ID работы: 10610270

а глэм делает

Слэш
NC-17
Завершён
93
Пэйринг и персонажи:
Размер:
12 страниц, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
93 Нравится 15 Отзывы 24 В сборник Скачать

.

Настройки текста
Примечания:
чес в ужасе весь сжимается, и только одна мысль иголками колет детский мозг: «ну почему, почему он так поступил?»; чес дергается от скрипов кровати, потому что ему кажется, что это ключ поворачивается в замке, он спит чутко и мало, ёрзает во сне первые дни, если вообще удаётся поспать, потому что всё остальное время он тупо пялится в потолок, в стены, и пытается осознать, что отец больше не придёт. мама робко стучит в дверь и просит выйти поесть. чес ничего не отвечает, потому что попросту не слышит ничего, кроме шума крови в голове. боль бесконечную не хочется никому показывать. кажется, что кроме этой тяжести у него ничего и не осталось. он слышит отцовский голос по памяти и забывается в полусне. в комнате всё так же, в фургоне всё так же, только мама молчит за стенкой, и чес не знает, дышит ли она. потому что он — почти нет. ему страшно выйти, посмотреть ей в глаза и увидеть там точно такую же боль., но он выходит — в тот же вечер. у матери серое лицо и поджатые губы. она роняет на него взгляд, но он болезненно соскальзывает вбок. у неё закрываются веки. чес хочет задать ей тот самый вопрос, соскоблить его с языка, но боится. вроде как, начинает чувствовать взвалившуюся ему на плечи ответственность. чужое слово, сложное, непонятное ему пока, но очень осмысленное. что он, вроде как, и за маму, и за себя теперь., а раньше за них был отец, и пусть это ощущалось естественно, бралось, как должное, но теперь — отца нет, и это словно руку ампутировали. когда она была — ты не думал о ней. теперь её нет — и ты не можешь есть, ты не можешь спать, потому что каждый твой вдох отдаётся в руку фантомной болью, у тебя болит каждый отсутствующий палец отдельно и вся рука целиком, тебе кажется, что ты истекаешь кровью из тех мест, где пульсируют и краснеют крепкие швы., а там только гудящая, саднящая культя — и весь твой мир до этой культи и этой боли сжимается. чес глотает слёзы, пока мама каменеет на глазах и машинально гладит его по голове. он хочет уничтожить весь мир. он закипает, когда мама шепчет бледными губами, что отец чеса очень сильно любил. — да как он мог меня любить, если так со мной поступил? мама качает головой. чес прячет эгоистично-болящее «со мной» во всхлипе. и ничего с этим сделать нельзя. никто никогда не пьёт просто так. чес чувствует себя разрубленным ржавым топором надвое. ему тринадцать лет, и он понимает, почему мама пьёт. он каждый день смотрит на её бескровное пьяное лицо, он понимает, почему под отцовскими вещами в шкафу у него лежит зелёная бутылка настойки на спирту. он не понимает, почему отец его бросил, и думает, что никогда не сможет его понять. его сжирает горькая обида и преследуют отцовские запахи и вещи, всё ещё разбросанные по дому. все лежит на своих местах, и даже иногда кажется, что отец просто ушёл, куда-то уехал, на время, и совсем-совсем скоро вернется. ключ заскрипит в замке, два оборота, а затем чес услышит знакомые гулкие шаги по половицам. отец подойдёт к двери, постучит костяшками дважды, спросит, как у сына дела. они с мамой снова будут долго говорить о чём-то, она будет лежать на диване, закинув ноги на подлокотник, а голову положит на отцовские колени. они будут долго молчать, слушая на пластинке одну и ту же песню, а чесу будет как-то неловко выйти в кухню, чтобы не мешать, но всё будет, как иногда бывало раньше. чес хочет утопиться и тянется за бутылкой. он теперь прогуливает школу, потому что после того, как он много пьёт, ему очень плохо. мама не знает, что он прогуливает школу, потому что взяла отгулы на работе и спит целыми днями. так и пьют одновременно в разных комнатах, думая, что другой не знает. из надежд на будущее — только надежды на собственную скорую смерть. чес кутается в отцовскую куртку и засыпает без одеяла. в трубах воет ветер, в котором он далеко, глухо, но крайне отчётливо слышит всякие слова и голоса — думает, ну всё, это совсем беда. чес и сам не замечает, как, нехотя, постепенно учится со всем этим не справляться — жить. глаза уже привычно не фокусируются, в руках четырнадцатилетних — тремор не детский, но злобы почти нет, вопросов тоже, есть только тяжёлый осадок, который серой густой массой размазан по сердцу. и так теперь будет, кажется, всю жизнь. так теперь и существовать — и чес учится дышать заново, несмотря на то, что его мама, кажется, не хочет того же. чес смотрит на неё и сдерживает ком боли и отвращения в гортани. от прежнего, светлого и какого-то неземного и необъяснимого, что было в маме, остался только пресный и тяжёлый осадок. смерть отца не просто их не сплотила — она расколола их, как могла, отвадила друг от друга., но у чеса за рёбрами бесконечно болит и ноет. ответственность, верно? как отец учил. всегда помоги, если можешь. спаси и будешь однажды спасён. чес уже беззлобно усмехается и надеется, что в раю отцу пригодились его проповеди. через пьяную дымку чес учится жить косой шаг за шагом, готовить еду для матери, бухать так, чтобы это не мешало жизни, затыкать ублюдские чёрные мысли и не вслушиваться в тишину. он кипами скупает в комиссионках рваные сборники с нотами, из обрывков памяти воспроизводит отцовские уроки, до которых ему, когда малой был, не было дела, и горько хмыкает, мол, вот и пригодились, бать, наконец-то. бать, ты только глянь, как умею? глянь: никудышные дрожащие пальцы пляшут по нарисованным на столе клавишам на раз-два-три, в темпе, блять, вальса. на пластинках не только боуи, но и шопен иногда. вальсы шопена — чудо из чудес. чес включает их тихонько, и слушает, пока не слышит мамин приказ «выключить это нахуй» из-за картонной двери. у чеса всё дымкой застлано даже если он и не пьёт. эта дымка перед глазами всегда, и он не знает, говорить ли спасибо спирту, спрашивать ли у кого-то, обратимые ли это последствия, или что-то пошло не так (абсолютно точно), или он просто настолько устал, что его мозг потихоньку выключается. только шнур из розетки дёрни. чес сначала подумал, что глэм ему почудился — ну, знаете ли, бывает, как ветер в трубах., но глэм — себастьян — слишком смел для галлюцинации или белой горячки; слишком, мать его, за границы выходящий, как скрипичный ключ, и сложный. чесу нравится, когда сложно — привык. разбираться в себастьяне — как читать ноты с листа. наблюдать рождение сверхновой, которая почти разрывает всё вокруг ярким и неуёмным «глэм» — еще занимательнее, любопытнее, чес прикусывает губу изнутри и достаёт свои самые любимые пластинки. чес думает, что глэм как мотылёк, который стремительно вылетает из сырости на яркое да так и подохнет под лампой, обжигая крылья. чес даже не знает, откуда в нём такие метафоры рождаются — глэм придумал бы лучше. глэм делает лучше. глэм делает вообще всё. глэм стремительно прорывается, как росток сквозь цемент. наперекор. вопреки. сперва назло, но теперь уже просто потому, что считает это единственно правильным. понятие правильности у глэма размазано и стёрто; конечно, воспитан он как положено, ведёт себя даже слишком «по правилам», но всё, что касается социального — он катастрофа. уже почти совершеннолетний пацан с сердцем, полным юного максималистского протеста — и чесу это откликается от всего сердца, ему это бесконечно понятно, у него и у самого внутри гудит бесконечно. они шатаются по барам, клубам, орут на улице с гитарами наперевес и компенсируют свои дозы боли, как умеют. просто так музыкантами не становятся. вообще, справедливости ради, нормальный человек музыкантом стать ни за что не выберет. чес не уверен, является ли этот путь тем, что возможно выбрать — музыка пришла к нему сама, началась сама и спасла тем, что добила окончательно. выкачала из него всю воду и залила вместо неё глицерин музыкальной озабоченности и обречённости. у глэма, как казалось, было всё то же самое. поэтому чес смотрел на него с нескрываемым обожанием и таким пониманием, которое возможно только у тех, которые прокипел в одном котле ада. и глэм, конечно, умный мальчик: увидел, заметил, что у чеса стряслось что-то в жизни, и поэтому он весь такой надорванный, исковерканный и наизнанку вывернутый., но не спросил — потому что у самого на правом запястье полный пиздец, о котором говорить не хотелось. глэм менялся у чеса на глазах. между ними просыпалась какая-то бессловесная чуткость и понимание; подставленное плечо, в прямом и переносном. глэм отталкивал, а потом притягивал к себе. глэм опирался на него, рассчитывал и ни за что в этом не признавался. глэм упивался всем новым, что ему открылось рядом с чесом, а чесу открылся глэм. чес даже пить почти перестал — рядом с ним, почему-то, не хотелось. хотелось только быть трезвым, чтобы дымка перед глазами не мешала смотреть. в тот день, когда мокрый, грязный, уничтоженный и как никогда растерянный глэм постучал в дверь фургона и не нашёл слов, которые он должен сказать — чес посмотрел ему в глаза и по одному взгляду всё понял. в нём больше ни капли не осталось от себастьяна — всё от глэма. себастьян всю свою жизнь старался изо всех сил. каждый жест был строго выверен. безмерная осторожность. холодное недоверие. рациональность, аккуратность, снова ос-то-рож-ность и обездвиженное чувство страха. всё всегда сводится к обстоятельствам, которые к чему-то обязывают. обстоятельства меняются. голова должна быть холодной, руки и сердце — ещё холоднее. а глэм делает лучше — окончательно сбегает из дома к лучшему другу и битый час пялится в потолок, думая о том, что почти физически слышит, как его прежняя жизнь трещит по швам и разваливается на куски. у чеса весь фургон забит кривыми безделушками, и глэм думает, что ему и его жизни тут самое место. чес смотрит на него почти восторженно и думает какой-же-он-смелый, отдалённо понимая, что от смелости тут только отчаянное желание вырваться из тисков и похерить свою жизнь самому, взять за это пресловутую ответственность, прежде чем за него это сделает кто-то ещё. глэм лучше знает, как правильно проебаться. чес суёт в замерзшие руки горячую чашку и надеется, что дрожь в них уймётся. сил смотреть на холодные синие губы нет, но чес смотрит. иначе уже никак. иначе никак: ужились на узкой кровати бок в бок, грязные шмотки сложили в углу. скрипку глэм закинул прямо к стенке, под стол с нарисованными клавишами. погано-идеальная, вот бы её на дрова пустить., но несмотря на упавший с груди камень несвободы, глэм не чувствовал себя так, будто бы, свалив из дома, он что-то обрёл или потерял. мылся теперь в уличном душе вместе с жуками, шмотки носил чесовы, спал на узкой кровати на козырном месте у стенки, стыдился своих голых худых ног чуть чаще; не слышал криков, не вскакивал по поганому будильнику и не ел постную овсянку на завтрак. не боялся ударов, но дёргался от чесовых рук машинально. одёргивал себя, когда при рассветном солнце сердце по привычке загонялось тревожно — мол, скоро домой, поторопись, глэми, а то отхватишь; хотя дома у него теперь не было вовсе. «домом» он теперь вряд ли мог назвать хоть одно место в мире. да вообще плевать. ничего не изменилось. внутри как была чёрная помойная яма, так и осталась, а всё остальное — обстоятельства. обстоятельства, подчёркнутые точкой-тире, как росчерки на запястьях. такие же ощутимые, но не важные. и то, что густав иногда подмигивает ему из зеркала — то же самое. глэм пялится упорнее, потому что внутри него начинает плескаться яд и бурлят пятьдесят процентов отцовских генов, умоляя вырваться наружу в желчи и рвоте. глэм пялится в ответ смелее, чем может себе позволить, а потом кидается в музыку, как в прорубь в январе, надеясь и веря, что отрезвит. вместо сна и еды — новые рифы, мотивы и слова-слова-слова, что вроде как в точку и даже щиплют, как свежая ранка с оторванной ногтем корочкой, но всё равно что-то не так. у глэма заплетаются пальцы и язык, он не вяжет слова, не сводит глаза в кучу и вообще выглядит, как вмазаный со стажем, и чес глухо и, кажется, напуганно шепчет: — бля, ты бы поспал… а глэм только улыбается и смотрит пусто, жутко, жалко, и у чеса кишки сводит. чес, конечно, договариваться умеет, но с глэмом — сложно, непонятно; уводит его за руку, пользуясь тем, что глэм почти на ногах не стоит от голода и усталости, оттаскивает его, чувствуя, как глэм вяло тащится следом и опирается ему на плечо ладонями. — устал же… ну зачем так? — шипит чес, когда затаскивает глэма домой и роняет на кровать прямо в ботинках. — нормально, — мямлит глэм, закрывая глаза и проваливаясь в недолгую поверхностную дрёму. чес думает, что если глэм продолжит и дальше вырабатываться на двести из ста, то точно схлопнется, как воздушный шарик. потому что так нельзя. ни один здоровый человек такого не вынесет. людям нужно хоть изредка есть, спать больше шести часов в неделю, людям нужен отдых, здоровая голова и адекватные социальные взаимодействия. ну, глэм не очень-то здоров, раз так. глэм, в отличие от себастьяна, абсолютно двинутый на голову. у него глаза сверкают так, что гопники в переходах обсираются, у него оскал почти звериный, кричит безмолвно: «не подходи, бошку отгрызёт». у глэма вечно сжатые зубы. вместо редкого сна голова по ночам дарит ему панические атаки, которых чес каждый раз пугается, как в первый. потому что видит, как во взгляде глэма просыпается зашуганное и обозлённое, другое, совершенно перевёрнутое вверх тормашками, то, чего там быть не должно. и чес никогда, никогда не хотел бы этого видеть. такой взгляд чес узнаёт всё чаще и ему становится настолько до дрожи в пальцах жаль. чес сожалеет о том, что не в его силах, что он изменить не мог и никогда не сможет — но сожалеет, потому что как же иначе? когда глэму больно — это как будто тебя самого жрут заживо., а глэму больно всегда. у чеса всё ноет внутри и где-то там зарождается невероятной силы потребность быть рядом, соседствующая с привязанностью. животная, больная, как приворот на крови. такая же неотвратимая, как их с глэмом встреча. такая же судьбоносная — и навсегда. у чеса уже традиционно, вот так, чтобы раз — и навсегда. сожалеть о том, что нельзя изменить, — это то, что получается у него лучше всего. привязываться к больному — приятнее всего. рядом с воронкой боли селятся чувства в глэму, и им там самое место. они ласковой рукой гладят его, израненного, по голове, и разве можно желать большего? у глэма на самом-самом дне его взгляда всё ещё отчётливо воют отголоски прежнего «я». маленького, рационального, до одури жестокого, готового остервенело впиться во всё, что его обидит., а рядом тем прежним себастьяном — призрак живого отца. и глэм герой, потому что вырвался, безусловно. он вытерпел, выдержал, жизнь набрала у него взаймы и уже должна начать отдавать — но глэм из раза в раз получает обухом по светлому темечку. потому что ничего не проходит бесследно. глэм не выдерживает и раскручивает ногтем винтик на точилке. чтобы следы оставались ещё отчётливее. чтобы заземлиться хоть как-нибудь. свою кровь видеть приятнее, чем отцовский взгляд. собственная кровь, на все пятьдесят процентов — кровь отца. глэм выдыхает сквозь зубы. взять всё в свои руки. почувствовать контроль над этим. красные ручейки делят бедро пополам, вместе с разрезом — похоже на крест. искажённый, ненормальный. глэм стирает красное большим пальцем и мылит раны мылом. запястье правой руки — закостенелое и ненавистное, как отец, до сих пор болит. злость кипит внутри как вода в медном чайнике со свистулькой: глэму кажется, что он скоро взорвётся, и он хочет, чтобы это скорее произошло. у глэма всё ещё панические атаки по ночам. ему кажется (он уверен), что он умирает, и он парадоксально-противоречиво этого боится, пока чес прижимает его к себе рукой поперек рёбер и дышит за двоих. глэм держится за него, как за спасательный круг, и хочет только, чтобы всё это закончилось. чес шепчет «дыши-дыши-дыши-пожалуйста-дыши», и глэм однажды поутру шутит: — тебе бы роды принимать. чес думает: да не дай нахуй бог. ему бы за глэмом уследить. чес не очень внимательный, он буквально иногда не замечает очевидных вещей вроде степени изношенности одежды и количества еды в холодильнике, но эти перемены в блеске глаз — о, боже, он справляется и без всяких заумных приборов. когда глэма хуёвит — да чес не просто по взгляду, он по углу сутулой спины поймёт. эти моменты глэм выглядит так, будто изнутри у него медленно-медленно обваливается штукатурка. облазит комками, расцарапывая до крови мерзкой крошкой. и чес не уверен, что делает хоть что-то правильно. понимает, что всё, что с него можно взять — это его дурацкая компания. садится рядом, будто невзначай, тыкается плечом в плечо — ну так, по-братски. и молчит, как в тот самый день, когда умнейший мальчик не нашёл в своём богатейшем словарном запасе подходящие слова, чтобы описать то, как он, блять, разбит., а чес всё понял. и хочет понять больше. глэм находит понимание в том, как чужой мизинец касается рукава его рубашки — он даже не чувствует этого, просто видит размыто., но робкое покалывание внутри говорит ему, что это значимо. больше ему пока не надо. больше он принять пока не может. улыбается виновато, клонит голову и не может смотреть в глаза. чес понимающе кивает. ему достаточно. однажды чес под кромкой шорт видит красные полосы. застывает, как замороженный, не в силах ни дернуться, ни слов уместных подобрать. смотрит дольше, чем следует, пока глэм лежит спокойно в подушках, продолжает строчку за строчкой писать в свой блокнот, закинув ногу на ногу, а на ногах — полный пиздец. и чес неверяще шепчет: — это чё? глэм отвлекается на секунду, смотрит ему в глаза и молчит. ничего не отвечает, просто, блять, мать его, молчит, и снова смотрит в блокнот, а чес замечает, как у него задрожали пальцы. и тут же хочется схватить свой старый ненужный скейт и переебать густаву по затылку. за то, что похерил своего сына; за то, что так сильно похерил его замечательного глэма. самого лучшего, блять, человека, которого чес встреча, после собственного отца. ярость возникает почти животная, разгоняет пелену перед глазами, и чес хмурится, всё еще замерев каменным изваянием, скованный, не зная, что ему с этой злобой делать. и думает: так вот, что глэм чувствует. мысль резкая, как лезвием по лёгким, и выбивающая из-под пяток землю, но чувства, которые она родила, уплотняются комком в желудке, проскальзываю вверх мимо сердца, по пути оставляя там вселенскую боль за ближнего своего, поднимаются к горлу комом и вырываются неловким и хрипящим: — почему? если себастьян — это буря в стакане, то глэм — разрушительная стихия, смерч, ураган катрина., но разрушает в первую очередь себя. — потому что так надо. глэм хватает чашку с чаем, назло не вытаскивает ложку, как это положено, и та больно бьёт его по глазу. «так надо». чес преисполняется несогласием, но не знает, как возразить. чес, никогда никому не говоривший тёплых слов о привязанности и, упасигосподьбоже, любви, теперь оставляет эти слова в каждом шаге рядом с глэмом, в каждом своём мутном взгляде, украдкой и в открытую, каждым касанием до истресканных пальцев, которые глэм вообще не жалеет и жестоко жмёт к железным струнам, стирает в кровавые мозоли и стрёмно улыбается, когда трогает их целой рукой. чес не может сказать это словами, потому что они сами по себе для него ничего не значат — но в сердце настолько тянет, что невольно хочется, чтобы полегчало. и он кидает те самые три слова в музыку, как баскетбольный мяч в корзину. трёхочковый, блять. они выступают почти как рокзвёзды. им свистят и кричат, вокруг них медлёнными стежками зашивается «подростковая мечта» про рок-группу, клубы и концерты. и глэма хоть на обложку журнала, вот настолько он всему этому соответствует и подходит, будто для этого и родился. «наверное, так и есть» — думает на это чес. он совсем перестёт пить. он перестаёт пытаться объяснить такую привязанность к глэму восхищением и уважением, потому что, независимо от причин, глэм — картинка, от которой не оторвать глаз. чес, наверное, надеется и верит, что музыка глэма выправит, а сам старается всё время быть рядом, чтобы подставить плечо, если что. тупая любовь осыпается ему на голову, пока глэм уничтожается музыкой, сжирается ей, топит её собою и забывается. он выглядит безумным и несчастным настолько, что иногда кажется, что он отчаянно-счастлив. чесу больно, хорошо, страшно и весело хватать его за руку, таскать по барам, затирать, что всё-всё будет хорошо, обещать, что весь мир будет их. что мир, вообще-то, штука прикольная, ты только подожди, глэми, и увидишь тоже. чес-то давно увидел мир в глэме и легко с этим смирился. глэм же всегда метил куда-то выше, смотрел наверх, будто увидел самоубийцу на краю крыши: страшно, интересно и жутко — и стирал пальцы об гитару, исписывал один блокнот за другим мрачными текстами про кровь, сопли, ужас, про гнилость и разбросанные внутренние органы, такие ненужные перед всем этим жизненным ужасом. что толку от сердца, которое не бьется? что толку от легких, которые не дышат? что толку от глэма, который кроме странного неутихающего желания выкричаться ничего не чувствует? невысказанное разворачивается в бездну и тяжелеет с каждым днём. что толку от глэма, который заранее знает, что никогда ему не полегчает, потому что это невозможно? потому что это на-всег-да? а потом, в один день, когда за их плечами десятки концертов, сотни ночей где попало, дороги, сломанные случайно инструменты, яркий свет в глаза, музыка ночи напролёт и невыносимо пёстрые дни. в один из дней, когда они уже чуть постарше, когда у чеса внутри крепко закрепилось понимание, что жизнь рядом с глэмом — вероятно, пощада для него, и если бы лорди однажды спросил его: — ты чё, реально втрескался в него? чес бы пожал плечами и просто ответил: — ну да. в один из этих дней глэми встречает вики, и «на-всег-да», бившее его набатом по темечку, наконец-то медленно начинает уходить в тень. ему очень хочется верить, что прошлое — в прошлом, что всё позади, что он может начать всё заново. глэм готов начать молиться богу, если он есть. глэм делает-делает-делает всё, чтобы зажить нормально, как все те люди, у которых на роду не написано становиться уродами и уничтожать всё вокруг, и почти что позволяет себе надеяться, что это возможно., но все дни, прожитые в собственном теле и в своей голове, будто говорят об обратном. из подсознания невозможно вытянуть ржавые отцовские гвозди, у глэма не выходит увидеть в зеркале что-то понятное ему самому, кроме набора беспорядочной боли. и чес, отчасти растерянный, отчасти переживающий, ничем не может помочь. глэм смотрит на вики так, как никогда в жизни не смотрел на чеса: как на спасительное, как на подаренное ему кем-то свыше, как на ту самую награду за всё вытерпленное., но легче от этого не становится. глэм чувствует, что жизнь бежит мимо него, как вокруг него меняются декорации, пока он пялится в потолок. он хочет закрыть глаза и проснуться другим человеком. он не может этого сделать. он не может проснуться без груза на душе, в голове, в сердце. и глэм делал, делал, делал всё, что мог, он перепробовал всё, что мог, он пытался наполнить себя заново музыкой, злостью, любовью и яростью, но сквозь его больное существо всё утекало, как сквозь дуршлаг, прямо в помойный слив. ничего из этого не сработало. чес смотрит со стороны и с сожалением думает о вики, которая совсем ничего не знает. хмурится, почти морщится, когда глэм лежит рядом с ним на узкой кровати и слабым голосом рассказывает о том, какая вики замечательная, какие у неё красивые волосы и ноги, как ему понравилось брать её за руку. в его рассказах очень много слов как будто не из его лексикона, они даются ему очень тяжело, но он старается их и вплетает в свою сбивчивую речь., а в его глазах в это время — глубинная боль, и чес впервые за всё время не находит в себе сил смотреть в них долго. вики становится для них грубым спокойствием, в которым оба нуждаются: чес даже не до конца понимает, кому из них двоих он завидует больше. его мама уже давно лежит в больнице с циррозом печени. чес покупает лекарства, звонит иногда, чувствуя, что матери ничего из этого не надо. через несколько месяцев она умирает, и это как отрезвляющая пощёчина. мол, люди всё еще смертны, чес, а ты недостаточно был с ней рядом. глэм в тот день смотрит ему в глаза предупредительно, словно мысли читает, и говорит: — даже не смей. говорит: — ты не виноват абсолютно ни в чём. легче чесу не становится. он чувствует, будто делает шаг обратно в воронку, из которой только-только успел вышагнуть, и понимает, что заходит на новый круг. справится-справится. конечно, справится. однажды — безусловно. снова берется за бутылку, обещая себе, что это в последний раз. знает свои слабости и знает, как себя подставить. вики в один день неожиданно оказывается рядом. выхватывает у чеса из рук полупустую банку, грозно ставит её на стол, так, что утварь подскакивает и грохочет. глэм стоит в дверях и смотрит со стороны, как вики подходит к чесу, уперев руки в бока, а затем грубо треплет его за плечо, как строгая воспитательница в детском саду: — ты вообще охренел? и в её глазах мелькает что-то такое, что даже пьяный в хлам чес узнаёт и понимает. что-то в вики становится ему предельно ясно, и он хмыкает улыбкой. — сдохнуть он захотел, что один, что другой, блять, как вы меня заебали, — и вопреки всему сказанному садится к чесу на диван и кладёт руку ему на ногу. не ласково, не бережно — просто кладёт., а у чеса еле ощутимо шевелится в сердце, потому что это — то, как жалел его отец, когда ему было лет семь. он держится, чтобы не упасть ещё глубже в дурацкие воспоминания. откидывает голову назад и хочет уснуть, но в голове черными витками крутятся одни и те же мысли, от которых накатывает тошнота. понятия не имеет, что дальше, как дальше, вообще существует ли мир за тонкими стенками старого фургона, куда он вернулся и где его место: внутри маленького мира, сотканного из интуитивно выстраданной музыки, всплесков ярости и синхронного социального сиротства. глэм всё ещё иногда ночует в фургоне чеса, рядом, хранит под подушкой блокнот и карандаш, его ноги в белых зарубцованных буграх — не бёдра, а стиральная доска. чес кашляет от фантомного привкуса спирта на языке. глэм спит чутко и тревожно. чесу больно разглядывать его светлые волосы и печальный профиль, но он не может этого не делать, и лежит рядом, тупо пялясь, высматривая, разглядывая и засыпая. время от времени чес видится с вики, когда та провожает глэма домой. чес вылавливает их силуэты еще издалека и рассматривает внимательно. странно они рядом смотрятся. и глэм робко-искренний настолько, что чесу хочется закурить, затянуться и больше никогда не выпускать дым из лёгких. глэм говорит ему однажды: — я понятия не имею, что нужно делать. вроде того, как нежность проявлять, как мне заботиться о ней… и чес думает: «нашёл, кого спросить». у него и самого в голове от понятия нежности только одно слово, да и то — совершенно к жизни неприменимое. чес никогда даже не задумывался над тем, чтобы её проявлять. когда он думал обо всех этих атрибутах, вроде как принятых за верное, и пытался наслоить их на глэма, выходила какая-то несуразица. как вообще можно взять глэма за руку (не то, чтобы чес когда-либо вообще пытался), как можно было хоть раз сказать ему хоть один подкат из списка дурацких фраз, которые чес практиковал на девушках не один раз? глэм как будто с другой планеты, вот и хотелось просто вертеться вокруг него и в конечном счёте мысленно импровизировать и понимать его интуитивно. как музыку. чес молчит, занимая пустоту разговора звоном гитарных струн. глэм зависает в стену, сведя брови на переносице. — я понятия не имею, что вообще… — повторяет глэм, замолкая на полуслове. чес замирает с ним синхронно, отпуская струны. — да всё ок будет, чего ты нагрузился? — чес чувствует, как во рту начинает неприятно вязать. — все у вас будет хорошо, слыш? посмотри сюда. глэм поворачивается, и в его взгляде тревоги намного больше, чем «не знаю, как проявить нежность». «не знаю, как жить эту жизнь дальше» — вот это подходит намного больше. — я не знаю, как… — слова даются глэму тяжело. ещё бы, он крайне редко признавался, что чего-либо не знал, не умел, не мог. привык молчать и брать всё на себя., но чесу, вроде как, можно рассказать. несмотря на то, как же это тяжело. огромный камень не переставая давит на грудь каждый день без возможности взять передышку, уже много лет, и сейчас так сложно разрешить себе отпустить его. сложно ни с того ни с сего взять — и признаться вики (а больше даже самому себе) в том, что ты даёшь себе разрешение что-то чувствовать. переживать. проживать. жить, как обычный, нормальный человек. глэм на выдохе расслабляет челюсти, что он неосознанно сжал. чувство, что он не имеет на это право, только крепчает с каждым днём, с каждой улыбкой вики, с каждым шагом, что он делает ей навстречу. каждый совместный день режет по затуманенному разуму как лезвие из точилки, а отражение в зеркале напоминает, кто он, глэм, такой. монстр, просто об этом ещё никто не знает. монстр, чьё обличье медленно пробивается через взрослеющие черты лица, приобретая знакомые, отцовские, формы и оттенки. в мешках под глазами можно всю свою злобу похоронить, и ещё место останется. тошнотворно-торчащие рёбра, тонкая уродливая шея и самое стрёмное во всём этом — взгляд. рёбра можно спрятать за одеждой, шею можно завесить цацками, а вот взгляд — его как не прячь, как не замазывай веки тональником и тенями, как не крась ресницы, он останется на месте — и глэм чувствует, как медленно сходит с ума от того, что этот взгляд его преследует в каждой отражающей поверхности. следит за ним, высчитывает его шаги и действия, чтобы потом отозваться в черепушке гнусным шёпотом о том, что ничего, ни-че-го не выйдет. можно прятаться в тёплых объятьях мягких рук, можно пытаться обнимать в ответ и быть искренним, вот только внутри всё равно живёт правда, от которой никуда не денешься., а через десять месяцев чес гонит машину, где на заднем сидении вики орёт от боли схваток, глэм тисками держит её руки, а сам чес кричит «дыши-дыши-пожалуйста-дыши», и мчит на мигающий жёлтый. молится всем существующим и только что выдуманным богам, лишь бы всё прошло хорошо. малыш рождается здоровым, и уже спустя неделю они втроём стоят над ним, пока он мирно спит в кроватке. когда чесу говорят, какое имя выбрали, тот слегка усмехается, потому что это очень ожидаемо. — да-а… — тянет он. — если вырастет, как снайдер, это будет пиздец. если как его батя — ещё лучше. румяная вики устало смеется, а глэм берёт ди на руки, как сокровище, бережно придерживая маленькую светлую голову. мелкий такой крохотный, что вместился бы в обе широкие глэмовы ладони. чес и вики смотрят на этих двоих вместе, молча. чес впервые видит её такой уязвимой и ранимой; верно, заложено что-то всё-таки в физиологии, и на первое время после родов попросту так рассчитано, чтобы мать была ближе к ребенку, лучше его слышала и понимала, но чесу как-то не по себе. наверное, он не привык, чтобы матери были такими — да что там, чтобы хоть кто-то в его окружение умел быть таким. они вместе смотрят на глэма, который качается из стороны в сторону в темпе адажио, и чес по выражению его лица понимает, что тот почти готов расплакаться. на лице глэма — всё чаще горькая улыбка. в глазах сияет просветление и невероятная любовь, но боли в них больше, чем когда-либо. чес рационально отдаляется от семьи, отпуская их в новый путь. чес верит к глэма, но в сердце неспокойно, там тревога и буря, там царит разрушение и тревожное предчувствие, несмотря на то, что они семимильными шагами двигаются вперед, каждый по своему жизненному пути. неизвестно, верному или нет — единственно возможному. альтернатив которому не было и нет — все должно было сложиться именно так. чес относится по-философски и ведёт себя соответствующе, чувствует себя повзрослевшим раньше времени, хотя жизнь готовила его к этому взрослению, кажется, с самого начала. в груди по-прежнему сидит ребёнок. чес столько раз в жизни хотел умереть, хотел исчезнуть, несмотря на всё хорошее и вопреки всему плохому. вступить в борьбу против жизни, саботировать болезненное бытие. он хотел и до сих пор нередко отчаянно хочет всё закончить. чес хочет, а глэм — в один день, когда предчувствие особенно больно колет чесово иссушенное сердце, — глэм делает. глэм не выдержал, дождался, пока останется один — и сделал. в голове чеса плещется тяжёлое осознание, что к этому всё вело уже очень, очень давно. если не с самого начала. вики, ди и чес едины в момент горя. чес боится посмотреть ей в глаза и увидеть там то, что в детстве видел в глазах матери — но вопреки всему смотрит. тонет в боли, как в литре водки. с лица вики сполз румянец, она укачивает ди на руках и молчит, а чес не отходит от неё ни на шаг. у них синхронно поднимается температура, немеют все органы чувств, и они просто сидят-сидят-сидят втроем, как в зависшей катсцене, пытаясь оклематься от ужасного сна. всё кажется ненастоящим, лживым, притворным. из настоящего — дрожащие плечи вики и надрывный, испуганный плач маленького ди, так сильно похожего на отца. и чес со всего ходу ударяется об невидимую стену необходимости наконец взрослеть. помогать вики, брать на себя часть её забот, боли. он чувствует потребность и ответственность однажды сказать ди, не соврав: — он очень тебя любил, очень сильно. любил сильно — но обстоятельства оказались сильнее.
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.