Часть 1
13 апреля 2021 г., 01:47
Зик просыпается со знанием того, что найдёт на первой полосе утренней газеты — оно лежит в его черепе, как головная боль. Это сомнительный дар провидения: он бы с готовностью отрезал себе руку, если бы тогда для него первая полоса стала таким же шоком, как для всех тех, кто спокойно спал в эту ночь, не мучаясь виной, как горячкой.
Если бы ты знал, как всё обернётся, что бы ты сделал иначе?
Зик смотрит себе в глаза. Простуженный воздух вокруг него мелко ознобно дрожит — по нему идут круги от копошащихся соседей. Стены здесь толстые, вечно холодные, как ни прогревай здание, но Зик всё равно чувствует глухие шаги влажным затылком, пускающим на шею ледяные капли. Вибрация идёт ему прямо в мозг, поэтому он не сразу понимает, что его плечи и руки тоже дрожат.
Мир перед глазами на секунду проседает, как оступившийся человек. Он трёт лицо рукой.
Отражение спрашивает его ещё раз. Зик думает, что давно перестал замечать изменение цвета синяков под глазами. Белки глаз с густой сеткой лопнувших капилляров похожи на розовый кварц; на секунду Зику хочется проверить, шершавые ли они.
Сейчас утро или вечер? Сколько он спал?
Как бы упоительно прекрасно было не проснуться вообще. Не знать. Не нести ответственность.
Что бы ты сделал? Что бы ты изменил?
Набирает в ладони ледяную воду, и со второго раза она возвращает его в реальность окончательно, пропитывая ворот форменной рубашки ещё больше. Он заснул, не раздевшись, какая мерзость. Будто слишком вымотался, таская за собой груз будущего, как тюремное ядро на ноге; шатался по вечерним улицам без всякой цели — праздный служащий, жалкое зрелище. Ноги сами привели его к театру, и Зик простоял перед главным входом показавшиеся вечностью полчаса на ледяном ветру, гадая, понравилось ли великому князю его последнее представление.
Кажется, он даже тихо смеялся, дрожа плечами и спиной, как сумасшедший. Отдал мёрзнущему у церкви нищему всё, что было в карманах, будто надеялся так купить себе ночной покой, и отмахнулся от сбивчивой растерянной благодарности. Мир вокруг казался одновременно и игрушечным, и неумолимым, как несущийся по рельсам поезд.
— Храни Вас Бог! Долгих Вам лет жизни, добрый господин!
Если бы он сейчас ворвался в ложу и предупредил о готовящемся покушении, он бы превратился в кровавое месиво под ним или изменил его направление?
Что-то большое и бесстрастное проглотило его путь до двери квартиры: Зик успел дойти до неё раньше, чем понял, чего боялся больше. Конечно, при условии, что он думал об этом вообще.
Теперь же у него нет выбора. Он то ли лишил себя его, то ли всё-таки сделал и забыл об этом. Вода стекает с его лица, как слёзы, но он уже не чувствует ничего. Будущее наступило, оно здесь, погребло его под собой, и он просто позволил этому случиться.
Если бы ты знал, как всё обернётся, что бы ты сделал иначе?
По-детски наивно полагать, что от него хоть когда-либо зависело происходящее. Он так давно чувствует себя абсолютно неспособным на что-то повлиять, что одна только мысль об обратном щекочет внутри нервный смех единственного выжившего в катастрофе. Происходящее настолько закономерно и сокрушительно, что никакой другой исход не был бы возможен, как ни меняй изначальные переменные.
*
Одна сцена врезана в его память особенно глубоко на фоне сглаженного несчастьями детства: ему семь, они стоят на вечерней службе в душном и тёмном храме, и у него немного кружится голова. Мать стоит рядом, крестится и бьёт поклоны, когда их бьют все; он повторяет за ней. Ему скучно от монотонного голоса священника, он вертит головой и вдруг замечает стоящего за приоткрытой дверью в притворе человека. Тот крестится вместе со всеми, но стоит за порогом.
Зик хочет спросить у матери, почему тот человек стоит снаружи, но она не любит, когда её отвлекают от молитв о свободе родины, поэтому он молчит.
Многие годы спустя Зик с горькой усмешкой встречает взгляд ребёнка, глядящего на странного человека, не решающегося переступить порог церкви.
*
— …великую княгиню и детей тоже, — у Райнера срывается голос; эту надорванную нотку слышно, как дребезжащую струну. — Кучер скончался от травм на месте, ещё пятеро человек пострадали. Двое вряд ли выживут.
Зик слушает его краем уха, обращая больше внимания на интонацию, а не на слова. Он в ужасе. Читает Зику отчёт, побывавший уже во всех газетах и во всех беспокойных умах столицы, и нервно теребит край форменного кителя свободной рукой. Он бледен, напуган и очень зол. Не только бедный добрый здоровяк Райнер, они все здесь в ужасе: столица гудит, как растревоженный улей, а в Департаменте полиции у всех пустые, до сих пор ошеломлённые лица.
Великий князь ожидал покушения, но кто мог подумать, что его взорвут вместе с женой и детьми?
И — что гораздо важнее, с горькой улыбкой думает Зик, — кто мог сотворить подобное? Чья рука не дрогнула при виде женщины и двоих детей? В газетах, давя слезу, строчат, что в последнюю секунду князь попытался заслонить собой родных, но никто из этих перепуганных писак не знает наверняка. Это знает только тот, кто бросил в них бомбу.
Его искажённому уму постоянно кажется, что сестра стоит за всеми убийствами в городе, хотя он знает, что это невозможно. Но если вчера Зик ещё мог сомневаться в том, кто будет исполнителем, то сегодня он знает наверняка.
Бедные дети. Бедные дети.
Как будто ей до сих пор мало ненависти. Мало, мало. Мало.
*
«Сильнее», — сипло шепчет Эрен и впивается в его предплечья побелевшими пальцами. Кажется, что под их стальной хваткой вот-вот раздастся хруст, но кости — это единственное, что в нём ещё цело, поэтому Зику плевать. Ток чужой крови под его руками резонирует с гулом в его ушах, он закрывает глаза и думает о том, что в его силах положить всему этому конец.
Вот так. Вот так просто. Быстро и…
Когда Зик открывает глаза, вселенная снова расходится пополам. Два варианта будущего одинаково возможны, но только в одном из них Эрен скалится и кладёт руку ему на ремень и он с отвращением понимает, что возбуждён. Чувство такое сильное, что на секунду ему чудится тошнотворное послевкусие водки во рту, трава под босыми ногами и экстатические песнопения где-то далеко и слишком близко. Он будто снова видит то, как Эрен облизала вспухшие от его неласковых ответных укусов губы и, едва слышно шепнув «так и знала», повалила его на траву.
Это было не первое, но одно из многих его предательств.
*
День тянется перед ним как длинная прелюдия к ночи. Бесконечные допросы пострадавших и очевидцев, их руки впиваются друг в друга и белеют от нажима, как их лица — от ужаса. Каждый увидел в тот вечер свой собственный ночной кошмар: они говорят о высоком бородатом мужчине, о чахоточном тощем студенте, о сгорбленном старике в лохмотьях; они говорят об одном человеке. В их сбивчивых рассказах все эти лица сливаются в одно — большое, деформированное, изрытое множеством описательных оспин, и оно роняет густую слюну и скалит на них гнилые зубы из темноты.
— Сколько ещё это будет продолжаться? — Райнер устало трёт лицо руками, и Зику жаль его. — Это уже восемнадцатое убийство за год, когда они остановятся?
Он думает, что ответа нет, но он ошибается. Всё предельно просто, пульсирующей веной бьётся в голове у Зика. Они все остановятся тогда, когда остановится Эрен.
Он перекатывает это во рту ещё раз и гадает, сойдёт ли непроизвольная горькая усмешка за маску скорби. Закрывает лицо рукой.
Когда остановится Эрен.
Ещё раз. Оно уже теряет видимость смысла. Сбрасывает, как старую кожу.
Когда. Остановится. Эрен.
Смешок наконец-то лопается у него во рту. Эти слова не пристают друг к другу и разваливаются на языке; втиснутые в одно предложение, они звучат так абсурдно, что Зику на миг хочется спокойно и вкрадчиво, как непонятливому ребёнку, объяснить Райнеру, что Эрен не остановится никогда. Никогда и ни перед чем. Продолжит идти вперёд по головам, пока не получит желаемое или не взойдёт с улыбкой на эшафот, и даже тогда она крикнет: «Всех не перевешаете!» — и с готовностью сунет голову в петлю.
(Порой в его сознании лениво, как отъевшийся паразит, ворочается мысль, что Эрен не остановится, даже если император сейчас же отречётся от престола, передаст всю власть Учредительному собранию и, пустив по пуле в висок каждому члену своей семьи, сунет дуло себе в рот и нажмёт на спусковой крючок. Не успокоится, даже если получит желаемое, потому что на самом деле она желает только…)
— Это был дьявол, — говорит ему мальчик со светлыми, почти рыбьими глазами, и Зик думает, что из всех, кто сегодня пытался описать его сестру, он подошёл к истине ближе всех.
*
Она спит — как красиво. Когда его квартира пуста, Зик находит побег от реальности в длинных снах без сновидений, оставляющих его утром без сил и со стальным обручем мигрени на голове, но в такие ночи, когда только протяни руку — коснёшься тёплой шеи в свежих синяках, он не может спать вообще. Что-то держит его в воспалённом сознании, говорит ему: смотри, поворачивает его голову, сдавливая гудящие от недосыпа виски, и Зик смотрит на спящую сестру, на разметавшиеся по его подушке длинные каштановые волосы и расслабленное, слишком молодое лицо. В сером рассветном свете Эрен кажется почти девочкой, будто годы и горе отступают перед спокойным, здоровым сном праведника.
Представлять ребёнком кого-то настолько беспощадного и жестокого так неправильно, что Зик непроизвольно сжимает губы, но не может перестать думать о том, что вот так, глядя на лицо спящей сестры и не видя под волосами шрама, неровно разделившего её левое веко и короткие чёрные ресницы, можно ненадолго представить, что длинная цепочка правильных выборов привела их в эту холодную комнату совершенно другим путём.
*
В его силах уничтожить её, и она это знает. Наслаждается этим: со смехом правит черновик анонимного доноса в его голове и не сопротивляется, когда он заигрывает с мыслью убить её. Подначивает его.
Ты имеешь право, говорит она. Только ты имеешь право.
Теперь всем всё позволено.
*
Её уходы похожи на обряды экзорцизма. Хозяйка его старой квартиры, старая карга, греющая уши у общей с соседней квартирой стены, случайно рассыпает соль на пороге после того, как Эрен возвращается и уходит в первый раз.
— Мне казалось, — говорит она бестактно, — что я слышала здесь женский голос вчера.
Зик поднимает на неё взгляд и даже не пытается застегнуть рубашку на искусанной шее и груди.
— Это была моя сестра, — равнодушно отвечает он, и хозяйка поджимает губы.
— Побойтесь бога, — говорит она. — Ведь вы только что похоронили жену.
Когда она уходит, Зик складывается пополам от беззвучного задыхающегося смеха. Вспоминает, как переехавшая к нему после ареста отца Эрен показала старухе, заявившей, что не потерпит подобный разврат под своей крышей, студенческий билет, ткнула в строку фамилии и, не моргнув глазом, с улыбкой выдала: «Видите, мы женаты» — и буквально заходится в истерике от абсурдности происходящего.
Это лесной пожар, и он прогорел уже почти полностью.
*
Это становится невыносимым к вечеру. Обычно Зику удаётся не думать обо всех возможных исходах одновременно: об удачной облаве, о внезапном доносе, о раскрытой явке, о рванувшей невовремя бомбе, о давшем осечку пистолете — но в такие дни они начинают копошиться под его кожей, как рой насекомых. Зик мечется по квартире, расчёсывая предплечья в кровь, не в силах совладать с волнением — чувство вины и ненависть к себе баюкают его всё время, но иногда керосиновая плёнка тревоги покрывает их тончайшим слоем, пряча от него самого. Что-то глубоко внутри него убеждено, что в такие дни Эрен, опьянённая успехом, наиболее уязвима.
(Не должен ли он желать, чтобы она была уязвима? Чтобы совершила ошибку? Если он не может — ничтожество — сдать её сам, то не должен ли он молиться, чтобы её схватили другие? Молиться, чтобы она никогда больше не пришла?)
Зик опрокидывает переполненную пепельницу неосторожным резким движением, когда слышит, как в двери поворачивается ключ, который он ей никогда не давал. Вселенная без потерь выходит из своей повторяющейся суперпозиции: Эрен всегда приходит к нему после успешных операций, и это единственная константа в его расходящемся по швам пространстве-времени. Зик ненавидит то, что ждёт её. Ждёт её всегда.
— Брат, — говорит Эрен и улыбается. — Брат, я так соскучилась.
Зик не уверен, что может сказать то же самое. Зик не уверен, что может сказать хоть что-то, он нем и парализован, но Эрен никогда не ждёт от него ответа. Она кажется пьяной — она улыбается как пьяная, сбрасывая с себя тяжёлое пальто и платок, за которым прячет лицо от холода и любопытных глаз, и Зику на секунду кажется, что от угольно-чёрной ткани её платья валит пар.
Можно ли ждать катастрофы, не скучая по ней? Можно ли чувствовать всё и сразу?
Он не уверен, что на улице хоть на градус холоднее, чем в его квартире. Эрен рваным движением стягивает перчатки и касается его щеки холодной голой рукой, и Зик поворачивает голову, чтобы прижаться пересохшими губами к основанию её ладони. Оно пахнет сигаретным дымом, потому что им пропахло его лицо и борода.
Он вспоминает, как целовал иконы; очень давно, будто в иной жизни.
— Это ты бросала? — спрашивает он, когда сестра прижимается ледяной щекой к его горячему уху и стискивает его плечи своими сильными руками, как будто действительно скучала по нему так же сильно, как он скучал по ней, лёжа в холодной постели на ничейной земле между сном и явью. — Я знаю, что ты. Больше никто бы не смог. Зачем детей тоже, Эрен?
Она цокает языком и толкает его к глубокому креслу, роняет их обоих в него, и тяжесть её тела похожа на тяжесть земли над крышкой гроба. В том, как шуршит ткань её платья, когда она забирается к нему на колени, Зику слышится чей-то пергаментный, полный проклятий шёпот, и ему на секунду кажется, что ещё немного — и ненависть обретёт плоть и кровь.
— Ты весь горишь, — мурлычет Эрен, трогая его лоб губами, и Зик уходит от прикосновения, утыкаясь носом ей в шею.
Будто вернулся на руины когда-то любимого дома.
Он ненавидит то, что от сестры больше не пахнет пылью, летом и полевой травой, как когда-то. Она столько провела в городе, столько провела в подполье, что теперь от неё вечно несёт чем-то удушливым и едким, несёт разрушением и гремучей ртутью из лабораторий — Зик знает, что эти смертоносные кристаллы не имеют запаха, но ничего не может сделать со своими ощущениями.
Возможно, это гремучая ртуть пахнет Эрен, а не наоборот. Пахнет её кожей, её волосами, её заношенным платьем — он сухо кусает смуглую шею над воротом, потому что знает, что Эрен это понравится, и она шипит, отдирая его от себя за волосы. Выкручивает их в кулаке, оттягивая до ощутимой боли, и Зик на секунду кажется себе отрубленной головой, которую палач демонстрирует ликующей толпе.
Эрен смотрит ему в глаза. Её лицо чуть асимметрично из-за шрама.
Зик никогда не думал, что что-то может сделать его ещё красивее.
(Помнит, как приехал на лето в старое имение матери после двухлетнего отсутствия и не поверил своим глазам. Не узнал девочку, которую научил драться и стрелять, с которой обошёл все окрестные леса и залез во все овраги, наслаждаясь заслуженным покоем после кадетского корпуса и университета и будто навёрстывая нераспробованное детство. Почувствовал странное волнение, когда она с давно знакомой силой обняла его.
Помнит, как впервые мельком подумал, что хотел бы, чтобы она не была его сестрой.)
— У тебя лихорадка, — шепчет Эрен, и Зик думает, что она права.
Думает, что даже не может понять, как могла простая и жалкая месть Грише перерасти во всё это.
*
Он в ярости, он обижен на отца так сильно, что у него сводит зубы. Вынужден отказаться от мечты о военной карьере, потому что Зик, как ты не понимаешь, нам необходим свой человек в Департаменте полиции, потому что неужели ты забыл о том, сколько мы все посвятили общему делу, потому что это то, чего хотела бы Дина, ты же знаешь.
Зик не знает, чего хотела бы мать, но уж точно не умереть на его руках от пневмонии, заработанной в тюрьме в ожидании суда. Эта мысль щетинится иглами, раздирает его язык в кровь, но он молчит: можно не соглашаться с отцом, только не видя его, потому что даже перспектива остаться без гроша в такие моменты не пугает его так сильно, как глаза Гриши и переполняющая их ярость.
(Сколько лет это всё копилось и гнило в нём, как незакрывшийся нарыв? Поражало всё новые и новые ткани, пока не поглотило всё, оставив только черноту сузившихся от ярости зрачков? Как он может что-то противопоставить такому?)
У его девятилетней младшей сестры грязные руки и лицо, белое платье в светло-зелёных травяных разводах. Он впервые увидел её неделю назад, и она не знает, что такое политический режим и демократия. Она лезет в драку по любому поводу и не умеет останавливаться, а три месяца назад зарезала двух беглых каторжников, чтобы спасти ровесницу. Спит по ночам, как младенец: ни кошмара, ни бессонницы — и никого никогда не слушает. Ей нравится военная форма, в которой он приехал, и то, что он умеет стрелять и провёл всю юность в столичных казармах. Только он может приструнить её.
— Свобода или смерть, — пожимает плечами Эрен, жуя яблоко. Сок стекает по её подбородку и пачкает платье на груди. — Они хотели похитить её, понимаешь? Убили её родителей и думали, что это сойдёт им с рук… и поплатились за это.
Зик думает о том, что в её возрасте его жизнь уже была расписана по минутам. Годы и годы лекций и муштры: нет ничего ценнее человеческой свободы, мы живём в деспотичном государстве под пятой тирана, чьи портреты в домах людей висят вперемешку с иконами. Мы не должны сносить это молча, мы должны бороться, мы должны вернуть то, что наше по праву. Народ на нашей стороне, народ оправдал Дину, хотя она стреляла в того чиновника, — ты понимаешь, что это значит?
Бессмысленно. Бессмысленно. Всё это так бессмысленно. Что они могут изменить? Эти идеи хороши, но рисковать жизнью из-за них? Рисковать будущим своих детей?
Или — зубы врезаются друг в друга — будущим только одного ребёнка?
Зик смотрит на свою жестокую младшую сестру, встретившую его взгляд и вопросительно вскинувшую редковатые брови. По забытому яблоку в её руке медленно расползаются ржавые пятна.
Почему Гриша пощадил её? Почему не мучил так же, как мучил его? Почему дал ей выбор?
Это так…
— У кого-то есть всё, а у кого-то нет ничего, — тихо говорит Зик и чувствует что-то на своём лице, как маску. — Тебе никогда не казалось, что это… несправедливо?
*
После того, как правда пронзает его глупое наивное тело насквозь, не проходит ни дня, чтобы Зик не спросил себя, было ли это поворотным моментом. Это он вложил нож Эрен в руку или она уже родилась с ним в яростно сжатом кулаке, а он просто подсказал, на кого его направить?
Грохот будущего впервые отдаётся ломотой в его костях только тогда, когда он встречает взгляд Эрен после смерти Карлы. Когда с трудом давит порыв вздрогнуть от холода на июньской жаре от того, как она приветственно сжимает его руки и с улыбкой тринадцатилетней девочки и глазами приговорённого к смерти говорит ему, что уничтожит их всех своими собственными руками.
(Зик до сих пор не представляет, что чувствовал бы сам, если бы во время мирной демонстрации гвардеец застрелил его мать у него на глазах, но знает, что обвинить в этом Гришу не получилось бы даже у него.)
— Спасибо, — до сих пор звучат его ушах слова Эрен, — за то, что открыл мне правду об этом мире.
*
Он тратит целые часы, беспрестанно перечитывая отчёты о терактах за прошлый квартал, и пытается понять, сколько в них его вины. Пытается подсчитать, сколько лет тюрьмы или каторги бы ему дали, если бы узнали о том, что в их первое лето он целый месяц провёл, пересказывая ей не свои слова, поражаясь тому, как она слушала его — жадно, распахнув глаза и приоткрыв рот, ловя каждое его слово, — и горько упиваясь властью над неокрепшим умом.
Как бы прекрасно было, если бы его сочли достойным смертного приговора.
Часто в его памяти утопленником всплывает первое такое убийство: теракт средь бела дня, наглый и отчаянный, как объявление непримиримой войны. Бывший целью заместитель министра внутренних дел скончался в больнице неделю спустя, но девять человек погибли ещё на месте. Взрыв был такой силы, что не было возможности толком опознать некоторые трупы даже по уцелевшим личным вещам и документам. В бомбу добавили что-то помимо взрывчатки: как писали в отчёте, после взрыва площадь надолго окутал едкий чёрный дым. Террорист пустил себе пулю в голову при виде полицейских.
Зика вызвали на опознание по билету вольного слушателя. Эрен Йегер, девятнадцать лет, пропуск на лекции химического факультета. Вчера они сидели вдвоём и за бутылкой вина обсуждали учёбу, службу и эффективность конституционной монархии (конкретно это — полушёпотом), и Эрен гладила его руку на своём бедре и расслабленно улыбалась, а теперь на ней не осталось даже достаточной для опознания части лица. Волосы, все в запёкшейся крови, в тусклом свете казались чёрными.
Едва ли двенадцать часов назад он провёл по ним, разметавшимся по подушке, рукой, уходя рано утром в Департамент.
— Возможно, — сказали ему, — у неё есть какие-нибудь характерные родинки или шрамы?
Зик с горечью подумал, что знал больше родинок и шрамов на теле сестры, чем ему должно было быть позволено.
— В этом нет нужды, — бесцветно сказал он и пропустил между пальцев тусклую золотую цепочку с портретом Карлы, найденную во внутреннем кармане трупа. — Эрен никогда не расставалась с ней. Это точно она.
Его поблагодарили. Ему посочувствовали.
Он пришёл домой и не почувствовал на себе лица.
*
Иногда ему кажется, что должен быть мир, в котором она действительно погибла тогда, а не инсценировала свою смерть, чтобы исчезнуть из всех картотек и жить жизнью призрака, движимого только ненавистью и местью.
Должен быть мир, в котором она не пришла спустя несколько часов после опознания своего трупа к нему, до сих пор оглушённому, постаревшему и растерянному, и не протянула с кривой улыбкой: «Что за лицо? У тебя что, кто-то умер?»
Должен быть. Должен быть. Должен быть мир, в котором он не сидит, слушая её дыхание, в кресле в безвольной позе брошенной тряпичной куклы и не разматывает ленту своих воспоминаний, как марлевый бинт, будто надеясь перевязать ею кровоточащий пень на своих плечах. Далёкие обрывки тех дней, когда он ещё мог что-то изменить, дразнят его, как иссохшая отрезанная пуповина может дразнить тем, что когда-то была частью его тела.
Его немного тошнит. Скорее всего, от голода.
*
Среди них есть идейные психопаты, среди них есть нормальные, даже чересчур чувствительные люди. Большинство кажутся выдернутыми из общества, растерянными, обратившими свою тоску по отвергнутому богу в преданность революции. Есть те, что уверены, что кровь очищает кровь, что террор нужен для революции, а революция для народа. Есть те, что убивают без желания, и те, что только этим и горят. Хуже всех те, что убивают из любви.
Когда Зик ещё верил, что за сестрой заходят друзья с акушерских курсов, они уже казались ему странными. Мёртвыми. Большинство из них он потом увидел в петле и тогда наконец понял, чего месяцами ранее не хватало их шеям. Этого последнего, завершающего штриха.
Порой его пугает мысль о том, что если он посмотрит на Эрен под особым углом, то она тоже покажется ему незаконченной.
— Что будет потом? — спрашивает Зик у убирающей волосы под фуражку сестры. Она достаточно высокая и крепкая, чтобы в зимней одежде сойти за мужчину: большое старое пальто, тяжёлые армейские ботинки и накладная бородка меняют её до неузнаваемости. Зик отчасти понимает, почему она до сих пор жива.
— Потом?
— Если вы победите, — тихо произносит он, глядя в пол, и подаёт ей пальто; оно тяжёлое, потому что карман оттягивает заряженный револьвер. — Что будет потом? Что вы построите на руинах?
— Не знаю, — легко отвечает Эрен, и от почти пустого выражения её лица Зику становится плохо. — Мне всё равно. Этим займутся другие ячейки. Смит и его кружок идеалистов, например.
— То есть… — ком в горле дёргается вместе со словами. — То есть ты даже не можешь сказать, зачем убиваешь всех этих людей?
— Почему же? — Эрен смотрит на него недоуменно, будто он сказал невероятную глупость. — Я убиваю, потому что хочу увидеть их мёртвыми. Потому что хочу мир без господ и рабов.
— Но ведь мало одной лишь свободы! — Зик кажется себе растерянным, косноязычным, будто он снова стоит перед отцом и его слова утекают, как кровь из вскрытой вены. У Гриши хотя бы был план, у них была программа, но это всё… — Не может быть, чтобы её было достаточно! Нужно, чтобы матери не рыдали по сыновьям, чтобы люди не голодали, чтобы дети не умирали из-за грехов отцов. Нужно…
— Если ты правда, — глаза Эрен блестят холодным бритвенным блеском. — Если ты правда думаешь, что свободы недостаточно, то останови меня. Просто сдай мои явки, я не меняла их. Докажи мне.
Ты имеешь право. Теперь всем всё позволено. Ну же.
Они оба молчат несколько долгих томительных секунд, а потом Эрен уходит. Запирая за ней дверь, Зик чувствует себя грязным, покрытым липкой масляной плёнкой промышленных отходов.
*
Его фрагментированная память расплывается, как акварельные пятна в воде, и прошлое недавнее путается с далёким.
*
— Ты никогда не думала, что мы могли просто уйти?
Эрен переводит на него взгляд. Она безбожно красива: сидит в изголовье кровати, подтянув левое колено к груди и поставив пепельницу вывернутое вбок правое бедро. Белая ткань против смуглой кожи — на ней только его форменная рубашка, расстёгнутая до пупка, и россыпь укусов и синяков. Через пару дней они сойдут без следа, на Эрен всё заживает как на кошке.
— То есть?
Зик настолько устал, что уже не стыдится своих слов. От морального и физического истощения у него даже член встаёт через раз, но Эрен всё равно. Его пальцы нравятся ей даже больше.
— Что мы могли уехать куда-нибудь в глушь, где нас никто не знает, и жить там. Просто мы вдвоём.
Он говорит медленно, будто пьяный. Эрен смотрит на него с каким-то странным выражением. Её левый глаз кажется слепым из-за шрама, но Зик знает, что зрение на нём не пострадало. Думает о том, каким чудом сестра умудрилась уйти от погони полгода назад, когда щепка от экипажа едва не оставила её без глаза и жизни.
(Кто или что бережёт её? Для чего? Почти всех её старых товарищей перевешали, но она…)
— Нет, — спокойно, будто в сотый раз отвечает Эрен. — Кем я буду без борьбы?
Моей сестрой, хочет сказать Зик. Моей любимой сестрой. Моей любимой. Пожалуйста. Пожалуйста, будь просто ею.
Но молчит. Эрен со смешком сбрасывает пепел ему на голову.
Он грезит о мире, который сам отнял у себя.
*
Мысль о том, что её повесят, просто невыносима. Даже за столько месяцев в его голове она всё ещё чужая там. Нежеланный гость. Отвратительный гость. Предвестник его собственной смерти. Когда Эрен нет рядом, он просыпается в одной постели с обглоданным скелетом выбранного ею будущего.
Разумеется, Эрен относится к этому гораздо проще. Эрен ко всему всегда относилась гораздо проще. Зик думает, что это потому, что она уже умерла для всех, кроме него и своих товарищей. До сих пор с дрожью вспоминает то, как однажды, когда он уже был готов кончить, она железной хваткой сцепила ноги у него за спиной, не давая выйти из себя, и, притянув за шею к себе, задумчиво протянула: «Слушай, если ты так боишься, что меня повесят, то не лучше ли спустить в меня? Если я буду беременна, то меня не вздёрнут».
Сердце у него от такой жизни падало достаточно часто, но член так мгновенно упал впервые.
*
— У тебя лихорадка, — говорит ему Эрен, и Зик хочет сказать, что она права, что у него действительно лихорадка — перемежающаяся, уже много лет.
Что иногда ему кажется, что его до сих пор трясёт с той ночи, когда сестра затащила его на то капище в солнцестояние и, повалив его на траву и стянув с себя рубаху, подсунула своё живое горячее тело его пытающимся оттолкнуть её рукам. Что его до сих пор трясёт с той ночи, когда он был убеждён, что она умерла, и сидел в кресле с закрытыми глазами, потому что в комнате было слишком много её ставших невыносимыми вещей. Что его до сих пор трясёт с той ночи, когда она вернулась к нему с того света и заставила пожалеть о том, что осталась жива.
Но больше всего ему хочется, чтобы она молчала, и поэтому он целует её.
В том, как они занимаются любовью, нет любви. Эрен называет это сексом, только Зик цепляется за старомодные понятия, как раньше цеплялся за свою отмирающую мораль. Эрен целуется так же, как и сражается — это всегда демонстрация силы, безжалостной к чужим ошибкам и слабостям. Зик помнит, как она дралась в детстве — яростно, совсем не как другие дети; те пугались крови, и пары первых капель на потрескавшейся от жары утоптанной земле всегда хватало, чтобы остудить их пыл, но Эрен не обращала на неё внимания. Такая юная, такая красивая — и всегда такая злая.
Он в ужасе от того, кем она стала. В ужасе от того, кем она была всегда.
Когда она прокусывает его губу и царапает спину, Зик думает о том, как сильно порой его сердце жаждет нежности. Вспоминает ночи с другими женщинами — до Эрен, они все были до Эрен, тогда он ещё мог думать о чём-то другом — и их кроткие ласки и знает, что сейчас от них его вывернуло бы наизнанку. Он может мечтать о чём-то другом, о спокойной жизни в другом месте, о спокойной жизни с другой женщиной, но ни на секунду не забывает о том, что…
— Ты сам это выбрал, — шипит Эрен ему в губы. Её ласки похожи на удары, но она не умеет иначе выражать любовь. — Не забывай ни на секунду, что ты выбрал это сам.
*
Порой, когда по его сознанию идёт слишком сильная дереализационная рябь, Зику кажется, что он может получить абсолютно все ответы, если аккуратно, как опытный работник морга, разрежет кожу скальпа Эрен, распилит её череп и снимет его, как крышку. Вскроет твёрдую оболочку и препарирует беззащитный мозг — и тогда поймёт, сколько во всём происходящем его вины. Поймёт, мог ли он что-то сделать, чтобы избежать этого. Поймёт, остановит ли её что-то, кроме смерти.
Поймёт её.
Когда Зик невесомо касается влажных от пота волос на её висках, Эрен открывает глаза. Встречает его взгляд, берёт его за запястье и целует в центр ладони.
— Он прикрывался ими, — тихо говорит она и прикрывает глаза.
— Что?
— Мы следили за ним несколько месяцев. Он знал, что готовится покушение. Он никогда не был один.
Зик чувствует её горячее дыхание и то, как шевелятся её губы.
— Всегда с женой или с детьми. Или со всеми. Когда один — не подобраться.
Ему на мгновение хочется зажать ей рот.
— Должна была бросать Микаса, но она не смогла. У меня была вторая, и я бросила её.
Детское желание зажмуриться и закрыться руками почти оглушает, но Зик заставляет себя смотреть сестре в лицо. Каждая линия на нём кажется перетянутой, готовой лопнуть, а глаза блестят нездорово, почти лихорадочно.
— Надо отбросить человечность, если хочешь хоть что-то изменить, — говорит Эрен.
— Кто-то должен был сделать это, чтобы другим не пришлось, — говорит Эрен.
— Так было нужно, разве ты не понимаешь? — говорит Эрен.
Это слёзы, понимает Зик медленно, будто сквозь сон. В её глазах стоят слёзы.
*
Когда Эрен говорит, что они готовят кое-что масштабное, ему хочется заорать. Начать рвать на себе волосы, завыть раненой псиной, забиться в конвульсиях, впервые за много лет взмолиться богу — господи, весь город стоит на ушах, они раскрыли две лаборатории за последние полторы недели и повесили семерых, почему она никак не может принять, что смерть уже дышит ей в лицо?
— В конце зимы. На фестивале. Вся верхушка полиции там будет. Наш человек забрался достаточно высоко, надо просто дать ему дорогу. Не приходи, скажись больным. Ты и так выглядишь как труп, тебе поверят.
Каждый раз. Это происходит каждый раз. Зик ненавидит себя за то, что пускает её в квартиру, хотя знает, что произойдёт.
— Зачем ты рассказываешь мне всё это? — спрашивает он и смотрит на свои сведённые судорогой пальцы. — Зачем предупреждаешь каждый раз?
Открывшийся было рот Эрен захлопывается с приглушённым клац. Она всегда даёт ему высказаться. Слова, похороненные глубоко внутри, лезут наружу, как продукты трупного аутолиза, почти раздувают его голову изнутри. Сейчас, сейчас, он уже почти достиг нужной концентрации отчаяния.
— Почему ты так уверена, что я не сдам тебя? — с силой давит Зик из себя и почему-то понимает, что чувствует сестра, когда бомба покидает её ладонь во время броска. — Ты вообще знала, что это я написал донос на Гришу?
Слова, за два года вынашивания превратившие его рассудок в розовато-серую мясную кашу, рождаются голыми слепыми котятами, жалкими и безобидными. Кажется, он удивлён им больше, чем Эрен. Она поджимает губы с выражением, смутно напоминающем жалость, и отводит взгляд.
— Я знаю, — тихо, мягко, будто пытаясь успокоить напуганное животное, произносит она. — Чтобы у сына предателя так пошла в гору карьера? Это было очевидно.
Зик кажется себе выброшенным на берег и оглушённым ударом весла.
— Почему тогда…
Он не может договорить. Почему. Почему. Вы же так похожи. Ты же борешься за то же, что и он. Почему. Почему ты ещё можешь смотреть на меня. Я себе отвратителен. Он столько раз переламывал меня пополам, но кости срастутся, а отец всё равно был один. Я не могу смотреть на себя. Он снится мне. Почему. Почему.
— Он был плохим революционером. Верил, что что-то можно решить петициями и мирными демонстрациями. Стачками на заводе. Диалогом. Такой бред. Только кровь очищает кровь.
Эрен долго смотрит на него, и Зик видит в ней ярость отца, преумноженную многократно.
— Он был плохим революционером, — повторяет она. — И ещё худшим отцом для тебя.
Слова бьют его пощёчиной. Он никогда не думал, что Эрен…
— Ты думаешь, я не видела того, что он заставлял тебя делать? Это отвратительно. Подчинить твою жизнь своей цели. Использовать. Заставлять шпионить для себя. Доносить для себя. Ценить только как инструмент.
Она сжимает кулаки и обнажает стиснутые зубы в какой-то пародии на улыбку.
— Он никогда не давал тебе выбор.
Подходит и берёт его лицо в свои ладони. Смотрит ему в глаза с таким мягким, кротким выражение, что на секунду кажется другим человеком, призраком давно ушедших дней. Напоминанием о том, как всё могло быть.
Зик понимает, что его трясёт. От её слов и усилившейся горячки, от оглушающих шёпотов и криков — глашатаев катастрофы. Сейчас, понимает он, сейчас что-то будет.
— Поэтому я каждый раз даю тебе всё необходимое, чтобы остановить меня. Ты имеешь на это право.
— Почему? — спрашивает он пересохшими, немыми губами и не хочет слышать ответ.
Эрен тихо, по-доброму, как над ребёнком, смеётся, и она кажется такой юной и свежей, как весенняя листва, будто охотники на ведьм были правы и чужая кровь на руках действительно молодит, а потом прижимается своим прохладным лбом к его лихорадочно горячему и шепчет:
— Потому что ты создал меня.
На очередной развилке поезд с грохотом сходит с рельсов.
*
Это стучит в его голове вместе с сердцем. Ты имеешь право. Я даю тебе выбор. Я всегда даю тебе выбор. Ты сам его делаешь. Ты имеешь право. Только ты имеешь право, потому что ты…
Замолчи. Замолчи. Заткни свой поганый рот. Не вынуждай меня. Не надо. Я не хочу. Пожалуйста.
…потому что ты создал меня.
«Сильнее», — сипло шепчет Эрен и впивается в его предплечья побелевшими пальцами. Кажется, что под их стальной хваткой вот-вот раздастся хруст, но кости — это единственное, что в нём ещё цело, поэтому Зику плевать. Ток чужой крови под его руками резонирует с гулом в его ушах, он закрывает глаза и думает о том, что в его силах положить всему этому конец.
Вот так. Вот так просто. Быстро и…
Когда Зик открывает глаза, вселенная снова расходится пополам. Его трясёт; он приходит в себя на мосту над покрытой панцирем льда рекой и не может вспомнить, разжал ли он пальцы на этот раз.