ID работы: 10621872

Врата ада зарастают плющом

Джен
R
Завершён
13
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
28 страниц, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
13 Нравится 3 Отзывы 7 В сборник Скачать

...

Настройки текста

дай стать на цыпочки в твоем лесу, на том конце замедленного жеста найти листву, и поднести к лицу, и ощутить сиротство, как блаженство.

Снова кончалась ночь, над Азкабаном поднималось солнце. Край небес был уже озарен его сиянием, и вода рыжела, отражая этот край. Бледные звезды, которых Лестрейндж не видел, должны были вот-вот погаснуть. Отсутствие дементоров разогнало тучи над башней и над островом. Теперь здесь царила вечная потусторонняя и блаженная тишина, не располагающая ни к чему. В камере Лестрейнджа зарешеченное окно было расположено так низко, что он мог, стоя, облокотиться о выступающие камни, играющие роль подоконника, и смотреть в воду. Было довольно холодно, и Лестрейнджа, проведшего у окна целую ночь, слегка пошатывало, ведь целую ночь в состоянии между бредом и явью ему грезились вещи, давно забытые, и обратно выстраивались города, что казалось, сгорели до основания. Здесь, в Азкабане, он, наконец, перестал жить от секунды к секунде, и мысли стали вдруг возникать, и всплывать воспоминания, и возвращаться чувства. Парадоксально, но Азкабан действовал на него благотворно. Наверное, потому, что здесь было просто усыпить все правила, которым подчиняются души, все законы, установки и ценности, просто было раствориться в этом бесконечном времени, ничем не заполняемым. И хотя страшные годы, проведенные им здесь после исчезновения Темного Лорда, не были богаты впечатлениями, все же они стали чем-то большим, чем все остальное, что с ним случилось в течение жизни, чем-то совершенно отдельным и вместе с тем впившимся в его натуру, как прутья решетки, в которые врастают ветки деревьев. Так что Лестрейнджу казалось, что вся его жизнь до первого попадания в Азкабан — просто набор радостных и печальных вспышек — ярких, но ничтожных по сравнению с безграничной тьмой, легко поглотившей их. Теперь дементоров не было, и его воспоминания не были искажены или разбиты на куски. Лестрейндж перебирал их сначала потому, что больше было делать особенно нечего, а потом, потому что это стало казаться важным. Он как бы заново учился вспоминать, как учатся дышать, придя в себя после тяжелой болезни. *** Над Хогвартсом тогда тоже вставало солнце и их люди, уставшие и злые, гнали защитников школы к стенам. Они бежали в сторону центрального входа, сбитые с толку внезапным воскресением Гарри Поттера, расколом и предательством, повисшем в воздухе. Их заклинания носились как ленты, как разъяренные звери, в предчувствии, что чаша только что качнулась на сторону противника. Лестрейндж был среди тех, кто первым достиг парадного входа и пытался вытеснить армию Ордена в боковые двери холла. Битва была еще более рьяной чем до перерыва, точно у повстанцев открылось второе дыхание. Перед ним был Бруствер, теперь занимавший министрское кресло. Они взбежали по лестнице, и он почти загнал противника в угол, когда чье-то заклинание настигло его сзади. По всей видимости, он потерял сознание, выбыв из игры как раз перед ее развязкой. Наступила тишина, холодная, как туман, и поглотила все звуки шедшей битвы. Лестрейндж очнулся на полу, в груде перепутанных тел, давящих на него со всех сторон. Он выбрался из-под них, недвижных и остывающих, пытаясь сориентироваться во времени и пространстве, и обнаружил себя на верхней площадке парадной лестницы, с которой открывался вид на разоренный, усеянный трупами холл. Лестрейндж дотронулся до своих волос, испачканных кровью, и заторможенным, мерно бьющим в виски вместе с пульсом сознанием, долго не мог понять, что с ним стало. Из Большого Зала доносился отдаленный радостный гул: там отмечали победу. Он спускался по парадной лестнице, по ступенькам, усыпанным обломками штукатурки, и у перил, и у ее подножия, и по всему пространству зала широко открытыми глазами таращились мертвецы — это было настоящее кладбище. Внизу, среди обломков стен и распростертых тел, лежала Беллатриса. Он приблизился к ней — это и в самом деле была она. Взмахом палочки Лестрейндж перевернул ее, убедиться, что она была мертва. Он почти ничего не испытал: слишком много раз переживал ее смерть во время заключений, и все же дышать стало вдруг труднее. Лестрейндж машинально стянул с себя маску и застыл, словно бы пытаясь придумать последнее слово, но в голове у него не было никаких мыслей. Тут же, в нескольких шагах от Беллатрисы, находился Рабастан. Лестрейндж смотрел в застывшие остекленевшие глаза брата и не понимал, как такое возможно: он жив, а его брат мертв, это что, какая-то шутка? Хотя ничего странного здесь, разумеется, не было. Ближе к центру зала, раскинув длинные костлявые руки в широких рукавах мантии лежал их Повелитель, вытянувшись во весь рост, с пустыми, устремленными к потолку глазами. От его ног по залу тянулась дорожка между обломков — та, по которой его сюда притащили, как какую-то вещь. И Лестрейндж, несмотря на свое положение, едва не содрогнулся от этого святотатства. Дальше ничего не было, что там еще могло быть? Не дойдя до края, никто не заглядывает в бездну, просто потому что воображение не способно на это. И вот теперь все кончилось и ему нужно было что-то предпринять, и он мучительно, словно припоминая давно забытую инструкцию, пытался понять, что. Бежать от того, что ждало его? Бежать, как те несколько человек, которые прямо сейчас, оглушив сомнительную стражу Большого зала, выпрыгивали на улицу через пролом в стене и исчезали за ней? Но какой в этом был смысл, если Темный Лорд мертв? Да и не в его правилах было бегать. Он почувствовал головокружение и слабость в ногах и, прислонившись к стене спиной, сполз по ней вниз, цепляясь длинными волосами за ее шершавую поверхность и оставляя кровавый след. Солнце падало косыми, уже безудержно оранжевыми лучами на тела. Лестрейндж поднимался глазами от темно-каштановых, почти черных волос своей жены, в которых, после смерти накладывавшей маскировочные чары, блестела седина, по лучу, пересекающему воздух, прямо к пылающему рыжей голубизной окну, и все кружилось вокруг, вероятно, от удара, но когда он подумал о произошедшем, странное чувство вдруг охватило его. Оно было так ему незнакомо, что он не сразу понял, что это чувство была свобода. Наверное, подобная той, что испытывает умирающий, когда ему отпускают грехи. Но даже когда его руки оказались закованы в наручники и его вместе с остальными Пожирателями повели по коридорам вновь захваченного Министерства на нижние этажи, где располагались тюремные камеры, это чувство не покинуло его. Оно было легким и вместе с тем прочным, каким-то бессмертным, будто бы ему теперь уже ничего не было страшно. Он знал, что это чувство испарится, едва он переступит порог Азкабана, и хорошо, если испарится, потому что в противном случае оно его уничтожит. Поэтому он пытался воспользоваться им сейчас, пока находился в министерской тюрьме. Стража была уверена, что он помешался: у него ничего не было — ни дела, ни имени, ни семьи, и в лучшем случае его на остаток дней должны были запереть в вонючем склепе, где гибло все, кроме отчаяния, но он сохранял почти предпраздничное спокойствие и наслаждался каждой секундой выпавшей на его долю свободы. А потом произошло нечто странное. На суде, вместо того, чтобы поднять его и без того пожизненный срок до Поцелуя, чего опасался Лестрейндж, его приговорили к десяти годам заключения. Когда он убедился, что это не ошибка и не неудачная шутка, все неожиданно перевернулось. Потому что десять лет, это хотя и долго, хотя и мучительно, но не навсегда. Это зажигало свет надежды, хоть слабый, но бесконечно отличный от полной темноты. Однако вместе с этим светом у него в душе возник страх, что он не переживет эти десять лет. Невозможно пережить вечность, поэтому пожизненный срок был казнью, пусть долгой и ужасной. Но гуманность приговора таила в себе кровожадный подвох. Ему бросали шанс, как кость бросают собаке, а он не только не имел гордости отказаться, но и не знал, как теперь жить с этой ответственностью. В действительности в Азкабане не оказалось даже дементоров, которые бы позволили ему провалиться в отупляющую, болезненную и бесконечную тоску, как бывало раньше. В тоске можно было жить без ничего, потеряв веру, образ и подобие, потеряв страх смерти и даже представление о радости жизни. Но ему предстояло провести эти годы не с дементорами, а с самим собой, а в его случае это было страшнее. Ему предстояло снова узнать, какого это — ждать, надеяться и мыслить. Ему предстояло узнать, кто он, что осталось от него, после того как все, для кого он был тем, кем был, канули в небытие. И вдруг он вспомнил то приподнятое состояние, в котором находился с конца войны и ему словно потоком воздуха отбросило тьму с лица. Не существовало больше никого, ради кого он должен был пережить все эти мучения снова — голод, грязь, промозглую сырость, разъедащую легкие, — а значит, ничего не случится, если он все-таки умрет. И вместе с тем, то же чувство бунтовало внутри против такого исхода, говоря ему, что ему следует жить им всем назло. *** Он жил, и это было тяжело. На этот раз, хотя дементоров и не было, все как будто было в тысячу раз хуже, все было отчетливей, контрастнее, очевиднее. Туман рассеялся, и солнце освещало неровные камни стен, и загаженный водосток, и всю картину тления и разложения человеческой природы. Кто-то догадался заглушать голоса заклинаниями на стенах, и тишина пугала своей прямолинейностью — она не давала раствориться в чужом безумии, в эхе стонов и криков уже перешедших черту между человеком и ничем, не давала поддаться искушению. В тишине внутренний голос звучал, как гром. Все прежние болезни Лестрейнджа обострились, так что он порой месяцами валялся, мучимый неотступной тошнотой и лихорадкой, на нарах, любезно предоставленных новой администрацией. Ему становилось все труднее передвигаться по тесному пространству камеры и от еды, хуже прежнего, выворачивало желудок. Особенно его тревожила чахотка, которой он заразился еще во время первого заключения и которая вновь проявилась, стоило ему перестать принимать зелья. Она превращала его легкие в болота, и по ночам он не мог спать от душившего его кашля. Чтобы пережить Азкабан, нужно было знать, к чему идти. Лестрейндж с омерзением вспоминал прошедшее, и в будущем не видел надежды, но жажда мести, холодная, расчетливая, как бы застывшая с улыбкой предвкушения была в нем главным двигателем идей и вдохновения. Теперь он был сам по себе и только от него зависело, что делать. Он бы отомстил за хозяина, с его странной верой в своих врагов, за жену, убитую предателями крови, за брата, который слишком любил все сущее, чтобы умереть, и за свою погубленную жизнь. Он бы отомстил, но не тем ничтожествам, что попались бы ему под руку, а ей, ее насмешливой улыбке и руке, вырывающейся из его руки. Наконец-то у него было перед ней преимущество: она была мертва. Она больше не держала его своими цепями, и теперь уж никто не мог бы встать у него на пути. Однажды она сказала, что не боится смерти, потому что она и есть смерть. Да, возможно, так оно и было. Он не знал, сможет ли без нее жить, а теперь оказалось, что это было даже проще и уж точно осознаннее, чем с ней. А еще он вспомнил, что присягал Темному Лорду на верность и что его смерть этого не изменит. Только почувствовав вкус свободы, он осознал, впервые так ясно, что должен остаться верным клятве, осознал, насколько прочно он привязан ею к жизни. И снова, на этот раз сознательно и добровольно, он отдал себя в руки их погибшему делу, в руки призрачной надежде. Пускай ему почти нечего было терять, он не согласен был смириться. *** В голове у Лестрейнджа крутились разрозненные идеи, которым следовало превратиться в концепцию, в цель и, в конце концов, в план. Все началось с пророчества. Как оказалось, Лестрейндж помнил эти темные странно-возбужденные дни, когда все их планы и идеи уступили место единственной цели — поиску и поимке мифического врага. Пророчество было на редкость искусно сделано — именно этот враг действительно сгубил Темного Лорда, только этим врагом был, конечно, не мальчик, от которого, якобы, отскакивали проклятия, а страх. Потому что только в плену паранойи людям мерещатся такие мальчики. Дамблдор постарался на славу — его последняя партия оказалась самой блестящей — это было ясно. Неясно было другое: почему система, казавшаяся такой прочной, такой незыблемой, рухнула в одно мгновение? От того ли, что Темный Лорд управлял ею ревностно, не доверяя никому из них и нити, ведущей от одного ее угла к другому или от того, что она держалась на классе, который бился в предсмертной агонии? Как бы то ни было, ему теперь сложно было даже оценить то, что они потеряли, слишком уж велика была цена. И не стоило говорить, какая разница, все равно потеряли бы, раз так сложились звезды, потому что потеряй они позже… тогда бы и они и вся Британия, а может быть и мир, уже были бы другими. Да, Темный Лорд допустил ошибку, но где были все, когда это произошло? Почему никто не остановил его? Тогда, в восьмидесятые, они изнывали от скуки и нетерпения — ведь поход на Министерство откладывался со дня на день только из-за того, что Поттеры еще не были пойманы. Если б они знали, что прямо сейчас они готовятся похоронить все, ради чего оставили спокойный сон и красивую беззаботную жизнь, они бы изумились не меньше Поттеров, как если б тем сказали, что Авада Кедавра не повредит их сыну. Тогда Лестрейндж слушал разглагольствования о том, как славно бы было, если б нашелся смельчак, намекнувший Лорду, что его увлечение Поттерами не идет на пользу общему делу. Разговоры эти, разумеется, разговорами и оставались, а Лестрейндж переглядывался с женой, не скрывая насмешки над глупцами, которые не понимали, что Темный Лорд всегда знает, что делает. И переглядывания, и насмешка, и Люциус, торопящийся стать Министром магии, и напряженная игра, кто первый заметит предателя, и запутанная сеть интриг, плетущаяся их товарищами по оружию, — все это заслонило от них самое главное. Они оба хотели выслужиться. Идеальный Темный Лорд, не ошибающийся и не оступающийся, просто не мог так усердно творить какую-то нелепость. Куда вероятнее они, а тем более их болтливые друзья, чего-то не понимали. А уж то, что нелепость может стоить Темному Лорду жизни, было попросту неправдоподобно. Даже когда Министерство объявило победу, они не могли поверить. Но признав тот факт, что Темный Лорд не был ни богом, ни даже дьяволом, Лестрейндж видел, как далеки они были от истины, хотя и никак не могли предвидеть произошедшего. Их повелитель был, возможно, подвластен навязчивым идеям, возможно, слишком доверял темной магии, но идеологически он был прав. Конечно, Темный Лорд был жесток, многих своих союзников удерживал силой, а враги боялись произносить его имя, но он никогда бы не подчинился сладкой пьянящей силе, заставляющей убивать ради удовольствия, как подчинились они. Напрасно Темный Лорд думал, что ему выгодно отличаться от своих слуг неуязвимостью, это стоило ему жизни. Да, все они заблуждались. Но теперь то все было по-другому! Раз Повелитель забыл о благоразумии, бросаясь на поиски призраков, нужно было попробовать предупредить это. Кто-то должен был встать на его пути еще тогда, в восемьдесят первом и, может быть, расплатиться за это жизнью, но привести их к победе. И если этот кто-то не нашелся в прошлом, то можно было — идея эта пришла внезапно и захватила Лестрейнджа — отправить его туда из настоящего. Здесь, в настоящем, у Лестрейнджа было преимущество, отнюдь не заслуженное, но купленное своей и чужой кровью: он знал, что случится, если Темный Лорд попытается убить Гарри Поттера. И здесь у него была хрупкая, ненадежная возможность сказать Темному Лорду все то, что и должно, и не могло было быть сказано двадцать пять лет назад. *** Солнце взошло и поднялось над морем вспышек. Небо стало постепенно наливаться синевой, а вода превратилась в красивый, сияющий хаос. Морщась, он смотрел на это безумие. План не был хорош: возвращаться назад во времени всегда считалось слишком рискованно из-за невозможности уследить за последствиями, и возвращаться так далеко скорее всего никто никогда не пробовал. А ведь истинно верно здесь было только то, что если бы совершая ошибки, мы знали бы об их последствиях, то они были бы уже не ошибками, а выбором. Если Темный Лорд получит предупреждение и не поверит ему, таков будет его выбор. Все, что мог сделать Лестрейндж — попытаться убедить его, и это представлялось ему чуть ли не более сложным, чем само путешествие. Он не был даже уверен, что Маховик, способный открутить назад столько событий и поворотов истории, возможно создать. За эти годы менялся мир, рождались люди и совершались открытия, и Темный Лорд мог бы повлиять на судьбы многих, если бы в ночь на тридцать первое октября в дом Поттеров отправился бы не он, а, к примеру, сам Лестрейндж. Еще когда они с Руквудом, работающим в Отделе Тайн, были любовниками, они обсуждали возможность глобальных путешествий во времени. Колдовство, влекущее за собой столько парадоксов и фактически раскалывающее пространство напополам, было и опасным, и технически сложным, и почти неуправляемым. Кое-кто из его предков увлекался экспериментальной магией, и в библиотеке среди выписок из книг по Темным искусствам, рецептов зелий и инструкций к обрядам, Лестрейнджу попадались пожелтевшие от времени чертежи устройств, обращающих время вспять, которым так и не довелось обрести земную оболочку. Лежа поверх холодной от пота одежды в лихорадке, Лестрейндж перебирал в голове давно похороненные знания. Он имел общее представление о том, в каком направлении двигаться, просто потому, что родился в чистокровной семье, где чтили основы магии, и он понимал их на интуитивном уровне. Но ему никогда не приходилось заниматься подобными вещами, и лишь упорство в тщательном сборе по крупицам информации из недр своей памяти помогало ему продвигаться вперед маленькими рывками и осенениями, между которыми были долгие периоды хождения по кругу. А они, те, что исчезли из его жизни, но вновь приходили к нему в видениях и воспоминаниях, словно требовали, чтобы он попытался их спасти и снова заковал себя кандалами любви. Их голоса не слишком тревожили Лестрейнджа: он знал, что это только его воображение. Он думал, до чего это странно: они мертвы, и их можно вернуть к жизни поворотом часового механизма. А еще страннее — этот поворот зависит от него. Забавно становиться властителем судеб в пятьдесят, когда всю жизнь тебе предоставляли вторые роли и подстраховки чужих побед. *** День его освобождения, казалось, ничем не отличался от ряда предшествующих серых и сырых сентябрьских дней, наполненным моросящим дождем. Хотя за все эти годы его и посещала мысль о побеге, но охрана была усилена во много раз, а на кону стояло слишком много, чтобы предпринимать такие попытки. Что же до последнего дня, он его ждал так долго, что едва заметил его наступление. Охранники привели его в кабинет начальника тюрьмы, где сидели двое авроров, которых он не знал. Один из них зачитал акт о его освобождении и необходимости в силу тяжести совершенных им преступлений наблюдения за ним на свободе Министерства Магии. Когда он закончил, то свернул свой пергамент и приказал Лестрейнджу дать ему руки для наложения заклинания отслеживания. Сопротивляться было бессмысленно. Хотя когда его запястьев коснулись два серебряных обруча и тут же исчезли, он почувствовал, что его положение должно казаться ему унизительным, все же ему было скорее смешно наблюдать за тщанием авроров. Потому что оковы закона были ничто по сравнению с теми, что держали его прежде и были разрушены. Ему дали подписать документы, потом выдали личные вещи и в сопровождении авроров, он прошел через несколько зарешетченных дверей на улицу. Лестрейнджа шатало от слабости, и он мог думать только о том, как бы не упасть прямо на своих сопровождающих, но все же он заметил мягкий закатный свет, растушеванный плотным слоем облаков, так, что казалось, на мир набросили фильтр кофейного цвета. Хотя он был еще на территории Азкабана, этот свет заставил его поверить, что самая сложная часть плана, — выжить в стенах этой полной чистого ужаса крепости, — выполнена, а дальше остались сущие пустяки. Они ехали в лодке вместе с аврорами, которые, видимо, были недовольны освобождением Лестрейнджа и смотрели на него с отвращением. Ему было приятно, что они настолько боятся его, что не могут позволить себе никаких оскорблений в его адрес, даже зная, что Лестрейнджу светит за нападение на них Поцелуй. Уже перед самыми сумерками небо расчистилось, и вода, так часто бликующая ему в глаза в годы заключения, была позади, он оглянулся на нее, мирно спящую, и вспомнил сколько рассуждений прошло под плеск и мерцанье этой воды. Она стала для него почти живым существом, так похожая на ту, что плескалась в заливе у стен Лестрейндж-Холла, под плеск которой прошло его детство. Он выбрался на берег вслед за аврорами и, не обращая внимания на их пристальные враждебные взгляды, трансгрессировал к кованым воротам собственного имения, покрытым отстающей черной краской. С неба сыпался мелкий дождь, еще по-летнему теплый, светлый и прозрачный. *** Конечно Лестрейнджу понадобилось время, чтобы встать на ноги и заняться делом, которое, как он был теперь убежден, действительно должно было спасти Магическую Британию, или, по крайней мере, подарило бы Темному Лорду второй шанс. Он перечитал все книги, касающиеся путешествий во времени, изменений в прошлом и будущем и создании заклинаний, вмешивающихся в ход событий: от старинных трактатов до последних публикаций международных магических съездов. Его швыряло по бушующим морям этой нетронутой науки — к квантовой природе времени, к физическим свойствам четвертого измерения, к принципам образования временных петель и ловушек. Рассматривал он вопрос и с точки зрения Темной магии, в трудах по которой мелькали идеи об обращении времени вспять и описания сложных и кровавых ритуалов, позволивших колдуну переместиться в прошлое. Лестрейндж чертил схемы, выписывал формулы и пытался добраться до засекреченных архивов Отдела Тайн. Ему удалось даже найти старые чертежи, созданные в его роду почти четыреста лет назад, и убедиться в их гениальности и смелости. Но как ни блестящи были заложенные в конструкцию идеи, воплощение их было очень трудно. Кроме того, он старался избегать чар, злоупотребление которыми могло привлечь внимание Министерства. Все эти осложнения замедляли дело, так что за первые полгода он продвинулся намного больше, чем за последующие. *** А потом он увидел ее. Девочку, выглядывающую из-за дверей в гостиной Роули, с глазами большими и темными, под низко расположенными бровями, которые были знакомы ему, как собственное отражение. Он моргнул, свет поменялся, девочка подняла ресницы, и наваждение пропало. Нет, этого не могло быть.  — Выйди, — коротко сказала Юфимия Роули, проследив взгляд Лестрейнджа и обернувшись к приоткрытой двери. Девочка, сморщив нос и прожигая взглядом спину Юфимии, исчезла за дверью.  — Кто это? — спросил Лестрейндж.  — Моя воспитанница, — небрежно ответила Юфимия, — … а что касается Бьорка, то его гоблины обвели вокруг пальца… Но Лестрейнджа больше не интересовали гоблины. Ее звали Дельфини. Её происхождение было окутано тайной. Ее передали на воспитание в семью Роули еще грудным младенцем весной 1997-го. Торфинн унес подробности с собой в могилу, а Юфимия воспитывала Дельфини, очевидно, связанная магическим договором и ломалась, не желая, чтобы Родольфус вмешивался в этот процесс, вызывающий у нее сетования и вздохи. Она сказала, что когда Дельфини будет достаточно взрослой, то сама выберет, чем ей дальше заниматься и где жить, и на этом обязанности Юфимии закончатся. Факт существования Дельфини наводил Лестрейнджа на странные мысли. *** У его жены, Беллатрисы, была связь с Темным Лордом. По крайней мере, она и все его окружение очень стремились его в этом уверить. А так как она никогда не произносила этого вслух, а имела лишь специальную улыбку, как бы говорящую что у них с хозяином есть тайна, которая ему и не снилась, это вполне могло быть блефом, потому что Беллатриса пошла бы на любой блеф, чтобы унизить его подобным образом. Даже если это было правдой, это было давно — так давно, что, кажется, тех времен просто никогда не существовало, хоть он и собирался туда вернуться. И потом, ребенок? Темному Лорду не нужны были наследники, он всегда ясно давал понять, что собирается править вечно. Но о его ребенке ходили слухи, почти эфемерные, учитывая особенную кровожадность Хозяина после его возрождения, такую, словно он хотел наверстать упущенное. Вспомнив многочисленные, но невесомые намеки, Лестрейндж тут же подумал, что будь они обоснованны, истина все равно бы просочилась наружу. Он бы знал, да и все бы знали о существовании наследника такого великого человека, каким был Темный Лорд. Да и Лестрейндж был далеко не последним среди его приближенных… Нет, это попросту невозможно! Правда, в 1997-м он был в тюрьме, не видел Беллатрису и не имел понятия, чем она занимается. Теоретически она могла подарить жизнь Дельфини, хоть он сомневался, что она вообще была в состоянии выносить и родить ребенка, а тем более не стала бы этого делать без прямого приказа Темного Лорда или без его позволения оставить его, если виной всему была их неосмотрительность. Слухи ходили в последний год правления Темного Лорда, и Лестрейндж особенно был уверен в их безосновательности потому, что их распускал его брат. Теперь спрашивать было не у кого. Залезать в память Юфимии, связанной, возможно, Непреложным Обетом, было совсем не своевременно. Остальные Пожиратели, бывшие на свободе, с которыми ему удалось встретиться, находились в неведенье, или на удивление искусно его изображали. Возможно, Малфои что-то знали, но Малфои были предателями, и их знание ничего не меняло. А девочка была в самом деле похожа на Беллатрису, да и черты Темного Лорда, казалось, бросали вызов реальности, проявляясь в столь неожиданном облике. Но, может быть, это только его воображение? Может быть, здесь ничего не было, кроме банальной запретной связи кого-то из чистокровной элиты с маглом или маглорожденным и чьей-то жалости, не допустившей смерти существа, родившегося от этой связи? Мало ли в чьем ребенке могли разыграться блэковские гены, подарившие Дельфини темные, так хорошо знакомые Лестрейнджу глаза? Но ни то, ни другое доказать или опровергнуть уже было невозможно, и Лестрейндж этим воспользовался. Его план был рискован, все, что угодно могло пойти не так, и ему не помешал бы кто-то, кто пошел бы в расход. Дельфини вполне подходила. Он убедил Юфимию, что девочка, которой к тому времени исполнилось тринадцать, уже достаточная взрослая, и та выполнила условия своего договора и к великому счастью Дельфини, дальнейшая ее судьба оказалась в ее распоряжении. *** Лестрейндж ни за что не решился бы на этот шаг, если бы не владевшее им чувство полной всесильности и некоторой отстраненности от происходящего. Он собирался сделать что-то настолько высокое, настолько радикальное, что прежде столь волновавшие бы его препятствия казались ему незначительными. Но они оставались. Как было заполучить разум этого неизвестного ему существа с глазами, как у дьявола, что держал его в плену с шести лет, с тех самых пор, как их впервые представили друг другу? Разве может он заставить кого-то хоть во что-то поверить, тем более чужого, почти взрослого ребенка? Ловить души в сети умел Темный Лорд, на то он и был Темным Лордом, а Лестрейндж предпочитал убивать, и без слов. Он не знал, как себя с ней вести, не знал, что предпринять, чтобы она поверила в то, что ее родители — блистательные и знаменитые, отвергнутые новым миром темные маги, в то, что для нее в истории отведена особенная роль, что она избранная. Как объяснить человеку в тринадцать лет (Лестрейндж совсем не помнил, что представляют из себя люди в тринадцать) в чем величие Темного Лорда, в чем ошибка того мира, в котором она росла и который, возможно, считала вполне разумно устроенным? Как уговорить человека пойти на безумный, рискованный шаг, когда он не мог ей предложить ни гарантий, ни даже никакой личной выгоды? Но ему не пришлось предпринимать ровным счетом ничего. Ему поверили с первого слова. Когда Лестрейндж предложил Дельфи переехать к нему, она даже дар речи потеряла от радости, хотя видела его второй раз в жизни и уж наверное не могла слышать о нем ничего хорошего. В готически-темной, изысканно обставленной гостиной, печать разрушения, несмотря на все усилия Лестрейнджа, по-прежнему лежала на которой, он изложил перед ней факты, как можно красивее приправленные акцентами на мистической таинственности и невероятных совпадениях. За десять минут он возвысил тощую девчонку в кресле напротив от безвестного подкидыша до инфанты величайшего чародея столетия, на которую была возложена миссия, заключающаяся в спасении мира. Она не могла поверить, что она — дочь Того-кого-нельзя называть и Беллатрисы Лестрейндж, но она всей душой хотела верить в это. Лестрейндж даже не знал, что скажут ей их имена, но, видно, они сказали многое. Он мысленно поблагодарил Юфимию и выдохнул с облегчением. Тогда же впервые прозвучало пророчество, которое он придумал почти экспромтом, в порыве странного вдохновения, как бы желая проверить, где границы его власти. Но он не уперся в границы. Дельфини смотрела на него распахнутыми глазами, и в этих темных глазах, будто созданных для презрения и безумия, была надежда. *** Все началось с пророчества. Пророчеством же все должно было закончиться. Дельфини должна была вернуться к своему отцу, остановить его и не позволить сбыться первому пророчеству. Все возвратилось бы на места, и мир, в котором они жили, и который оба ненавидели, обратился бы в прах. Он уступил бы место великой Магической Британии, империи, созданной, чтобы вернуть волшебникам их права. Маятник, который потерял равновесие под натиском маглов, роста их численности и технических достижений, вернулся бы назад, к торжеству сил, которые нельзя было объяснить одной наукой. Может быть, это решило бы некоторые из тех вечных вопросов, что давно терзали людей. Хоть Лестрейндж и слабо представлял себе будущее Дельфини, ей стоило научиться чему-то. Воспитание, полученное ею в семье Роули, было вполне приличным, а кроме того по природной любознательности она была очень начитана. Она обожала магию, расспрашивала обо всех тонкостях, а в некоторых вопросах разбиралась куда лучше Лестрейнджа. Ее обучение и пропаганда взглядов организации, к которой он принадлежал и к которой и она теперь в какой-то степени принадлежала, отнимала больше времени и усилий, чем он предполагал поначалу, так что разработки Маховика продвигались еще медленнее. Но Лестрейндж надеялся, что Дельфи и сама со временем сможет подключиться к этим разработкам, благо на ней следящих чар не висело. Они занимались боевой магией, и Лестрейндж показывал Дельфини приемы, тренировал ее рефлексы и внимательность, потом переходили к сложным многокомпонентным заклинаниям, защитным и обрядовым, и заканчивали ментальными практиками, легиллименцией и окклюменцией. Последний раз он учил магии молодых людей, только что вступивших в Пожиратели Смерти, и еще тогда невзлюбил это занятие. А теперь ему стоило огромных усилий излагать хитросплетения магической науки педантично и последовательно, но Дельфини оказалась не то чтобы понятлива, а с удивительно легкой рукой. Волшебство само извергалось из нее, зачастую совсем не в том виде, в котором требовалось. Дельфини искренне огорчалась, а потом становилась мрачна и неуправляема. Нет, едва ли это чудо могло быть отпрыском Темного Лорда, — приходило тогда в голову Лестрейнджу. Они сражались, и он ужасался тому, как упал его уровень владения палочкой, а она восхищалась. Она одинаково восторгалась как легкостью, с которой он с ней расправлялся, так и малейшим своим успехам. Идея, которую перед ней изложили, воспламенила ее. Она увлеклась перечитыванием старых статей Темного Лорда, изучала парселтанге, изобретенные им магические практики, собирала все сведения и фотографии, оставшиеся с эпохи их восхождения к власти и иногда требовала, чтобы ее называли Авгуреем (Лестрейндж не имел отношения к этому нелепому не то псевдониму, не то титулу). Она отличалась особенной амбициозностью в сочетании с неуверенностью в собственных силах. У нее был веселый характер, весьма запутанный, искаженный подростковыми причудами и комплексами, гордый и свободолюбивый. Она была умна, талантлива, магически сильна, одним словом, вполне соответствовала своим предполагаемым родителям. Она часто смеялась, опуская глаза. И когда она сидела за столом, а ее волосы золотило солнце, Лестрейндж вдруг отчетливо видел перед собой Беллатрису. Та когда-то садилась перед ним на скамью в большой аудитории и весело, исполненная самым невинным самодовольством, рассказывала что-то такое, что ему страстно хотелось услышать. Видимо, нарочно она говорила так, что до него доносилась ее интонация, но нельзя было разобрать ни слова из того, что она обсуждала с этими бесконечными сыновьями богатых дельцов и министерских чиновников. Он говорил себе, что они ей не ровня, но легче не становилось. Говорил, что она никого не любит, просто ей нужно, чтобы что-то происходило, чтобы на нее смотрели, как на королеву, и готовы были ради нее на все, но это тоже не помогало. Однако, как и над этой болью, так и над своим великодушием, Лестрейндж был тогда не властен. Тогда ему казалось — он делает ей большое одолжение. Когда они шептались у закрытой двери в зал собраний, глаза ее горели, и свет этот был так ярок, что поджигал и его, и он чувствовал такую важность, такую ответсвенность, что ему даже становилось отрадно, что он сын школьного друга Темного Лорда. Но никогда он не мог получить от нее ничего большего. Все, для чего он был ей нужен — оказаться в первых рядах, за плечом Повелителя, а дальше ее путь был самостоятельным, дальше была только она и Темный Лорд, а Лестрейндж существовал ровно настолько, насколько мог помочь или помешать им творить историю. Дельфини ничего этого не знала. Она была полна самого искреннего восхищения и благодарности. Для нее Темный Лорд и Беллатриса были легендарными героями, и она не ставила их с Лестрейнджем в один ряд. *** Зато она знала другое. Неясно откуда, но в смрадное безвременье двадцать первого века у нее, выросшей в холодной и чужой семье, было четкое представление добра и зла, так освещающее понятие долга, как ему еще не приходилось видеть. Поначалу он не понимал ее, как если бы она говорила на другом языке. Он махал на это рукой: наивное дитя, что с нее можно взять. Лестрейндж считал, что она повзрослеет и осознает все, как полагается. Но были и вещи, от которых нельзя было отмахнуться. Когда она улыбалась ему и порывисто обнимала, ему становилось так пакостно, что он отстранял ее и говорил, что это не comme il faut. Иногда ее слова неприятно поражали его: тогда ему хотелось побыстрее от нее отделаться и он думал, что, вполне возможно, не стоило брать к себе эту девчонку и вообще не стоило делать самую отвественную часть работы чужими руками. Но ее уже нельзя было списать со счетов: она была «идейной», как первые поколения Вальпургиевых рыцарей, прогони он ее, она бы взялась сама и, наверное, наделала бы глупостей. Потому он просто учил ее всему, что знал сам, и рассказывал о временах расцвета Темного Лорда и Пожирателей смерти, а она все тверже и тверже убеждалась в своей избранности и исключительности. *** Врезаясь затылком в противоположную стену, Дельфи злилась так, что вместо сопротивления могла швырнуть своей палочкой в Лестрейнджа или опрокинуть шкаф. Потом она сгорала от стыда, запершись в своей комнате. Всякая мелочь казалась ей значительной, от боли и обиды из ее глаз брызгали слезы, она взрывалась по пустякам. Но никогда не сдавалась. Дельфи была как какой-то нестройный аккорд, как дрожащая тетива, что-то в ней заставляло его содрогаться. Она была вылитая Беллатриса — та Беллатриса, которую он знал в юности, и в поведении и поступках ее проглядывалась та же интонация, безумная, смелая, слегка возвышенная. Беллатриса в минуты, когда она просила его рассказать, что планирует делать Темный Лорд и как к нему присоединиться, выглядела точно также, но это были краткие мгновения, которые никак нельзя было растянуть на годы и которые были безвозвратно утрачены. Они превратились в подобострастные, страждущие взгляды, обращенные на своего Повелителя, а Родольфуса она попросту перестала замечать. Когда он предполагал, что тоже случится и с Дельфини, если их план сработает, ему становилось досадно. Но пока Дельфини искала ответы на свои вопросы не в холодном голосе Темного Лорда, который она просто не слышала. Она искала их в книгах, в звуках, извлекаемых ею из старого клавесина, в лесу, окружающем замок, в котором исчезала по утрам. Лестрейндж, до которого ночами доносились звуки музыки только удивлялся на то, как она научилась играть, да еще и на плохом инструменте, когда по ее словам «она ненавидела уроки фортепьяно, которые брала для нее Роули». Когда Лестрейндж почувствовал, что странности его подопечной не случайность и даже не развлечение, а какая-то целенаправленная разумная деятельность, он почти возненавидел эти странности. Ночами он подслушивал плач клавесина, и сосредоточенно сверял эти ноты с чем-то у себя внутри, периодически ощущая совпадения с безотчетным, неподдающимся объяснению ужасом. На самом деле ужас этот был той же природы, что и испытываемый человеком, узнающим в сожженном, почти уничтоженном огнем листе пергамента, по отдельным буквам свою дорогую сердцу рукопись. Он следил из окон, как Дельфини сначала бегает по двору, периодически бросаясь заклинаниями, а затем бесцельно бродит между деревьями парка и пристально всматривается в ветки, в траву у себя под ногами, в птиц над головой. «Пусть, — говорил себе Лестрейндж, все еще не желая признавать победу страха, — она имеет право оставаться со своими причудами. В конце концов, она еще ребенок. И ей не с кем разделить свой досуг». И он садился, но не мог ничего делать и снова взглядывал в окно, чтобы увидеть ее тонкую фигуру, так и не переменившую позы.  — Что ты делала? — спрашивал он ее мрачно, когда они встречались завтраком. — Я гуляла, — отвечала она самоуверенно, без всякой рассеянности или стеснения. Он проглатывал вопрос, что она делала во время прогулки, который, собственно, его и интересовал. Но ответ все равно приходил, когда-нибудь, в каком угодно виде. У Дельфини вырывались признания в том или ином наблюдении, мыслях, чувствах, вызванных впечатлениями с этих прогулок. Она слишком хотела ими поделиться, чтобы рассуждать, желает ли единственный доступный собеседник слушать их. А он в свою очередь быстро понял, что эти ее мысли были не то что бы чужды ему. Очень давно, в детстве, он рассуждал точно также. В те времена ему говорили «не смотри», и он говорил себе, что это непозволительная роскошь, что это постыдное, низкое занятие, и если он не перестанет, то ничего не добьется, и его темноглазая невеста ни за что не обратит на него внимания. Только Дельфини не впадала в мечтательную меланхолию, она все время была в поиске, она искала глубину своей души с конкретной целью и было бы смешно говорить, будто это пустая трата времени: Лестрейндж это чувствовал. Звезды на небе горели не просто так, а для нее. Видимо, она понимала, что не должна останавливаться на достигнутом, не должна просто овладевать магией. Чтобы стать тем, кем она хотела быть, ей нужна была своя философия. Так что она тоже, незаметно и неосознанно, научила Лестрейнджа кое-чему, и, честно говоря, несравнимо большему, чем он ее. *** В проявлении своих чувств она была честна, как самый смелый художник. Дельфини смеялась, а Лестрейнджу хотелось ее убить, хотя ни на лице его, ни на манерах это никак не отражалось. Он был спокоен почти до равнодушия, улыбался ей улыбкой для приемов, которая предназначалась старушкам и отставным аврорам, с вожделением смотревшим на Беллатрису, короче говоря, улыбкой, пустой настолько, что ее не могли исказить годы полубезумного существования в тюрьме. Дельфини на приемах не была и подвоха не замечала. Обращался он с ней мягко и никогда не требовал и не предъявлял лишнего, чувствуя, что ее требования к себе и без того высоки. Конечно, убивать ее было нельзя, в этом не было смысла или выгоды, так что он бы этого не сделал, но почему-то ее смех и в особенности ее щедрые излияния благодарности были ему невыносимы. А она вечно, настойчиво и упорно была ему благодарна. За еду с его стола, за его красивый разваливающийся замок, который попросту не смогли конфисковать из-за множества защитных чар, наложенных столетья назад теми, кто еще знал, что такое магия, за его комплименты и за замечания, за все слова, срывавшиеся с его уст. Он слышал за день столько похвалы, сколько не слышал за всю жизнь, и самое худшее заключалось в том, что эта похвала была искренней. Дельфини быстро осваивала окклюменцию, но словно специально никогда не позволяла ему засомневаться в искренности своих слов. Сдерживать гнев было еще хуже: он понимал после долгих лет свободы, как глупо лгать себе. Он одергивал Дельфини, говорил ей, чтобы она помолчала, а она молчала — и все равно его превозносила, и все равно в него верила, а он мучался этой верой. Чиркнуть бы по ее горлу ножом и уничтожить эту веру. *** Постепенно в ней все больше проявлялась заботливость, особенно очевидная вкупе с ее неуклюжестью и бесхозяйственностью. Когда Лестрейндж возвращался откуда-то поздно, стол всегда был накрыт, а в вазах стояли цветы и она сидела с книгой за столом, как бы спрашивая взглядом, доволен ли он. Она говорила «хочешь того или этого?», тщетно пытаясь подстроиться под его предпочтения. В его личное пространство она вторгалась деликатно, но без смущения, как весенний воздух: она была вездесуща, и как ни зорко следил он за прочностью стен, все равно проникала в любые щели. Когда он появлялся после долгого отсутствия, она вскакивала с волнением и смотрела с укором. Если он сообщал ей невзначай о плохом самочувствии, она тут же вызывалась найти целителя или что-то купить. Она боялась расспрашивать его о прошлом, и когда вскользь затрагивалась эта тема, старалась свернуть с нее разговор, лицо ее при этом становилось серьезным. Она называла его по имени, нередко сокращая до ласкового «Руди», старательно учила все заклинания, чтобы услышать его одобрение и запоминала все его слова, а в то же время она была живой: плела венки, раскладывала карты, наряжалась по своему вкусу, меняла внешность по три раза на дню, напевала, фальшивя, и строила планы на будущее. Так, Дельфини не знала, какую войну вела, и не поняла, что она победила. Лестрейндж тоже не заметил, как перешел на ее сторону. Это его обезоружило: на ее стороне играли по другим правилам, по правилам, в которых все строилось на доверии. С этой стороны его жизнь была замкнутым кругом, в котором зло порождало зло, и то, что казалось правильным, было правильно только на фоне других, столь же глубоких, заблуждений. *** Однажды после тренировки заклинаний они сидели в столовой, и она читала газету про себя, озвучивая только свои гневные комментарии. В статье говорилось, как много хорошего почерпнули волшебники у маглов. Лестрейндж находил это занятие скучным для себя, но полезным для девочки и больше прислушивался к хрипам в собственной груди, чем к ее словам — он чувствовал себя плохо и мысленно молился о том, чтобы с ним не случилось приступа чахотки, которая уже давно не давала о себе знать. —«Живя бок о бок с маглами, — вдруг процитировала Дельфини твердым, притягивающим внимание голосом, — мы научились любить друг друга и прощать слабости не только себе подобным, но и тем, кого мы считали врагами». Основной посыл христианства, а они говорят, что мы научились этому у маглов? В ее голосе была сталь, говорившая, что она близко к сердцу приняла бред редактора «Пророка».  — Но, Дельфини, там все ложь, — меланхолично заметил Лестрейндж, — не стоит обращать внимания.  — «Живя бок о бок с маглами?» — почти перебила его Дельфини, — они думают мы живем так последние десять лет? Мы жили с ними бок о бок столетья, и это они нас врагами считали!  — А главное, — продолжала она, — ну приди к власти мой отец: знаешь, что бы он писал, этот журналист? Что маглы испорченные, ни на что не годные существа и лучше бы их держать в страхе для нашего же блага!  — Да, это верно, — протянул Лестрейндж с некоторым безотчетным удовольствием: по старой привычке ему нравилось думать, будто другие не так смелы и принципиальны, как он, — ну и что же?  — Если б он был один такой, — сказала Дельфини, — мне было бы все равно. Я могла бы даже простить: что же, он всего лишь человек. Но нельзя, чтобы общество строилось на людях, у которых нет совести. Тезис этот вдруг перерубил что-то ясно и определенно. В нем было что-то настолько страшное, что даже показалось Лестрейнджу смешным. Он не знал что, но, во-первых, этот тезис уже звучал.  — Совести? — улыбнулся Лестрейндж, — это несколько надуманное понятие. По большому счету, ее не существует.  — Ошибаешься, — сказала Дельфини, — у тебя, например, есть. Лестрейндж не успел возразить, потому что ему вдруг перестало хватать дыхания, и он закашлялся. Он все не мог остановиться и захлебывался жидкостью, пытаясь от нее избавится, но она только булькала где-то в гортани и не давала ему вдохнуть. Каждый глоток воздуха казался глотком пламени. Махнув рукой Дельфини, он встал, чтобы выйти, и тут же, в его платок, приложенный к губам, брызнула алая, густая, перемешанная со слизью, кровь. Не оглядываясь на опешившую Дельфини, Лестрейндж торопливо вышел за дверь в коридор и заперся на ключ в первой попавшейся комнате, где опустился на колени, сотрясаясь от кашля и забрызгивая кровью белую рубашку. Он слышал, что Дельфини стоит под дверью, несмотря на то, что шума она, в отличие от него, не производила. Боль в легких была очень закономерной. Это был не Круциатус, не чья-то больная фантазия, не наказание, не способ забыться. Это было просто следствие влияния среды, внешней, всех без разбору хватающей силы, выносящей приговор и казнящей по справедливости, далекой от человеческой. Магия, деньги или власть могли только оттянуть эту силу, никак не уничтожить. Ему вспоминались те, кого она забрала. Как только Темный Лорд не убеждал всех в своем величии, в своей непобедимости, а он был мертв. Беллатриса — лепесток адского огня, Рабастан — воплощение самой жизни, даже в том, что они погибли, а он, которого не воспринимали всерьез, не запоминали, не ценили, — нет, была убийственная симфоническая ирония. Он испытал острое чувство боли — за себя, и за всех них, вместе с тем. Общество не должно строится на людях, у которых нет совести, — да ведь они совсем не этого хотели! Матери Дельфи тоже было, наверное, шестнадцать лет, когда она произносила эту нелепость. На ее красивых губах она не звучала нелепостью — все восхищались, даже закоренелые циники. Но он, в отличие от них, знал, что Блэк не кокетничала. Если б только ему не знать этого! Если б не видеть в ней идеал, не видеть вихря мыслей в ее глазах, тогда бы может быть, она не была бы сейчас мертва, а он не сидел бы, харкая кровью в платок, и не ненавидел бы себя. Все было кончено, все разрушено, лица мелькали перед ним, как пустые альбомные страницы, и вместе с ними — никогда не существовавшая страна, которую, тем не менее, они потеряли. Самая болезненная несправедливость — созданная своими руками — слепила его, как свет из-за отдернутой вдруг занавески, свет, в наличие которого никто не сомневался, но который не причинял боли, пока занавеску не отдернули. И в череде этих потерь и поражений он очевидно видел, что все, что у него есть, — это Дельфини, так же, как ясно слышал ее приглушенные дверью всхлипывания сквозь собственный хриплый кашель. Когда его слегка отпустило, и спазмы стали реже, он уже лежал на полу и старался дышать ровнее. Он щелкнул пальцами и призвал флакон лекарственного зелья. Через несколько секунд оно, звякнув в дымоходе, оказалось в его вытянутой руке. Дело было, естественно, не в ее отношении к нему. Он и сам был к ней в какой-то степени привязан, и уж по крайней мере демонстрировал исключительно положительные чувства. Дело было в ее мировоззрении. Зелье было хорошо приготовлено. Оно было прохладным, мягким и тягучим. Чем больший глоток ему удавалось сделать в перерывах между толчками кашля, тем ленивее, тяжелее оно пробиралось внутрь, оставляя после себя прохладу и смягчая боль, как летний дождь. Что с того, что она верит в то же, что и они когда-то? Что же, если она никогда не держала в руках чужую жизнь с чувством полной власти, если ее собственная никогда не играла с ней в русскую рулетку, если она не говорила своей палочке «Я хочу, я хочу, чтобы мою боль, тысячекратно усиленную, чувствовали мои враги». Она и дементоров даже никогда не видела. Что из этого делало ее правой, чем же она была лучше? Уничтожив все следы крови на полу и своей одежде, он отпер дверь и тут же наткнулся на ее бледное лицо и заплаканные глаза.  — Почему ты плачешь? — спросил он неодобрительно, подсознательно ощущая, что это ее успокоит, хотя говорить было и трудно, и рискованно.  — Я… я так испугалась, — выдохнула она, вытирая ладонями свои и без того сухие щеки.  — Ты же Авгурей, и тебе не к лицу боятся.  — Я знаю. Ее глаза были очень серьезны, и его поразило, как током, осознание странной всесильной естественности происходящего. Он протиснулся мимо нее в дверной проем и направился наверх. Одна за другой просыпались догадки: он знал, в чем она была права, она была права в правде. Лестрейндж думал о том, что же он потерял, и все это, что он когда-то имел, оказывалось какой-то полуигрой, полупритворством. С кем же он был близок так, что мог бы сказать: это было по-настоящему, это служило оправданием всем страданиям и сомнениям? С Нарциссой была ложь — неважно, что все вокруг имели любовников и любовниц, — все равно это была ложь. С Руквудом была одна страсть, красивая, как чистая эстетика, но пустая. А Рабастан — который всегда был тем, кто, как он верил, не причинит ему зла? Но с Рабастаном был исключительно долг. Для Темного Лорда он был только инструментом, пожалуй, здесь никто и не строил иллюзий, хоть именно Темный Лорд в свое время вернул ему веру в себя. С Беллатрисой же была война. Они были единомышленниками, верными союзниками и в то же время между ними непрерывно шло самое настоящее кровопролитное сражение. Они умудрялись вести его даже взаимопониманием и поддержкой. И никого, кого бы он мог назвать другом. Если бы он никогда не знал, что искренность существует, как существует и правда, он бы не заметил разницы, но подобные знания не исчезают, сколько бы раз они не были забыты. Он поднимался по лестнице, с каждым шагом проваливаясь в глубины кошмарных истин. Остановившись, он обернулся назад, в горле у него стоял ком мокроты, и, проглотив его, он обратился к Дельфини:  — Дельфини, почему ты такая? То ли он не знал эпитетов душевной щедрости, то ли боялся произнести их как какие-то ругательства, но в этом «такая» было презрение нищего к богачу. Она поняла, что он имел в виду. — Да я не всегда была такой. Когда я жила у Роули я была очень несчастна, я ненавидела весь мир. Я творила столько глупости и дряни, страшно вспомнить, — она смущенно фыркнула, — но когда я встретила тебя, все изменилось… то есть, я хочу сказать — это благодаря тебе! Это было слишком даже для Лестрейнджа. Его лицо сделалось очень мрачным.  — Какая нелепая чушь, — сказал он. Но война была проиграна. *** Он всегда ощущал совершенную ошибку, но не позволял себе признать ее существования, а теперь перед зеркалом, что поставила ему Дельфи, обнаружил со всей очевидностью, что они, начинавшие с тех же слов о совести, извратили их смысл напрасно. Они стояли перед дверью в зал собраний, и он говорил, вздрагивая внутри от восторга перед ее драгоценным вниманием, про Темного Лорда и про его планы, которые он разведывал с трудом специально только затем, чтобы рассказать ей. Сын школьного друга Темного Лорда. Ее единственный источник информации. И радостный блеск посещал ее глаза, убеждая его в правильности и величии того, что он говорил. Блеск освещал ему дорогу, и он влюблялся в дело своего отца вслед за влюбленной в него подругой. В одну минуту ему все стало ясно — что за цепи его держали и почему она всегда так яростно впечатывалась в него, причиняя такую боль. Потому что он был виноват перед ней. Потому что они не заметили, как этот радостный блеск стал дьявольским огнем. Как удовольствие, которое требовало сотворение темномагического заклинания стало столь сильно, что победило их рассудок. Ему вдруг захотелось просить у нее прощения, но ее больше не было. Он утешал себя тем, что это к лучшему: когда она его слушала? Она не поняла бы даже, что он имеет в виду. Она хотела служить Темному Лорду так отчаянно, что теряла саму себя в этом желании. Она сожгла все, что было внутри, чтобы ее проклятия стали самыми сильными, самыми ужасными, чтобы от одного упоминания ее имени люди содрогались, как от упоминания имени ее хозяина. Она хотела подняться выше и приблизиться к нему и разрушила своими руками все, чем она от него отличалась и что, по ее мнению, тянуло ее назад. Но ей все равно не удалось от этого избавиться. Оно настигло ее адом, Азкабаном, безумием, оно погубило ее, стоило ей оступиться. Тот, кто намеревается стать неуязвимым, забывает отнюдь не себя. Он забывает всех окружающих и служит только себе одному, как делали и Темный Лорд, когда еще был на пике своей славы, и Дамблдор, и Гриндевальд, и даже все те ничтожества, которым с подобострастием кланялись в коридорах Министерства Магии. Беллатриса казалась неуязвимой, в действительности, была несчастна. Зато его фамилию она каленым железом выжгла в веках. *** А Дельфини — Дельфини просто-напросто жалела его. Ее трогательные мотивы не стоили внимания, ее восторженность и романтизм, ее жажда найти в прошлом несуществующий идеал, ее одиночество, умоляющее ее видеть в Лестрейндже гавань для юных душевных сил, — все было просто и легко разгадываемо. Ей хотелось любить, дружить и заботиться, но у нее никого не было. Она была и в самом деле поразительно наивна и недальновидна, и не надо было даже отвлекаться от дела на такую недальновидность. И в то же время ему, пока он кашлял под дверью, уже успело показаться, что он, хотя бы отчасти, в какой-то степени, достоин тех чувств, которые она к нему питала. Он не помнил еще, чтобы она хоть раз высказалась о какой-то его заслуге, а он мог бы легко опровергнуть ее слова. Назвать теперь все чувства Дельфини пустыми означало отказать себе в этом приятном — теперь, в ее волшебном зеркале, на ее стороне баррикад он знал, что оно приятное! — испытании нежностью. Она просто обреченное, живущее своей миссией, лишенное человеческого общения существо, чей восторг и сочувствие лишь звонкая пустота, и, окажись на его месте любой другой, она бы так же восторгалась и сочувствовала. Лестрейндж говорил себе это, но уже не мог остановить своего проснувшегося сердца. Он больше не завидовал покою души Дельфини. Ему захотелось сделать для этой девочки что-то хорошее. Это желание было тяжелым. Лестрейндж отгонял его, но вскоре понял, что все бесполезно. Ему пришло в голову, что хотя искупить свою вину перед Беллатрисой он не мог, но здесь и сейчас, в его власти было не дать Дельфини оступиться на том же самом месте, и это могло бы стать для него оправданием в каком-то смысле этого слова. *** На следующий день он спустился вниз очень бледный и с головной болью, не усмиряемой зельями. Было раннее утро, и Дельфини в столовой, с закатанными рукавами, стоя на табуретке, устанавливала в хрустальной вазе букет мимоз, рассыпавшихся во все стороны. Увидев ее, он понял, что больше не может придерживаться выбранной тактики. Он должен был все ей объяснить, потому что в противном случае, что бы он ни сделал, было бы просто подлостью.  — Дельфини, — сказал он, мысленно приготовляясь к тому, как нелепо и жестоко это будет звучать, — на самом деле я не знаю, кто твои родители. Я не знаю, действительно ли ты дочь Темного Лорда. И не было никакого пророчества. Все это время я лгал тебе. Дельфини уставилась на него, выронив цветы. Желтые головки посыпались ей под ноги.  — Почему? — спросила она упавшим голосом, — разве я не похожа на него?  — Дело не в тебе: я просто не знаю, — сказал Лестрейндж, желая, чтобы у нее не осталось никаких сомнений. Она молчала. Видно было, что она теряла в эту минуту слишком многое и, как понимал Лестрейндж, его в том числе. Ему не хотелось говорить не ради себя, ради нее, но сказать было надо.  — Ты можешь решать, что тебе делать дальше. И, если сможешь, прости меня. Он застыл, глядя на нее снизу вверх, запрокинув голову и полуприкрыв глаза.  — Да-а, — растерянно и убито сказала Дельфини, — это было бы слишком хорошо, чтобы быть правдой. Это было похоже на сказку. Но я ведь действительно… — сказала она, оглядываясь свое на отражение в дверце буфета.  — Очень похожа на них, — пожал плечами Лестрейндж. Повисла пауза.  — Если что, я не стану тебя удерживать, — добавил Лестрейндж, — что бы ты ни решила.  — Ты что, прогоняешь меня?  — Наши… твое отношение ко мне не может быть прежним. Тебе не кажется, что ты будешь страдать, если останешься со мной? Что мы оба будем? Глаза у нее блестели, наверное, от обиды.  — Ну это как с заклинаниями. Если не будет больно, ничему не научишься. Так что я думаю, мы справимся, — она усмехнулась зло, — Ты ведь рассказал мне, правда? А мне все равно некуда идти. Будем считать мы квиты. *** Все было как прежде, и в то же время неуловимо не так. Ее отношение к нему изменилось: она говорила то же, но глаза ее не договаривали. Напрасно ему казалось, что он ее понимает — все было, конечно, сложнее, чем в его схемах. Она ускользала, как прежде, он даже не мог понять, простила ли она его. Но он уже знал — он хочет, чтобы это было так. Это было едва ли не самое сильное его желание — неужели он потерял ее навсегда, в тот самый момент, когда нашел? Воображая себя на ее месте, он убеждался — нет, не простила и не могла. Но она не давала понять, ее окклюменция была уже достаточно хороша, чтобы ничего нельзя было выведать даже на тренировках с помощью заклинаний. По ее реакциям, она скорее разочаровалась в нем, чем была зла. Это положение угнетателя, к которому угнетенный не питал гнева, раздражало Лестрейнджа. Он снова начинал ее ненавидеть и назло той части себя, что жила этой ненавистью, заставлял себя искать объяснения ее поведению. Это был странный период их жизни. Она сражалась уже намного лучше, и во время дуэлей ему приходилось концентрироваться на происходящем, и тогда оба они не думали о своих чувствах, а между тем эти чувства вылетали заклинаниями из их волшебных палочек. Боевыми заклинаниями, привыкшими к строгости и дисциплине, слегка притушенными, чтобы не убить к чертям свою соперницу и такими же боевыми, взрывными, бронебойными, будто лишенными здравого смысла. Она не успевала увернуться, и из свежей раны брызгала кровь, он останавливался сзади, она демонстративно распахивала рубашку — залечить рану, он слышал, как стучат о паркет капли и чувствовал себя, как если бы случайно наступил кошке на хвост. А если она оглушала его, потом он обнаруживал ее в задумчивости над собой, будто бы смакующей его беспомощность. Когда их взгляды сталкивались, и в ее фиолетовых глазах он видел искорки тепла, он опускал свои. В тот раз он пришел в себя под Дельфи, сидящей на его ногах и был по праву возмущен, но и смущен в то же время. Она сидела, вцепившись в его запястье, другой рукой вертя его волшебную палочку и, пойманная врасплох, испуганно распахнула ресницы, но не пошевелилась и даже не отвела взгляд.  — Слезь, — сказал Лестрейндж.  — Почему ты меня боишься? — спросила она. Лестрейндж от неожиданности только усмехнулся.  — Что еще тебе взбрело в голову?  — Не лги своему Авгурею, — сказала она, качая головой и пародируя интонацию Темного Лорда с точностью, от которой у Лестрейнджа пробежали мурашки, — я знаю, — она внезапно оставила шутливо-угрожающий тон и в голосе ее, как рассыпанный бисер, звякнули слезы, — А это так глупо! Он вырвал свою руку у нее и сказал:  — Встань, на сегодня достаточно. Она слезла с него хмурая, поклонилась, как положено по окончанию дуэли, хотя почти никогда этого не делала, и исчезла в дверях, не дожидаясь, пока он поднимется и смахнет с себя пыль. Когда он шел мимо гостиной, то слышал, что она играла на клавесине длинный менуэт эпохи барокко. Сквозь толстые стены доносились лишь обрывки — звуки без мелодии и ритма, не напоминающие, но призывающие вспомнить ту суть, которую они составляли когда-то. Лестрейндж вошел в гостиную. Дельфини сидела к нему лицом, длинная челка падала ей на глаза, а руки, казалось, вырывали у клавесина грустное, но прекрасное признание.  — Ты хорошо играешь, — сказал он.  — Ты уже говорил, — ответила она, не переставая перебирать клавиши. Звуки дрожали в воздухе, поднимаясь все выше. — Чего ты хочешь, Дельфи? — наконец, спросил Лестрейндж. — В сущности, все люди, без исключений и сомнений, хотят только одного, — сказала она, глядя перед собой, — но так редко это получают, что ищут чего-то другого. Что бы она не имела в виду, он знал, что от него ей этого не получить.  — Ведь ты свободна, — сказал он, — езжай, куда хочешь. Я могу дать тебе денег.  — Я же сказала — повысила она голос, — мне не нужны деньги, не нужны перемены. Я еще не разучилась утолять душевную жажду так, как это следует делать! Лестрейндж взглянул на нее сердито.  — Так ты простила меня?  — Ответь: зачем ты мне признался? Я ведь была только твоим инструментом, только пешкой, которая подходила для твоих целей — и я не могу понять, зачем тебе было открывать мне правду!  — Честно говоря, в мои изначальные планы не входило найти несносного ребенка, чтобы поручить ему всю грязную работу, — сказал он, — я увидел тебя и ты напомнила мне Беллатрису. Так просто и так печально. Дельфи вздрогнула от его слов, как от удара.  — Никто не знал правду о твоем происхождении, очевидно, что ее намеренно скрывали. Роули или Лестрейндж — какая разница? Ты была идеальным кандидатом на эту роль.  — И? — хрипло спросила она, — почему я перестала им быть? Лестрейндж не мог дать ответа, потому что он его не знал. Только озвучив первые попавшиеся слова, он понял, что они недалеки от истины:  — Потому что я не имел права так поступать. В особенности с тобой. Лицо Дельфи вспыхнуло. Она запустила руку в волосы и потрясенно покачала головой. — Это идиотизм, ребячество, малодушие… ну да, все Лестрейнджи же романтики, — сказала она, — не так ли?  — Наверное — сказал он, взятый врасплох, — но, видишь ли, иногда это единственный выход. — Так я теперь не декорация к твоей пьесе, а действующее лицо? — спросила она и, не в силах больше себя сдерживать, вдруг захохотала, запрокинув голову. Успокоившись, она заявила.  — Тогда присягни мне!  — Ну, — сказал он, — думаю, это лишнее.  — А я больше не хочу быть обманута! — сказала она, — я, как наследница Темного Лорда, имею право!  — Нет, Дельфи, — сказал Лестрейндж, — я понимаю тебя, но не стану этого делать. Потому что единственная его настоящая клятва была уже принесена. *** Момент, которого опасался Лестрейндж, настал внезапно.  — Я хочу знать непростительные, — сказала она, — они мне бы очень пригодились. Она была права, но Лестрейндж знал и другую правду.  — Ты не сможешь повернуть назад, — сказал он ей как ни в чем ни бывало, — темная магия питается тем плохим, что есть в тебе, твоей жаждой крови.  — Так может быть, оно и не плохо? — спросила она, — кто сказал, что я должна быть паинькой?  — Ты должна быть… великодушной, — сказал он, — потому что это естественное стремление человека.  — И ты в это веришь? — изумилась она, — ты? Лестрейндж задумался.  — Важно, что ты веришь, Дельфини.  — Ты просто не хочешь мне показать, потому что за тобой шпионит Министерство, — лениво возразила Дельфи.  — Да, и это кстати… — растерянно произнес Лестрейндж, — но я не единственный источник информации. Она хмыкнула. *** Напрасно он думал, что она слишком здоровая натура, чтобы пристраститься к темной магии: она все же увлеклась и очень быстро забыла, как поначалу было сложно искать в себе эхо негативных эмоций. Она уже вполне владела всеми тремя из непростительных и многими проклятиями, но ей тоже хотелось проверить себя на прочность. Она выдумывала каждый раз что-то новое и искала, что еще испытать, слушая свои пробуждающиеся порывы жестокости. Она занималась самостоятельно, изучая тонкое искусство причинения страданий по книжкам, как бы желая подчеркнуть, что прекрасно обойдется и без нравоучений Лестрейнджа. Ей все еще не нравилось это, Лестрейндж видел по ее глазам, но жажда знаний толкала ее дальше и дальше, на самые рискованные уступы над бездной: ей хотелось быть сильной, храброй, искушенной, ей хотелось как можно больше возвыситься над толпой, чтобы чувствовать свое право на величие. Лестрейндж знал, куда ведет эта дорога. Было достаточно одного греха — греха гордыни, чтобы потом не осталось места ни для чего, кроме грехов. Они тоже с него начинали. Однажды она так увлеклась, что забыла обновить заглушающие чары, и в тишине поместья вдруг раздались крики ее жертвы. Лестрейндж обнаружил ее над скорчившимся на полу искалеченным маглом, завывавшим от боли. Увлеченная, она и не заметила, как Лестрейндж встал в дверях, скрестив руки на груди и наблюдая за ней. Хруст сломанных костей прозвучал, как выстрел, и магл потерял сознание.  — Остановись, Дельфини, — сказал Лестрейндж Дельфини пробормотала контрзаклятие с тем только, чтобы привести магла в сознание и снова хлестнуть его горячей волной страдания. Палочка ее рассекала воздух, как крылья безумной птицы, выкрашенные волосы бродили по разгоряченным щекам.  — Я сказал тебе: хватит, — сказал Лестрейндж и заклинанием развернул ее к себе  — Что ты себе позволяешь? — воскликнула она, — ты помнишь, кто я такая?! Лестрейндж поморщился при одной мысли об ответе на этот вопрос.  — Я помню — сказал он, — что ты была человеком, который никого не заставил бы страдать ради удовольствия или мастерства, который был убежден, что его цель так светла, что иные средства ее недостойны, который умел прощать и щадить…  — Но мне нужен высокий уровень, понимаешь! — ответила она, — мои враги не спросят меня, почему я не сильнее их, они просто меня убьют! Собственно, он сам говорил ей это не раз, еще тогда, когда она запоминала его слова.  — Нельзя овладеть темной магией так, чтобы она не овладела тобой. Даже твоему отцу это не удалось. Чем больше награда, тем выше цена, — он протянул руку и позволил себе остановить запястье ее руки, сжимающей палочку, — оставь нам своих врагов, а в себе сохрани то, что мы безвозвратно утратили. Она могла сказать ему и «я сама могу постоять за себя», и «у меня все под контролем» и «я уже верила тебе когда-то, и напрасно», и даже правильно, но ничего не сказала. Она взглянула на него с удивлением, будто бы с испугом и, глубоко и судорожно вздохнув, медленно засунула палочку за ремешок портупеи. *** Создание же Маховика оказалось столь серьезной задачей, что их все чаще посещала мысль что ее исполнение невозможно. Они не признавались себе в ней и только в самых глубинах подсознания Лестрейнджа жила спокойная уверенность, что ему не придется никуда отправлять Дельфини. Они уже давно поняли, что своими силами им не справиться. Обманами, подкупами, Империусами Дельфини привлекала магов, разбирающихся в науке межвременных перемещений, они ломали голову над задачей, проектировали и творили, но у них ничего не выходило. В конце концов, мало кто хотел попасть под суд за создание столь опасного прибора, и всем надоедало. Время шло, Дельфи брала все на себя всю техническую часть исполнения, но планы они строили вместе. Лестрейндж называл ей новые имена и вносил корректировки в расчеты с беспечностью уверенного в провале. Его здоровье, точнее, его отсутствие, наводило его на мысль о смерти, тоскливую, и в то же время снимающую ответственность. А задор Дельфи преследовавшие их неудачи как будто только больше подогревали, и каждая новая ее идея звучала с еще большим вдохновением, чем предыдущая. Неудивительно, что, в конце концов, ее рвение было вознаграждено. Цепочка Империусов и ряд удачных совпадений привели, к тому, что Люциус Малфой заказал Теодору Нотту новую модель Маховика времени, обнаружив чертежи, которые Дельфини, под чужим именем и внешностью, изобразив наивную изобретательницу, показала последнему, зная, что он во что бы то ни стало захочет ими воспользоваться. Это были чертежи из библиотеки Лестрейнджей, доработанные беззвестными гениями из Отдела Тайн. Теодор Нотт был мастером своего дела, он обладал несомненным талантом в области экспериментальной магии, и ни Дельфини, ни Родольфус не могли с ним даже сравниться. Кроме того, он был страстно увлечен подобными разработками. Но даже ему понадобилось около трех лет, чтобы создать по чертежам экспериментальную модель прибора. Хоть с ее помощью можно было неограниченно отматывать время, но оставаться в прошлом дольше пяти минут не получалось. Малфоя это не устраивало. Они ждали, не торопя события, и пристально следили за Ноттом издалека, чтобы усыпить бдительность власти, чтобы не показываться в поле зрения общественного интереса, и не позволить никому догадаться об истинных целях происходящего или увести артефакт у них из рук. Вскоре Нотту действительно удалось довести дело до конца. Его новый образец был совершенен в теории — позволял пересекать время как угодно глубоко, оставаться в прошлом на любой срок и открывал полную свободу действий — он не имел аналогов. Но хотя Нотт и тестировал свое изобретение кратковременными путешествиями и незначительными изменениями в прошлом, никто не мог бы сказать наверняка, к чему может привести его использование в полную силу. Дельфини заявила, что больше не в состоянии сидеть сложа руки. Надеясь запутать следы, она составила план, по которому Маховик должен был попасть к ней через кого-то, кому бы так же хотелось вернуть назад свое прошлое. Ей стало известно, что в Йоркшире, в доме для престарелых, содержится некий Амос Диггори, чей сын Седрик был убит по воле трагической случайности в 1994-м, в ночь возвращения Темного Лорда. Наведя справки, она убедилась, что слабый рассудком Диггори пойдет на все, чтобы вернуть сына, по крайней мере, если она заставит его сделать это, ни у кого не возникнет подозрений. Тогда она подделала себе документы и предстала в новом образе — племянницы покинутого всеми Амоса. По ее задумке, она должна была устроиться в дом престарелых сиделкой и подобраться к Амосу поближе, а затем, как-то дать ему знать о существовании Маховика. Она была готова задействовать даже Министерство, уверенная, что подобный ход избавит ее от любых подозрений. Расставаясь с Лестрейнджем, она сказала:  — Что ж встретимся, в великой Магической Британской Империи, Руди. Они стояли у кованных ворот Лестрейндж-Холла, увитых плющом, и было довольно странно — ведь они столько пережили вместе. Он посмотрел на нее устало, и когда она уже собиралась выскользнуть в ворота, сказал:  — Не встретимся.  — Отчего же? — остановилась она.  — Ты не знаешь, что меняя прошлое, подписываешь себе приговор.  — Ничего подобного, — с достоинством ответила Дельфи, — я только исполняю пророчество!  — Пророчество? — фыркнул Лестрейндж, — Я же говорил, что придумал его.  — Какая разница, кто его придумал? Оно же все равно есть, значит, должно свершиться, — упрямо говорила Дельфини. Поверив в то, что она избранная, она не могла уже расстаться с этой мыслью.  — А что если ты не его дочь? — сварливо спросил Лестрейндж  — Тогда я ничего не теряю, — сказала она, пожимая плечами. Лестрейндж сделал шаг к воротам, подойдя к Дельфи почти вплотную.  — Я уже предлагал тебе не раз, но ты всегда была упряма до бессмысленности. Все-таки я повторю: мы можем поменяться. Если ты ничего не теряешь — то я тем более: я уже стар, а кроме того, Темный Лорд знает меня в лицо — так что мне он скорее поверит!  — Нет! — возмутилась она, — это моя миссия — мой долг — мой отец! Ты не имеешь к этому отношения!  — Ты хочешь врать Темному Лорду, называя его своим отцом? Дельфини, он не потерпит такого: он убьет тебя. Он легко отличает ложь.  — Но это не ложь! Лестрейндж уставился на нее.  — Я тебе говорил, что не знаю…  — Ты не знаешь, — сказала она, — ты не знаешь, а я знаю.  — У тебя что же, — спросил Лестрейндж, — был мистический опыт?  — Да, — ох, как знакомо было ему выражение ее лица: выражение, говорящее, что она знает то, что ему даже не снилось, — я чувствую, и он это почувствует.  — Хорошо, — холодно сказал Лестрейндж. Снова жертвовать настоящим ради неизвестного будущего? Если Дельфини сделает это, может быть, Темный Лорд придет к власти, может, Британию ждет рассвет, может все их надежды сбудутся, и волшебники будут править миром, но только ни его, ни ее уже не будет. Он останется тем, кем был до нее, до падения Темного Лорда и до Азкабана, а она просто исчезнет с лица земли. Он останется с тем, что, как сейчас ясно видел, было ложью. А она — если ей и суждено когда-то родиться в той вселенной, родится другим человеком. В последний момент, глядя в ее уверенные глаза, он думал, что она не может этого хотеть. Лестрейндж был готов ее потерять — но и это была сомнительная заслуга, ведь он бы даже никогда не узнал, если бы это произошло.  — Постой, — сказал он вдруг, — ты не должна возвращаться.  — Что?  — Останься там, куда отправишься. В тысяча девятьсот восемьдесят первом. Уничтожь Маховик, если потребуется. В ответ на ее все еще непонимающий взгляд он добавил:  — Один раз остановить Темного Лорда мало, Дельфи. Тебе придется идти с ним дальше. Тебе придется изменить очень многое и многих… Она сказала: — Вряд ли отцу понадобится моя помощь, чтобы придти к власти. Ты же говорил, что еще чуть-чуть, и вам отдали бы ключи от Министерства?  — Да, он легко бы взял власть. А ты была бы нужна, чтобы ее удержать, — сказал Лестрейндж. Он пытался передать ей, что неважно, насколько хорошим политиком она бы оказалась и неважно даже, сумели ли бы они и в самом деле удержать власть вместе с ней. Просто она была ключевым звеном, роковым компонентом, которого не хватало их организации, от которого они отреклись. Сложно было сказать сразу, какую бы пользу принес этот компонент в дело, где вовсе не нужны сантименты, но Дельфи точно не допустила бы того бессмысленного поражения, которые допустили они, хотя бы потому, что ее разум был чист и не искушен Темным Лордом. Дельфи могла бы — это было на грани невозможного — но теоретически могла бы удержать их от тех падений, которые позволили их врагам думать, что они правы, которые дали тем совсем не заслуженное моральное превосходство. Лестрейнджу снова пришло на ум, что Дельфи может не выдержать испытания, как не выдержала в свое время Белла. Она может стать одной из них, таким же чудовищем, и даже еще более сильным, более безумным, чем все они. Потому что чем ярче в тебе горел свет, тем беспроглядней будет мрак, если ты решишь в него окунуться.  — И знаешь, найдешь меня — добавил он, — заручись моей поддержкой. Он видел как пылающие, удивленные глаза погрустнели.  — Тебя? Да ты и не заметишь меня, — сказала она, — там я буду лишь бледной тенью неповторимого оригинала…  — Не будешь, — ответил Лестрейндж, разглядывая ее, как в первый раз или как произведение искусства, — клянусь.
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.