⠀⠀⠀
28 марта 2021 г., 10:43
Просить прощения всегда невыносимо трудно. Ты либо виноват, и сам это понимаешь, и тогда ты просишь у человека того, что сам себе дать не можешь, и даже если он и правда прощает, сильно легче не становится, либо не виноват вовсе, и тогда все это оказывается жутко унизительным, гадким, будто весь мир вдруг сговорился с одной единственной целью — испортить тебе жизнь.
Вот и сейчас — я стою перед Вадимом, бормоча что-то про «извини» и «больше никогда». Без какой-либо искренности бормочу, и даже не надеюсь, что он поверит и простит. Я бы и не пошел извиняться — мать заставила. Заставила, и тут же спряталась на кухне, будто остальное ее и не касалось. И ведь ни секунды не сомневалась, что это я деньги взял, хотя и не видела — обидно. Ну и что, что и правда я.
Вообще-то, Вадим сам виноват. Я же честно пришел и попросил, унизился, объяснил, что деньги нужны, но нет же, он заладил: «нет денег», «они на другое нужны». Конечно, на другое, не на меня же. Он поэтому и забирает себе все деньги, наверное, чтобы мне точно ничего не доставалось.
А деньги же и правда нужны были, ну я и залез ему в куртку. Если бы он сам давал — потратил бы ровно столько, сколько просил, ну, а если уж мне брать пришлось — чего удивляться, что я вытащил столько, сколько нашел?
Вообще-то, можно было бы и из маминой сумки достать — Вадим ей недавно давал денег, и она бы не заложила меня, когда заметила, но у матери брать не хотелось. Она же не Вадим, хоть и тоже не святая.
И вот, я стою перед лениво развалившемся на диване олухом, которого искренне терпеть не могу, и обещаю ему «больше никогда», будто хоть кому-то из нас и правда нужны эти обещания. Ну, мне — точно не нужны. Да и ему тоже.
— Паскуда! — бросает он мне.
Отлично, сегодня паскуда. А до этого был гадёныш. А раньше — гнида и сука. И урод малолетний, кажется, точно не помню. И еще кто-то. Надо бы записывать начать.
Вадим вообще любит прозвищ раздать, но только мне, и исключительно обидных — ну, как ему кажется, — будто это я в доме лишний, будто это я приперся в чужую семью, объявил себя главой, отбираю все деньги, чтобы «распределять бюджет», будто это я порчу матери жизнь. Хотя, про последнее он именно так и считает.
Вадим вскакивает с дивана, излишне громко, будто надеется меня напугать, топает к шкафу, а я уже знаю, зачем, и, разумеется, первая мысль в голове — бежать. Только я не побегу. Хватит с меня унижений на сегодня, баста. Пусть делает что собрался, может, хоть в этот раз прибьет.
Пока он шарит в шкафу, выискивая свой любимый ремень, я максимально невозмутимо — а вдруг он посмотрит — расстегиваю штаны, стягиваю их вместе с трусами до колен и падаю на диван.
Вообще-то, лежать вот так, на ничем не застеленной старой диванной обивке — неприятно. Особенно неприятно от того, что только что на ней сидел Вадим. От этого весь диван будто автоматически становится каким-то липким и гадким, и приходится терпеть, убеждать себя, что на самом деле диван не такой уж и ужасный.
Правда, убеждать себя приходится недолго. Я же паскуда, зачем со мной разговаривать — Вадим сразу бьет, и этот удар выбивает из головы все мысли о противности дивана. Он, кажется, вообще все мысли выбивает.
Я точно знаю — если кричать, Вадим сдастся быстрее. Наверное, боится, что соседи услышат, будто кому-то до этого и правда есть дело. Я точно знаю, но уверен — не закричу. Еще не хватало!
Осторожно, в паузах между ударами, когда не хочется дергаться и прятаться, а значит не нужно тратить все силы на удерживание себя на месте, подтягиваю руки к лицу и закусываю рукав кофты. Тут же выплевываю его — впиваюсь зубами в кулак. Не хватало еще кофту порвать. Руки-то не ткань, сами заживают.
Вадим лупит сильно, с какой-то особой жестокостью, и это не удивляет. Конечно, паскуда забрала его любимые деньги — убить бы за такое эту паскуду. А он, может, и убьет. Ему не трудно, наверное.
Боль нарастает с каждым новым ударом, накладываясь, расплываясь от задницы и к спине, и к ногам, и я напрягаюсь, вытягиваюсь как можно сильнее. Плевать, что так больнее, зато так ровно лежать проще, не надо вечно прижиматься боком к дивану, чтобы не оторваться от него, не спрятаться. А спрятаться хочется, хочется закрыться от этих вечных ударов, а еще лучше — лягнуть Вадима и все-таки сбежать, прекратить пытку не на время, а совсем.
Но я лежу и продолжаю сжиматься, точно зная — прекращать нельзя. Еще не хватало перед ним так унижаться.
Я лежу и чувствую, как боль, достигнув пика, немного отступает, и знаю наверняка — это временно, небольшое падение перед новым ростом. Как впадина между горбами верблюда. Просто задница занемела, устанавливая барьер между собой и Вадимовским ремнем, но ничего — он скоро пробьет этот барьер, и вот тогда будет по-настоящему больно.
А пока не стало — есть время выдохнуть. Я знаю, что надо этим пользоваться, иначе потом задохнусь, закричу, сдамся первым, и Вадим победит. Нельзя, чтобы сегодня победил он.
Выпускаю из зубов руку, стараясь не смотреть на след, утыкаюсь лицом в плечо, продолжая морщиться от ударов — теперь сильнее, зажимая не только глаза, но и рот, вытираю об кофту слезы, чтобы не висели противно на щеках и носу, не мешали. Еще захлебнуться не хватало в них на очередном вдохе.
Едва успеваю вернуть и лицо, и руки на место, закусываю теперь левое запястье, чтобы не разрывать еще сильнее правое, и снова вытягиваюсь, чуть не вскрикнув — барьер рухнул, новый пик.
Терпеть становится просто невыносимо, но я терплю — стараюсь мычать в диван, чтобы не было слышно, вжимаюсь в него всем телом, мелко бью о него ногами — что угодно, лишь бы не кричать, а уж тем более не просить пощады.
Я утыкаюсь лицом в обивку и цепляюсь носом за тут и там торчащие нитки — работа Тимки. Он вечно драл диван, а отец ругал его, грозил пальцем, но не прогонял, и Тимка продолжал впивать в обивку когти и выдергивать их вместе со всем хитросплетением ниток.
А потом отец уехал, а Вадим появился, причем появился не один, а со своей аллергией, и Тимку отправили к отцу. Моего кота выгнали из дома из-за какого-то Вадима! А меня вместе с котом отец забирать отказался.
Эти мысли немного отвлекают, уносят куда-то в сторону от комнаты, ремня, ужасной, просто невыносимой боли, которая теперь разливается и от ног к заднице — он лупит по ногам!
Пусть лупит, плевать. Плевать, что горло уже разрывает от так и не вырвавшегося крика, плевать, что рыдания сдерживать не получается, плевать, что я весь дрожу — на все плевать. Пусть и дальше лупит — не жалко. Пусть совсем убьет, тогда хоть не придется видеть его рожу каждый день. Может, хоть тогда мать его выгонит из дома.
Боль становится не только глубокой, но и какой-то пощипывающей, будто в задницу помимо ремня впиваются еще и занозы, и это чувство я тоже знаю — задница белеет, покрывается слоем уже мертвой, почти содранной кожи.
Это не пугает, наоборот — почти радует. Скоро кожа совсем порвется, брызнет кровь, и все закончится. На крови Вадим сдастся. Победа.
Неожиданно в сознание врывается какой-то звук — лишний, посторонний, которого точно не должно сейчас быть, и я пугаюсь — вдруг его издаю я, вдруг это сигнал поражения?
Еще сильнее я пугаюсь, когда новый удар не опускается, не обжигает.
Сейчас, когда в голову не врываются ни хлопки ремня, ни мои собственные стоны и вдохи, я слышу, что в комнате все равно невыносимо шумно. Догадываюсь, конечно, что шумно, вообще-то, в голове — это в ней все звенит, стучит и гудит, но предпочитаю думать, что в комнате. Так проще.
А посторонний звук, прервавший мои мучения и отложивший мой триумф — телефон. Вадимовский мобильник, с противной вибрацией и вечно отключенным звуком.
Меня даже не удивляет, что он не выходит из комнаты, чтобы поговорить — меня же здесь не существует, в таком состоянии, как я сейчас, я ему помешать не могу. Да и некуда ему выходить — в мою комнату он не сунется — пусть только попробует! — а больше и некуда. На кухне мама, а других комнат и нет. Разве что в ванной запираться.
Вадим не выходит, и до меня постепенно начинают долетать его слова, вытесняя из головы этот белый шум, возвращая в сознание — я что, терял его? — и заставляя теперь острее прочувствовать боль. Даже хорошо, что он не вышел — меньше соблазн потрогать задницу. Если нам потом продолжать — сейчас лучше не шевелиться — потом проще будет снова терпеть.
— Нет, мам, я еще не купил лекарства, — тем временем бросает Вадим в трубку.
Так вот значит, кто отсрочил мой триумф — Мария. Вадимовская мать, вполне годившаяся мне в бабушки, и все равно просившая называть ее по имени. Будь она здесь, Вадим бы ни за что меня не тронул. При ней он и говорил со мной иначе — будто я человек, а не отброс.
Пожалуй, Марию я бы даже мог полюбить. Если бы она не была так тесно, прочно связана с Вадимом. А так — увы, не получалось.
— Да, мам, я помню, что говорили врачи. Я знаю, что надо.
Так вот оно что — у Марии таблетки закончились, а Вадим не купил новых, не привез.
Мария еще по зиме в больницу попала — что-то там с сердцем, и две недели лежала в этой самой больнице, пока врачи ее не выпустили, под обещание следить за собой и честно принимать все лекарства. И Вадим в те две недели был каким-то другим, почти человеком.
А потом стал еще хуже, чем был, будто за те две недели растратил весь запас человечности, который оставался ему до конца жизни. Еще и про лекарства забыл.
— Я куплю, мам, — продолжает обещать в трубку он, пока меня трясет — уже без рыданий, как-то совсем мелко-мелко, будто от холода. — Тут просто с деньгами… Непредвиденное, в общем.
Он бросает взгляд на меня, и тут вдруг я понимаю. Непредвиденное — это я. У Марии нет ее таблеток из-за меня, это эти деньги я забрал, это их я потратил.
И теперь Марии — пожалуй, единственному не ужасному человеку в этом мире, — нечем лечиться. Из-за меня.
Я вижу, как Вадим убирает телефон, снова смотрит на меня, и утыкаюсь лицом в диван. Сейчас он будет заканчивать, а я успел успокоиться, отдохнуть, значит будет больно, значит победить будет сложнее. Только вот побеждать теперь почему-то не хочется.
Я слышу, как хлопает дверца шкафа, как Вадим волочится в коридор и на кухню, и решаюсь, отрываю голову от дивана.
Мы закончили. Он закончил. Только мне от этого не легче.
Просить прощения всегда невыносимо трудно. И во второй раз я с этим к Вадиму не пойду. Легче от этого никому не станет.
Это никому не поможет.