«Если ты хоть пальцем тронешь меня, я перережу себе горло ножом, который мне дали для экстренной самообороны, как и всем омегам в этом змеином гнезде».
Глупый Чжуонь, который самонадеянно думал, что его супруг побоится когда-нибудь воспользоваться этим ножом против него. Глупый Чжуонь, который всегда полагал, что у омеги знатных кровей не может быть поставлен удар. Глупый Чжуонь, который даже и подумать не мог, что слабый пол точно осведомлён, куда нужно бить лезвием насмерть. С другой стороны, ему и невдомёк было, что Юнги всегда жаждал войны. Он знал, что Юнги всегда жаждал крови на своих тонких руках. Не догадывался, что Юнги всегда жаждал признания в глазах всех окружающих. Не мог даже помыслить, что Юнги жаждал того, чтобы его уважали, но во всем этом огромнейшем мире лишь только Кёнги просто жаждал Юнги, и это всё, что ему было нужно от этой отвратительной жизни. И когда Юнги босым бежит прочь без оглядки, весь в крови и по ночным коридорам, стараясь совсем не шуметь, ему в сердце абсолютно легко — но это пока. Когда Юнги незамеченным пересекает дворцовый сад, что кичится незабываемой роскошью, остерегаясь путей ночной стражи, ему хочется смеяться от счастья — но это лишь временно. Когда он, наплевав на красивые вещи, животом пролезает через пробитое им во время одинокой тоскливой прогулки гнилое деревянное основание высокого, метра три высотой, забора, ему хочется рыдать от облегчения — но это, конечно же, временно, потому что он молод, у него за спиной ничего, а впереди — долгий путь, полный сложностей, который предстоит проделать на своих двоих, потому что ему никто не поможет. Путь домой. За возмездием для того, чьё сердце вторым бьётся под рёбрами.***
— Тебе нужно будет покинуть меня, мой добрый друг, — в один из дней говорит вдруг Император, кладя наложнику руки на плечи и внимательно заглядывая прямо в глаза. — Спасибо тебе, что ты был со мной всё это время, но настало время расстаться. Я освобождаю тебя от своей тирании. Возьми эти деньги, возьми любой паланкин, десяток солдат и возвращайся на родину, начни свою жизнь заново. Здесь предостаточно, я ещё нагружу людей приданым — с таким холостым ты наверняка не останешься. Чимин... не удивлён, по нему это видно, как день: лишь только кивает, понимая, к чему этот жест, и даже не шмыгает носом — они долгое время находились вдвоём в напряжении, а Кёнги все эти дни будто прислушивался к, как он повторяет всегда, второму, что бьётся под рёбрами, слушая каждый стук, ощущая и будто стараясь прочувствовать того, кого не видел уже столько мучительных лет. — Я понимаю, — не спорит. — Надеюсь, эту клятву Вы точно не сдержите, мой Император, — и улыбается мягко. — В любом случае, не хочу, чтобы у вас двоих всё так заканчивалось: вы эту любовь свою заслужили, вы её выстрадали. Ваш брат силён и неглуп, он понимает, что всё это время Вы знали, кто таков Воздушный Дракон и чем он занимается. — А сейчас он резко затих, — столь же мягко улыбается ему альфа в ответ. — А это значит одно. — Он идёт с отмщением, и имя ему — легион, — кивает отныне совсем не наложник. — Но надеюсь, что даст осечку. Что бы ни думали Вы, я до конца буду надеяться, что этой истории суждено быть со счастливым концом, — и, протянув руку, гладит негромко смеющегося Кёнги прямо по скуле широкой, чтоб прошептать: — Я надеюсь, что он даст шанс Вам, мой Император. Надеюсь, что у вас двоих всё образуется. В конце концов, теперь в этой стране закон — Вы, и только Вам решать, что верно, а что — нет, разве не так? И на этом прощаются. Просто и смазано: Чимин только изображает поклон, влажно сверкая глазами и шепча негромко: «Удачи», и в окружении стражи покидает Дворец уже затемно, оставляя своего повелителя замереть на балконе псом верным — ждать, когда же придёт за ним тот, кто в ярости своей сравним с тысячей войск. Тот, кто копил обиду и ненависть так долго и бережно, что теперь разрушителен в ней. Когда солнце заходит, всё вокруг становится безумно загадочным, с виртуозным отпечатком теней. Густые и тёмные, они скрывают в себе всё то, что человек когда-либо боялся или, возможно, страшился принять, будто то его худший кошмар или же какой-то порок, за который люди вокруг ему спасибо не скажут. Все боятся темноты так, словно в неизвестности есть что-то непременно плохое — неожиданность, убийство или же просто кровь, чёрт его знает, но мало кто даже может помыслить о том, что темнота — это своего рода спасение, она кутает, скрывает тебя от ненужных косых взглядов. Ты закрыт за её плотным заслоном, он тебя защищает, греет и позволяет сделать всё, что ты хочешь. В темноту можно сбежать, в темноту можно погрузиться до самой макушки, побыть, наконец, одиноким, в конце концов — просто предаться меланхолии, вялым мыслям и замереть статуей, глядя на звёздное небо. Воздух немного прохладный сегодня. А ещё ветерок, лёгкий и нежный, доносит аромат цветущих деревьев в саду. В такую погоду дышится как никогда хорошо, а обилие красок вокруг всегда заставляет немного грустить, вспоминая самое счастливое время, когда всё было легче и проще, когда боль невыносимой и бесконечной тоски грудь не терзала. — Помнишь, как мы с тобой обещали друг другу, что навсегда будем вместе и никогда не расстанемся? Лёгкий сквозняк, нежно касаясь лица, унесёт прочь всякую боль, все слова, что прорвались наружу в тишину, нарушаемую, пожалуй, лишь только стрекотнёй громких цикад. Он стоит, готовый рассыпаться, как всегда рассыпается в темноте на этом самом балконе, но почему-то становится на мгновение легче — можно вдохнуть. Такой сильный обычно — он и сейчас несгибаемый, — просто иногда хочется прикрыть устало глаза, чтобы вспомнить нежность черт кого-то невыносимо любимого, постараться снова почувствовать запах, уже полустёртый, почти что забытый, осевший на сердце почти невесомым остатком. Он не музыкант, не поэт, но именно так оно ощущается. Тонким слоем, что облепил внутри всё, и никуда не уходит, не исчезает — если б случилось, наконец-то, обратное, было бы намного, чёрт возьми, легче. — Где ты сейчас? — цикады всё ещё поют свои вечные песни, громкие, но успокаивающие — наверное, это покажется странным, но они действительно будто бы убаюкивают, слегка расслабляют после шумного дня, проведённого среди людей и в делах по самые уши. — И когда придёшь убить меня? А, Юнги? Лёгкий сквозняк, нежно касаясь лица, унесёт прочь всякую боль. Понесёт по холмам, по горам, к небу подымет, чтоб её разорвало где-то там, так высоко, что обратно не вернётся к ним вниз. Но старые глубокие шрамы даже время не вылечит, а он, чувствуя по щекам всё-таки внезапную влагу, позволяет себе этой ночью рассыпаться. Раз. Один только раз. Ведь он наконец-то грядёт. И имя ему — легион.