, хватит меня выгораживать! Я так больно тебе сделал! Я тебя предал во имя собственной трусости, а ты! Ты! Ты меня утешаешь, хотя, это я должен…
— Ты уже меня утешаешь, просто тем, что ты рядом… Хотя бы ненадолго.
— Арс… Арс-Арс-Арс… Ты мне не поверишь, я заслужил, я знаю. Но я хочу к тебе обратно. Насовсем, Арс, чтобы как раньше. Я больше не боюсь, честное слово, я больше не боюсь, я справился. Мне помогли, и я больше не боюсь, я просто хочу к тебе обратно. Пожалуйста… У меня есть хоть крохотный шанс тебя вернуть?
Сказанный когда-то давно, на пороге катастрофы, вопрос возвращается, отзеркаленный, и Арсений замирает, больше не лепечет успокоительных глупостей, потому что на кону сейчас стоит слишком много для пустых слов.
— Да, — твёрдо говорит он, и всё равно улыбается, хотя сердце, изголодавшееся по жизни, бьётся оглушительно сильно, словно хочет раскрошить рёбра в кашу, чтобы, оголённым, распахнутым, показаться тому, кому оно безвозвратно принадлежит. — Сколько хочешь шансов.
— Мне хватит одного. Я не проебу его, обещаю.
Дима отдаёт Арсению ключи от его квартиры, и долго задумчиво курит, глядя им вслед, кажется, испытывая такое облегчение, какого ещё никогда не испытывал.
Арсений, впервые за время своего заточения, сам открывает окна, впуская в квартиру свежий, ещё холодный воздух, оборачивается и видит, что Антон всё ещё стоит в дверях, сжимая в руках так и не надетую куртку. И очень осторожно подходит, просительно заглядывает в глаза, улыбается чуточку.
— Не бойся, я не буду к тебе прикасаться… так, как мне не стоит этого делать. И целовать не буду, честное слово. Тут ты в безопасности.
— Никогда не будешь?
— Никогда-никогда не буду, — не сумев скрыть ноток обречённости в голосе говорит Арсений, и Антон грустно шмыгает носом.
— Совсем никогда?
— Ни за что. Я справлюсь.
— А если я хочу?
— Антош… хороший мой, ты волнуешься, ты расстроился, ты устал… Тебе отдохнуть надо.
Антон замолкает, уверенный, что Арсений и сам больше не захочет его — слабака, труса и предателя — целовать, поэтому просто напряжённо курит на кухне, всё ещё родной и самой безопасной в мире кухне, пока Арсений, путаясь в движениях, меняет постельное бельё на кровати и распихивает разбросанные по всей спальне вещи по углам.
— Хочешь кофе? — натянуто-буднично спрашивает он, вернувшись к Антону, и тянется к банке с кофейным порошком.
— Нет, — неожиданно Антон качает головой, дымно выдыхает через нос, и Арсений невольно блаженно принюхивается. — Не хочу кофе, хочу, чтобы ты меня поцеловал.
— Нет, — теперь спорит Арсений, и старается смотреть уверенно, не поддаваться заходящемуся в ликующей истерике сердцу. — Не надо идти на такие жертвы ради меня. Я не хочу, чтобы ты чувствовал себя паршиво после моих прикосновений.
Антон опять шмыгает носом, только теперь понимая, что легко не будет, им обоим. Что Арсений не доверяет ему, что Арсений, хоть и старается держаться бодро — всё равно весь ломанный-переломанный, а такие раны не заживают быстро. Если вообще заживают.
Арсений всегда был старшим, главным, сильным и храбрым для дурака Антона, но теперь именно дурак Антон должен о нём позаботиться, хоть немного залечить то, что сам ему устроил. Поэтому он встаёт, подходит вплотную, берёт бледное лицо в ладони, и целует сам — совсем невесомо, очень нежно, очень виновато. И, конечно, не получает ответа.
Вместо поцелуя, Арсений обнимает его за пояс, гладит по спине, потому что обнимать Антон разрешил, кладёт голову на угластое широкое плечо.
— Это не обязательно. Я всё равно буду с тобой, кем меня ни назначь. Я слишком сильно люблю тебя, душа моя, так что буду рад любой роли, лишь бы она, роль эта, была. Не насилуй себя.
— Но я хочу.
— Ты и раньше хотел — я помню. А потом…
— Я смог себя принять. Честно, я смог. Но мне нужна твоя поддержка, Арс, мне не встать без твоей руки. Не удержаться в этом всём. Поэтому, пожалуйста, поддержи меня.
Антон умеет быть честным и кристально откровенным, а забота — слабое место в Арсении, поэтому он отрывается от тёплого напряжённого плеча, и, заглянув в грустные глаза, просто протягивает руку, и мелко вздрагивает, когда Антон переплетает их пальцы, и держит очень крепко.
— Вот так мне легче.
— Я всегда буду держать тебя, даже если ты выдумаешь опять от меня отвернуться.
— Нет. Всё, хватит с меня. Мне без тебя было слишком хуёво. Знаю, знаю, что тебе было намного хуже, Арс, и какого чёрта ты всегда меня прощаешь?
— Потому что очень сильно люблю.
Антон на пару секунд закрывает глаза, собираясь с силами, а потом смотрит прямо, почти без страха, почти уверенно, и говорит так, словно стоит на краю пропасти:
— Я всё ещё не гей, Арс, и это изменить я не могу. Но это не значит, что я не могу и не хочу быть с тобой. Название ориентации — это просто слово, которое ничерта, если задуматься, не значит. Мне не нравятся парни, но мне не нравятся и девушки — мне никто не нравится, кроме тебя. И никто, кроме тебя, мне нахуй не нужен. Послушай, у меня было очень много времени, чтобы расковырять себя до основания, по кирпичику, и всё придирчиво взвесить. Я больше не буду трахать себя в голову всякими стереотипными глупостями. Я хочу быть с тобой, от и до. Ты не отделаешься всякой там платонической хуетой — вот уж хер тебе. Блять, я хочу встречаться с тобой, и пусть не как раньше, но хоть заново. И сексом заниматься. И целоваться.
Арсений слушает очень внимательно, чутко улавливая не самые очевидные смыслы, и вдруг улыбается почти широко.
— Чего?
— Я так люблю, как ты материшься.
— Этого добра у меня навалом.
Арсений целует сам — очень медленно, очень внимательно, очень нежно, осторожно и долго-долго. А потом опять смотрит в глаза, встревоженно как-то.
— Что ты чувствуешь сейчас?
— Что хочу ещё.
— Я серьёзно.
Антон кивает, принимая невозможность отговориться от самого важного момента в разговоре, и даже не торопится с ответом, прислушиваясь к себе.
— Что хочу ещё, — повторяет он. — Никакой неправильности. Никакого отвращения, клянусь, ну вот чтоб мне сдохнуть прямо на этом месте!
— Я, — Арсений запинается в собственных словах, но тоже старается быть честным. — Мне нужно время, Тош. И тебе тоже, потому что, может быть, тебе показалось, и потом опять будет очень больно.
Антон кривится виновато, и просто тянет в спальню, так и не расцепив пальцы. Придётся теперь быть очень терпеливым и аккуратным в каждом слове, жесте, прикосновении, даже мысли — Арсений слишком хорошо его чувствует.
А значит, рано или поздно, почувствует, что Антон сумел перебороть себя на самом деле. Принять себя таким, какой он есть — непоправимо влюблённым в своего единственного мужчину.
— Мы не будем торопиться, чтобы ты смог мне поверить.
— Антош…
— «Душа моя», вот как ты должен говорить.
— Душа моя.
— Я тебя очень сильно люблю, — наконец, Антон говорит то единственное, что нужно было сказать, и просто обнимает, мягко прикоснувшись в осторожном поцелуе. — Очень сильно. Больше всего в мире.
И только теперь Арсений вдруг видит свет. Настоящий, неподдельный, единственно возможный свет в своей вселенной, в которую, наконец, вернулось солнце. Вернулось, чтобы светить вечно, неугасимо, только ему одному.
OWARI