Часть 1
29 марта 2021 г., 00:27
Антон нещадно тормозит в реакциях, когда выпьет лишнего, а с чувством меры у него всегда было так себе, если честно. Антон просто феерически тормозит в реакциях, потому что он пьян, словно сейчас — не середина рабочей недели, хотя, на это ему тоже всегда было плевать: покуксится немного на утро, потом возьмёт себя в руки, выпьет аспиринчику, и пойдёт веселить народ за зарплату.
Арсений невольно отвечает мягкой и слегка заторможенной улыбкой на улыбку коллеги, и его тёплая, чуть напряжённая ладонь остаётся на острой коленке чуть дольше, чем стоило бы. Точнее — там ей быть не стоило бы вовсе, никогда и ни при каких обстоятельствах, но фансервис — дело привычное, уже вшитое в подкорку — что уж с этим поделать? Работа для них не заканчивается никогда.
Арсений руку убирает, но Антон перестаёт улыбаться только секундой позже, зато — тут же отводит взгляд, и кончики его смешно торчащих ушей, кажется, вспыхивают. Впрочем, Арсений не стал бы ручаться, потому что в неоновой темноте и после нескольких порций самбуки чего только не увидишь.
Арсений смотрит на свою ладонь, и едва удерживается от того, чтобы самому по ней шлёпнуть — чёрт, Антон весь слишком заразен, включая лёгкость и глупость. Но он сам-то хорош! Взрослый же дяденька уже, весь такой уравновешенный и трезво (ха-ха-ха) мыслящий, а ведёт себя, словно юнец, обезумевший от постоянного наличия камер в жизни.
Наверное, стоит немного отдохнуть, хорошенько, без людей вокруг, и главное — без Шастуна, никакого Шастуна, чёрт бы его побрал. Никакой работы, никакого фансервиса. Башку себе на место поставить.
Хотя, если перестать питать себя иллюзиями — не поможет. Может быть — ничего не поможет.
С возрастом начинаешь понимать очень многое, в частности — непростительную ошибочность многих «мудростей», которыми пичкают, если ты на краю. Идиот, кто придумал, что время лечит. Время убивает — медленно, но неумолимо, и если уж случилось обзавестись десятком-другим кровоточащих ран, то время лишь обращает их в рубцы, зудящие и нарывные, гноящиеся изнутри. А боль не проходит, просто к ней привыкаешь.
Впрочем, это не настоящее всё, придуманное, основанное на усталости и алкоголе — не больше. Жизнь — прекрасна и удивительна, а то, что каждый клоун в душе — трагик, никого не касается. Никого, включая самого клоуна.
Антон смеётся громко и совсем не эстетично, запрокинув голову, бесконтрольными своими ручищами сшибает со стола полупустые стаканы, и Арсений благоразумно отодвигается на противоположный конец дивана, предоставляя его девушке самолично страдать от его неумения себя контролировать.
Настроение не то, чтобы портится — просто становится неуловимо тоненько грустно, и Арсений занимает себя тем, что принимается рассматривать такую же шумную, по-настоящему красивую девушку, каким-то образом кое-как умудряющуюся уже какой год держать Антона в хоть сколько-то прочных рамках. Иногда он испытывает неподдельное к ней сочувствие, если Антон буянит и грубит каждому встречному, включая её саму, словно она — братан, один из десятков, а не одна-единственная. Но всё же старается вовсе о ней не думать, хотя бы для того, чтобы не думать плохого. Она-то ни в чём не виновата.
Никто ни в чём не виноват.
Ещё одно откровение взросления: бывают такие ситуации, в которых не виноват никто, просто так складывается. Винить самого себя Арсений уже пробовал, но выхода так и не нашёл, даже с помощью целого отряда психоаналитиков, поэтому, наконец, перестал. В конце концов, это даже как-то жалко, если честно — годами себя изводить безысходностью, не находя выхода просто прятать голову в песок, под подушку, в работу — лишь бы не думать. Ни о чём не думать.
Наутро Антон ожидаемо хмур и тих, но в офис является почти без опоздания, хотя толку от него сейчас куда меньше, чем от пустого места. Пустое место, как минимум, не сопит страдальчески и не испускает ароматы пробивающегося через мяту жвачки перегара. Арсений чувствует прилив иррационального сочувствия, поэтому отправляется на поиски аспирина, и вскоре протягивает мрачному коллеге стакан ледяной воды, в котором успокоительно шипит растворяющаяся таблетка.
— Арс, ты лучше всех во вселенной, — тихо блеет жертва вчерашних чрезмерных возлияний, и жадно неаккуратно пьёт, от чего струйка стекает по его подбородку и шее, теряясь серым пятном на вороте белой футболки.
Арсений смотрит на эту каплю пару секунд, но быстро спохватывается и с видимым равнодушием пожимает плечами, мол — пустое, не бери в голову.
От аспирина Антон заметно оживает, а осушив целую бутылку солёной минералки окончательно возвращается в мир, тут же расплываясь в широкой улыбке, потому что в измятой его пачке обнаруживается целых три потрёпанных сигареты.
— Живём, пацаны, — провозглашает он, но когда улыбка его делается, всего на мгновение, какой-то особенно мягкой и даже нежной — обращена она лично к Арсению.
От таких поворотов у бедняги по спине бегут мурашки, каждая величиной с кулак.
Они знакомы добрую сотню лет, и уже давно — с первых секунд — научились игнорировать то, что между ними происходит, превращая это происходящее в звенящее ничто. Так нужно. Так — правильно.
Удивительно только, что Антон — взбалмошный, эгоистичный, избалованный ребёнок, привыкший делать всё, что взбредёт в неспокойную голову, не считаясь с остальными — сразу принял правила этой неспокойной тягостной игры.
Игры в игнор.
Арсений никогда ничего о себе не рассказывает, вызывая нескончаемые волны пересуд и сплетен, но считает, что это ему только на руку — что бы ни происходило с ним на самом деле, окружающие примут это за очередную дурость. Антон — открытая книга, каждый, кто оказывается с ним рядом, тут же узнаёт о нём буквально всё, хочет он того, или нет. И это ему на руку — что бы ни произошло, окружающие воспримут это, как должное. Очередную дурость. И никому в голову не взбредёт заподозрить его в чём-то потаённом, сокрытом, непозволительном.
Иногда Антон залипает, глядя на Арсения, смотрит случайно разбуженной совой, словно никак сообразить не может, кто перед ним, словно не понимает, не помнит, что они — коллеги, между которыми недопустимо слово «пялиться».
От каждого случайного прикосновения — перед камерами, перед зрителями, перед друзьями или перед незнакомцами — каждый мелко вздрагивает тонким рывком из глубины живота, и сразу становится неловко, душно-неловко, словно это электричество — их личный выбор, а не иррациональная реакция, с которой не совладать.
Арсений ненавидит её всем сердцем, если честно. Так сильно, что никогда — как бы ни был пьян — не сознаётся в этом чувстве самому себе. Потому что слишком высоки ставки, слишком страшно представить, во что это признание может вылиться. Поэтому он всегда улыбается — стеклянно и звонко, неуловимо ядовито, почти яростно. Женщины, не в пример мужчинам, чувствительны, поэтому обычно она сама его сторонится и не набивается в друзья, хотя с остальной шастуновской свитой почти близка.
Он прекрасно понимает всё, и делает ставку на дыхательные упражнения, призванные уравновешивать и хоть сколько-то гасить пылающие от напряжения нервы.
— Смотри, Арс, — басит Антон, когда плюхается рядом и суёт под нос уже измятые листы с напечатанным текстом. — Мы с тобой опять вдвоём идём на какое-то шоу. Тут вопросики прислали, так что можно будет обойтись без импровизации.
Арсений делает глубокий вдох, от которого на языке остаётся тонкая плёнка острого запаха чужого парфюма. Антон слишком близко, он знает это, и смотрит так, словно прямо сейчас урывает момент этой легальной, допустимой близости.
Арсений переводит взгляд на текст, но дышит всё ещё медленно и вдумчиво, потому что строчки пляшут перед глазами, вспыхивая каждой буквой: бедром он чувствует тепло бедра Антона, потому что тот жмётся бессовестно, как котёнок на холоде.
Приходится сглотнуть.
— Вот этот, — по листу скользит длинный ломкий палец с массивным кольцом, — и вот этот — тебе, ты с такими вопросами лучше управляешься.
— Тогда, — натужно-спокойно выдыхает Арсений, изо всех сил стараясь сосредоточиться, — ты отвечай на эту вот чушь про то, кто из нас самый смешной. У меня уже мозоль на языке от «конечно, Дима».
— Ну так если Дима, — Антон пожимает широкими, но хрупкими, как высушенный птичий остов, плечами, и всё ещё не думает отстраняться. — Но хорошо, я отвечу, не волнуйся.
— Можешь, для разнообразия, назвать меня.
— Тогда, ты скажи, что я самый красивый, — Антон смеётся коротко. — Хотя, кто в это поверит.
— Перестань, ты вполне себе.
— О, ого! Какая похвала! Народ, слыхали? Наш красавчик признал, что я «ничего такой»!
Момент, слава всем богам, рушится, Антон вскакивает на ноги и тут же на кого-то отвлекается, давая Арсению заветную передышку.
Это происходит между ними постоянно: резкие вспышки гудящего электричества бьют по нервам, как разряд молнии между двумя магнитами, и если бы не всякий раз происходящее что-то — реплика коллеги, сигнал проезжающего за окном авто, пролитая вода, звонок телефона — они бы столкнулись и взорвались нахрен, оставшись двумя уродливыми алыми кляксами на стене и обшивке дивана.
Да, они просто коллеги. Просто. Коллеги.
Иногда, если рядом нет чужих, Антон словно отпускает себя, и смотрит на Арсения пронзительно-грустно: совсем недолго, несколько тягучих мгновений. Потом словно вынуждает себя моргнуть, мотает головой, натягивает на лицо широкую дурашливую улыбку, и обязательно прячет руки в карманы. Иногда, если случается очередная шумная вечеринка, Антон смотрит на Арсения, а потом переводит взгляд на свою девушку, и взгляд этот делается неуловимо виноватым. Словно Антон за что-то себя корит. Думать об этом Арсений запрещает себе категорически.
Всё это длится слишком долго, но привыкнуть никак не получается, и — Арсений прекрасно знает, что они оба это чувствуют в равной мере — усталость доходит до критической отметки, когда уже готов на всё, лишь бы перестало. Лишь бы просто отпустило, и всё.
Интервью выдаётся муторным и затянутым, и Антон недовольно сопит, глубоко затягиваясь и не обращая внимания на то, что пронизывающий мартовский ветер пробирается в расстёгнутый ворот куртки. Арсений понятия не имеет, почему всё ещё стоит рядом.
— Не хочется даже пить, — вдруг решает Антон и улыбается вот этой вот своей странной, тёплой улыбкой: — Подвезти?
— Если не в падлу.
— Не, нормально. Не хочу пока домой.
К ней.
Арсений садится на пассажирское и долго возится с ремнём безопасности, потому что пальцы начинает покалывать: они слишком вдвоём в этом замкнутом пространстве. Антон же не спешит пристёгиваться, просто кладёт унизанные кольцами пальцы на руль, и молчит, молчит так, словно о чём-то. Скорее всего — важном.
— Иногда, — вдруг говорит он, не дав Арсению времени сгруппироваться, — мне становится грустно от того, что мы с тобой так мало проводим времени вместе. Вроде бы почти семья, да? Но, так-то, если разобраться, мы не знакомы толком. Даже не приятели.
Арсений не был готов. Ни к разговору этому, ни к тому, что Антон чувствует вот такое. Он делает глубокий вдох, задерживает его внутри на восемь счётов, и осторожно отрывисто выдыхает, от чего голова начинает кружиться, но земли под ногами так и не появляется.
— Может… Может, это потому, что мы не друзья?
— Слишком откровенно, — Антон пытается улыбаться, но получается у него откровенно паршиво.
— Может, — говорит кто-то смелый и глупый голосом Арсения через рот Арсения, — это потому, что между нами что-то другое.
Наверное, это провал, максимально возможный провал, но нервы на пределе и воздух пахнет электричеством: слишком сложно продолжать молчать, не признавая очевидного.
Антон от этих слов как-то по-детски пугается, вжимает голову в плечи, прячется в крепости своей огромной куртки, весь звенит натянутой тетивой.
— Антон… — Арсений медленно, вопросительно тянет руку в направлении подрагивающей ладони, лежащей на руле. — Давай поговорим?
— Нет. Нет, Арс, замолчи. Пожалуйста, не произноси этого. Ничего не говори, пожалуйста.
Конечно, рука дёргается, юрко прячется в карман куртки, вжимается ногтями в ладонь. Кое-как выдохнув в напряжённом молчании, Арсений, не задавая вопросов, берёт с приборной панели пачку, выуживает сигарету и зажигалку, чиркает и медленно затягивается.
— Ты куришь?
— Нет.
Иногда Антон вспоминает о том, что призван на эту планету для того, чтобы переворачивать всё с ног на голову. Он молчит ещё долго, а потом говорит очень серьёзно, очень по-взрослому, на равных:
— Нельзя нам об этом говорить, Арс. И делать нельзя, пусть всё и слишком очевидно.
— Почему? — нет, это не просьба передумать, это лишь жалкая попытка разобраться в происходящем, оставить собственный мир на хлипких, на ладан дышащих сваях, пока не рухнул.
— Потому что. Потому что я не хочу тебя потерять, — Антон сейчас настолько взрослый, что поворачивает голову, и Арсений, не успевший отвернуться, захлёбываясь до боли в горле, одним рывком тонет в тёмной грустной зелени его глаз. — Ты мне не друг, Арс, и даже не приятель. Я понимаю, что мы — просто коллеги, но если мы… Арс, это будет полный пиздец, настоящий пиздец! Ты не можешь этого не понимать.
Арсений закрывает глаза и отстёгивает с трудом побеждённый ремень, и всё в нём горит — только не страстью, а смертоносным пожаром, в котором не выжить, — остро, едко, чёрный дым застилает небо.
— Я понимаю.
— Меня к тебе так ужасно тянет! — Антон сердится, сердится сам на себя, на жизнь, что не желает идти по ему угодному сценарию. — Просто невыносимо иногда, аж поджилки дрожат. И я знаю, что тебя тоже, но… Арс, разовый, или — не дай бог — эпизодический секс того не стоит.
Арсений просто тянется, и медленно, едва сдерживая прорывающуюся в прикосновениях жадность, целует горькие от табачного дыма губы. Антон вздрагивает и жмурится крепко-крепко, но внутри чего-то целого, чем они стали на эти несколько мгновений, взрывается чёртова сверхновая, и осколки превращают сердце в решето.
— Нет, — говорит Антон, стонет даже, и упирается ладонью в плечо, отталкивает, и тут же сам тянется вперёд, кусает за верхнюю губу — остро, больно, горячо. — Нет, так нельзя. Нельзя, Арс.
После — сидят каждый на своём месте, и боятся дышать. Кажется, что от малейшего движения что-то, наполняющее нутро, расплескается, и внутри не останется ничего.
— Ты мне нужен.
— Ты мне нужен, — глухо повторяет Антон, и Арсений слышит мокрое солёное в его трескучем голосе. — Ты мне как воздух нужен, чёрт возьми. Но нельзя.
— Почему?
— Потому что, блять, Арс, твою мать! Ты дурак совсем? Мы оба…
— Коллеги.
— Да. И я не уйду от неё, Арс. Я не уйду от неё ради сомнительной перспективы… Ради чего? Воевать с миром? В нашей стране геи — не самые популярные ребята.
— Ей не обязательно знать.
Да, Арсений просит. Выпрашивает, умоляет, забыв о гордости и совести, о рациональности и логике. Потому что сейчас — ставки слишком высоки. Всё зашло, обнажённое откровенностью, слишком далеко.
— Я так не смогу. И ты не сможешь, ты вообще врать не умеешь. И… Арс, пожалуйста, не мучай.
Мир не выстаивает. Не выдерживает ревущей мощи пламени, и всё рушится, заполняя нутро тлеющими руинами, жжёный пластик нарушенных границ едким дымом забивает носоглотку изнутри.
— Что ты ко мне чувствуешь? Просто скажи, мы оба заслужили правды.
— Ждёшь, — скрипит Антон, в котором такие же катастрофы, — что я скажу «влюблён»? Нет, Арс, прости, я промолчу.
— Потому что это не так?
— Потому что промолчу. Знаешь… Ехал бы ты в свой Питер. Пропади там совсем, в своём Питере. Найди себе девочку, мальчика, — кого угодно. Только не маячь рядом так часто, иначе мы оба рехнёмся.
Арсений докуривает сигарету до фильтра, пока не обжигает пальцы, потом тушит в забитой пепельнице, медленно выдыхает последний дым.
— Хорошо. Хорошо, Антон.
Пальцы соскальзывают с дверной ручки — раз, два, три. Антон молча ждёт, пока Арсений справится, пока промозглый мартовский ветер не проскользнёт в безвоздушное пространство салона, не поднимает на него взгляд.
— Я в тебя тоже, — говорит Арсений, выходя в слякоть и пустоту, — до звёздочек перед глазами.
С хлопком дверцы что-то обрывается внутри, что-то последнее, на чём ещё можно было продержаться. Надежда.
Но, почему-то, не больно. Или больно так сильно, что сознание просто не может воспринять. Говорят, человек способен выдерживать до сорока пяти дол боли, но сейчас в одном неподготовленном человеке не меньше сорока пяти тысяч, и вся эта боль сосредотачивается в том, что имеет мало отношения к телу.
Боли нет, нет слёз, нет паники — ничего нет. Ничего нет. Арсений вызывает такси через приложение, с трудом вспомнив собственный адрес, и, пока молчаливый таксист везёт его по загруженной в любое время суток Москве под трескучий тихий джаз, Арсений покупает билет на ближайший ночной рейс, билет в один конец.
Наверное, так будет легче, им обоим: пересекаться исключительно по работе, по графику, расписанному до минут, в котором большую часть будут занимать самолёты и поезда. Не оставаться наедине, на общих вечеринках и бесконечных бесполезных совещаниях, не говорить с ним, не спасать по утрам аспирином, который теперь можно смело выбрасывать из карманов, выйти из общих чатов, исчезнуть, пропасть совсем в чёртовом Питере: утонуть в Крюковом, захлебнуться Невой, замуровать самого себя в одном из дворов-колодцев, сброситься с разведённой ветки Литейного Моста.
Никогда никого не найти.
Антон умница — сам принял большое важное решение, позволил Арсению не сделать то, на что он сам бы и не решился, чего сам себе никогда бы не простил. Только вот Антону есть к кому вернуться, за кого держаться.
Самолёт вздрагивает, набирая скорость на взлётной полосе, и вскоре Москва — пожарище световых линий — остаётся внизу, смешиваясь в одно невнятное пятно, и крохотные точки фонарей и фар спешащих куда-то машин искрятся щипкими лучиками в глазах, которые просто не получается закрыть.
— Мам, — тихо звучит тонкий детский голос с соседнего кресла. — Почему дядя плачет? Разве дядям можно плакать?
Уставшая женщина одёргивает дочь и виновато что-то говорит, но Арсений поворачивает голову и грустно улыбается девочке лет пяти.
— Иногда можно, даже взрослым дядям. Если очень грустно.
— А почему тебе так грустно?
— Потому что мне пришлось оставить человека, которого я очень сильно люблю.
Мама девочки почему-то больше не влезает в разговор, и Арсений чувствует, как сжимается горло, выталкивающее в кондиционированный сухой воздух свою случайную исповедь. Девочка смотрит на него очень внимательно и очень сочувственно, как могут только дети.
Как может Антон.
— А он тебя любит?
— Любит, крошка.
— Почему тогда ты его бросил?
Арсений невольно улыбается — обречённо и бессильно, — потому что сам не понимает, что ответить. Почему так всё сложилось. Как объяснить это ребёнку — не этой девочке, а своему собственному внутреннему ребёнку, ошарашенному потерей, ошарашенному осознанием большой, совсем недетской своей любви.
— Я не знаю, малышка. Так… так сложились обстоятельства.
— Меня Маша зовут. А тебя?
— Арсений.
— Ты красивый, Арсений. И глаза у тебя добрые, только грустные очень.
— Ты тоже очень красивая.
— Никогда нельзя бросать того, кого любишь, — говорит нечто, спрятанное в мудрой маленькой девочке, мир которой пока ещё слишком прост и очевиден. — Я вот никогда маму не бросаю, даже если она ругается. И даже если папа ругается и говорит, что хотел бы себе другую девочку, послушную и не лохматую — я его не бросаю. Это же папа, я сама его выбрала. Он не со зла всё это говорит, я знаю.
Арсений торопливо вытирает щёки натянутым на ладонь рукавом свитера, и улыбается чуть менее дёргано.
— Не плачь, — просит случайная девочка и трогательно гладит по руке крохотной ладошкой, на которую Арсений смотрит, как на промелькнувшее крыло ангела. — Если ты любишь, надо быть рядом.
— А что делать, — спрашивает Арсений, до того уставший быть взрослым и сильным, — если человек не хочет, чтобы я был рядом с ним? Например, ему запрещает мама?
— У него такая злая мама?
— Нет, она замечательная. Просто считает, что… все считают, что я — неподходящая компания.
Девочка оборачивается на свою несколько напряжённую мать, а потом тянется к Арсению, встав в своём кресле на колени, и говорит громким шёпотом:
— Иногда маму можно не слушаться. Потому что иногда даже мама бывает не права. И весь мир бывает не прав. Все могут ошибаться, Арсений. В любой же сказке сказано — сердце лучше знает.
Маленькая ладошка вдруг касается его раскуроченной измученной груди, над самым задыхающимся сердцем, и только теперь Арсений замечает, что глаза у неожиданно встретившегося Ангела-Хранителя — зелёные-зелёные. От этого почему-то делается хорошо и тоскливо одновременно, настолько, что он всхлипывает уже совсем не мужественно. Увидев это, девочка, проигнорировав мамин запрет, забирается разбитому вдребезги Арсению на руки и обнимает за шею.
— Мама говорит, что людей надо обнимать, если им грустно. Как его зовут?
— Антон, — едва слышно выдыхает Арсений, и горячие слёзы шипят на развернувшемся внутри пожарище.
— Значит, я обнимаю тебя, как тот Антон. Знаешь, он там тоже грустит, если ты уехал от него. Взрослые такие странные — всё время придумываете, из-за чего расстроиться.
Арсений, потерянный и воспалённый изнутри, осторожно обнимает маленькую девочку, гладит по худенькой спине, и постепенно успокаивается.
Короткий перелёт заканчивается очень быстро, девочка возвращается к маме, и Арсений снова остаётся один на один со своим разбитым сердцем.
— Простите, пожалуйста, — говорит сонная женщина, пока они идут по узкому проходу к трапу, — она у нас ужасно сострадающая и…
— Спасибо вам. У вас потрясающая дочь, она, кажется, меня спасла.
Конечно, это иллюзия и самообман, но в своей пустоте Арсений переключается на беспокойство за Антона, потому что… Потому что все их чувства всегда были зеркально взаимными, одинаковыми, и сейчас это вряд ли изменилось. А значит, ему там плохо, маетно, одиноко и пусто. Хочется написать, спросить, поддержать — как всегда поддерживал, — но сейчас этого нельзя, совсем нельзя. Ничего больше нельзя.
Питер встречает привычной промозглой хмарью, пронизывающий ветер бьёт по лицу, по напряжённому горлу, которое нет сил прикрыть. Переполненный сонными людьми автобус тащится к станции метро, Арсений стоит, держась за поручень, и слепо смотрит на проносящиеся мимо выученные до мелочей пейзажи. Разница лишь в том, что уже много лет он сюда приезжал или возвращался, а теперь — это ссылка, из которой не выбраться.
В пустой квартире всё покрыто пылью, и затхлый воздух пахнет пылью, и запылённые стёкла в окнах не пропускают и без того хилый свет солнца, скраденного плёнкой водянистых облаков. Арсений останавливается посреди комнаты, уронив сумку на пол, и просто стоит так, долго-долго, не понимая, с чего начать жить заново. Потом словно отмирает, скидывает куртку на кровать, и принимается за уборку — педантичную и истеричную уборку, ведь пока руки заняты, на мысли остаётся чуть меньше ресурса.
К вечеру квартира блистает, как выставленная на продажу. И это бесит просто ужасно, вся эта идеальная чистота, противоестественная и стеклянная. Ужасно не хватает хоть какой-то жизни, чего-то настоящего, жилого.
Вокруг Антона всегда моментально образовывается уютный, взбалмошный, весёлый бардак.
И можно было бы разбросать вещи, оставить еду в спальне, забрызгать зеркало в ванной капельками зубной пасты, но Арсений, словно специально надавливая на самые саднящие ранки, запрещает себе впустить Антона в жизнь хотя бы так. Нет уж, нет — никаких послаблений, никаких поблажек: жри, Питер. Сжирай.
Неделя проходит в душной муторной тишине — телефон лишь раз напоминает о покинутом городе Диминым «куда пропал?» и коротким «ясно» в ответ на «вернулся в Питер». За что браться, чем себя занять? На эти вопросы уходят все душевные силы, и они остаются без ответов.
Потому что к Антону тянет. Так тянет, что каждая жилка болит и подрагивает, как после тяжёлой тренировки. К нему тянет целиком: и тело, и истерзанное сердце, и душу, и все до единой мысли. До ломоты в суставах, до ноющих ладоней, ноющих губ: единственный и последний поцелуй был сладким, хоть и напуганным, но слишком коротким. Он, чёрт побери, был. Был взаимным.
Про собственный день рождения Арсений забывает, игнорирует сообщения и звонки — просто лежит в отвратительно чистой комнате на полу, и вспоминает, вспоминает, вспоминает глупый этот поцелуй, после которого всё сломалось.
Антона к нему так же сильно тянет. И это не изменить.
Ничего уже не изменить.
Как-то получается провести два ужасно напряжённых дня в Москве — офис, совещания, техничка, короткое интервью. После него Арсений открещивается от вечеринки и до тошноты напивается в безликом отельном номере: в так и не сданную квартиру вернуться не хватает смелости.
Антон с ним не разговаривал толком, только поздоровался. Был тихим и напряжённым, но в целом он в порядке. Был в порядке.
От этого Арсению хотелось одновременно смеяться и крушить всё вокруг, а пришлось просто уныло напиться под бубнящий кабельным каналом телек.
Перелёт в Питер, показалось, длился сорок восемь часов кряду, с постоянной турбулентностью и перегрузками давления. С похмелья хотелось блевать, так долго, пока не выблюет само сердце.
Если бы можно было вовсе Антона не видеть, было бы хоть немного проще. Если бы можно было вовсе никогда его не знать.
Не ломать себе голову тяжёлыми мыслями, не разламывать уставшую грудную клетку постоянным чувством вины, мучительно не обвинять себя в неправильности, инвалидности, уродстве.
Вторая поездка в Москву даётся — вопреки ожиданиям — куда тяжелее, потому что приходится всё время как-то с Антоном взаимодействовать, шутить и веселить публику картонным Петрушкой с уродливой гримасой смеха — кто бы ни дёргал за нитки, чтоб ему провалиться!
Третий раз кажется невыносимым, потому что не удаётся слинять с вечеринки, и Антон — конечно же, пьяный, громкий, смешливый — машет своими руками-крыльями, так, словно намеревается взлететь, свалить куда подальше от этой вынужденной, мучительной недоблизости.
Его к Арсению тянет ничуть не меньше.
Они оба — заложники дурацкой несправедливой жизни, марионетки в руках жестокого экспериментатора-кукловода, вынужденные плясать и смеяться по его указу.
И это не изменить. Ничего не изменить.
Арсений, вернувшись в свою ссылку, сказывается больным и просит дней десять отдыха от всего: тишина и пустота теперь кажутся ему манной небесной, а не испытанием. Можно вытерпеть сколько угодно ран, но старые должны успевать хотя бы покрыться тонкой корочкой, прежде, чем появятся новые.
Жизнь превращается в монотонное ничего от суетной бесполезной уборки до суетной бесполезной уборки, и в какой-то момент Арсений жалеет, что не курит, что не может пить каждый день, не может дать себе хоть какое-то лекарство.
Ему нужно хоть какое-то лекарство.
Звонок в дверь визгливой трелью вспарывает тишину раннего предрассвета, и Арсений не сразу понимает, что нужно сделать, чтобы отвратительный звук прекратился.
Антон не здоровается, ничего не объясняет, просто прижимает к стене в прихожей таким резким рывком, что у опять не успевшего сгруппироваться Арсения дух вышибает из лёгких — от Антона всегда сплошные синяки — и целует в губы, шумно выдыхая через нос. Жадно, жарко, больно целует, кусает, мажет горячим нервным языком по щекам, по шее, оставляя возмутительно непозволительные пятна, жмётся всем телом, раскалённым дрожащим телом.
И кто бы знал, господи, как это хорошо!..
Хватает за грудки, тянет, вынуждая уже себя прижимать к стене, и руки его — шальные, горячие, — хватаются за одежду, за кожу, за волосы. Задевает вешалку, обувную полку, и целует, целует, целует до головокружения, словно боится начала разговора.
Весь мир, вся вселенная кружится с пугающей скоростью, пока под спиной Антона не оказывается идеально застеленная кровать, и вот теперь — только теперь, а не четырнадцать миллиардов лет назад, — случается Большой Взрыв, оглушительный и яркий.
— Только заткнись, — просит Антон, стаскивая одежду с такой яростью, словно это скучные, сейчас так мешающие вещи виноваты в том, что им обоим было так плохо друг без друга, так долго.
— Я тебя тоже, — шепчет Арсений в потемневшие, пропахшие табаком губы, и прекрасно знает, что имеет в виду: — Безумно сильно.
На светлой коже длинной шеи, доверчиво подставленной шеи, расцветают алые нетерпеливые пятна, и Антон шипит, но прижимает к себе так сильно, что делать что-либо почти не получается.
А потом, через целую раскалённую вечность, он сжимает в руке ладонь Арсения — тяжёлые кольца сладкой болью впиваются в пальцы, — когда в осипшем горле теряется протяжный неумелый стон. Самый красивый звук.
Перед глазами плывёт и покрывается яркими звёздами, потому что воздух всё ещё искрит электричеством, словно вся комната пронизана порванными проводами, когда Антон мнёт в ослабших пальцах горячие влажные волосы, и целуется жадно и нетерпеливо, словно только так возможно дышать.
— У тебя тут, — едва слышно хрипит он, не позволяя отстраниться хоть на миллиметр, хотя не видит ничего, ничего, кроме пьяно улыбающегося Арсения, — довольно миленько, но, вообще-то, через две недели у нас тур начинается, и хорошо бы тебе… Возвращайся, пожалуйста.
— Антон…
— Заткнись. Просто заткнись.
Арсений, едва выживший в ледяном море и теперь, наконец, выплывший в последнее мгновение — выживший — целует медленно и сладко, не оставляя на розовом юрком языке и нотки табачного привкуса, мягко гладит по липкой остывающей коже груди, бока, бедра, и улыбается, как безумный.
— Я тебя очень сильно люблю.
— Я знаю. Ты не можешь заткнуться, да?
— Не могу. Я слишком долго…
— Я с ней расстался. Я выбрал тебя, пиздун. Вечно тебе языком чесать надо, а ему есть применение поинтереснее…
— Ты надолго? — Арсений всё же задаёт самый важный вопрос, медленно зализывая цветущие следы на шее и ломких широких плечах, ровно в центре груди над сердцем.
— Сколько засосы проходят?
— Недельку?
— Ладно, тогда вернёмся через неделю. Вместе.
— Я оставлю новые.
— Только не на шее! Я и так уже леопард…
— Ты недоволен?
— Конечно, недоволен! Слишком много мест чистых осталось. Хреново стараешься.
Вот таким Антон и должен быть — лёгким, непосредственным, чистым, сытым, говорящим всякие глупости, в его понимании обозначающие флирт и кокетство. Арсений приподнимается на руках и смотрит на его категорически довольное лицо, прикидывая, с чего начать.
— Ну, — капризно тянет едва стихший ураган, — целуй меня, живо.
Арсению остаётся только подчиниться. И так вот подчиняться он готов всю жизнь.
И будет. Всю жизнь. Потому что их чувства всегда, с первой встречи, изначально были предельно взаимны: страх, страсть, тоска, любовь, что не помещается в сердце.
Любовь, что не помещается в сердце.
OWARI