ID работы: 10626887

радость моя, вот тебе огонь

Слэш
R
Завершён
498
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
6 страниц, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
498 Нравится 18 Отзывы 80 В сборник Скачать

я тебя возлюбил более огня

Настройки текста
Где-то на границе между сном и явью Тарталья понимает, что в комнате он не один. Он чувствует – уже рассвело; солнце совсем горячее, и о ночном дожде напоминает лишь вкрадчивый запах влажной древесины; кожу покалывает чередой коротких тягучих взглядов. Он слышит – в глубине неба перекрикиваются ласточки; чьи-то пальцы мягко, чуть неуверенно постукивают подушечками о деревянный подоконник, ногтями соскальзывают на высоких тонах. Он думает – в обычный день этого хватило бы, чтобы тело взбрыкнулось; нервы выстрелили, как из натянутой тетивы. Первым порывом было бы сжать привычно рукоять под подушкой. Последним движением стал бы бросок наслепую – туда, где вязко клубится чужое дыхание. Он думает – как хорошо, что без сновидений спится чутко, и осторожно проскальзывает рукой под подушку. Но пальцы, конвульсивно дернувшиеся, нащупывают лишь голую простыню – и он вспоминает: сновидений нет, потому что это все наяву. Они опять не закрыли на ночь окно, и воздух в комнате загустел от запахов медуницы и переспелых яблок, ветра нет – лишь опадающее на грудь одеяло слабо холодит в такт дыханию. Стекла выходят на восток, но солнце ложится по постели неравномерно. Что-то мешает. Кто-то продолжает постукивать пальцами по древесине. Чайлд заставляет себя приоткрыть глаза. Комната тонет в солнечном свете. Медовые реки густо ползут по стенам, натекают в лужицы на полу, и пыль в воздухе кружится, сверкая, как сверкает снег, пойманный отсветом керосиновой лампы ранней зимой. Июнь радостно хохочет в поднебесье, влажно дышит в окна, царапает крышу пальцами-ветками заскорузлых яблонь и ворочается рыжим котом где-то в глубине дома. Марево запахов, отзвуков и отсветов – барахтайся в нем как мальчишка в речке, когда страна вечных снегов и мороза клыками за пальцы оттаивает кажется будто впервые за годы. У Чайлда под одеялом копошится зной, комком липнет к телу, перекрученная наволочка влажно опутывает ноги, но он лежит неподвижно, пальцами мнет простынь и не решается даже протереть глаза, хотя светлые ресницы неприятно клеятся друг к дружке. Дыхание пропускает через раз. Он видит – Чжунли на него не смотрит, задумчиво наблюдая за воробьем на ставне и продолжая отстукивать Тарталье с детства знакомый ритм. Иногда он сбивается: пальцы сталкиваются костяшками, и тогда начинает по новой. Он видит – нежный фарфор не тронутой солнцем кожи отливает лунным серебром; серьга покачивается в ухе; по плечу струится шелк волос, каскадом спадая на подоконник; изящная ступня упирается в откос, вторая взбалтывает тягучий проянтаренный воздух, и Тарталье почти что хочется отвести взгляд. Если же правый глаз твой – и далее по списку. Потому что на Чжунли нараспашку, без стеснения – одна лишь белая рубаха, самую малость широковатая в плечах. Закатанные рукава обнажают жилистые предплечья и живыми ручейками струящиеся под кожей кор ляписовые сплетения узоров. Витиеватые письмена. Тарталья на древнем наречии не говорит – никто, кроме Чжунли, его и не помнит, – но слова с чужого тела считывает без ошибки. Они у него на подкорке мозга, плотно под сердцем и глубоко в альвеолах легких – только выдохни: прекрасен Прекрасен божественной, потусторонней красотой. Статуи Моракса разбросаны по всему Лиюэ. Чайлд немыслимое количество раз проходил возле них, всегда склоняя голову в нерешительном кивке. Мраморное лицо ухмылялось, безглазо глядя на него из-под капюшона. В позе древнего бога – ни капли напряжения, одежды свободны и походят скорее на балахон пустынного скитальца, линии каменного торса обманчиво мягки на взгляд. Но в хватке правой руки, в мнимой невозмутимости и снисхождении – сила, способная испещрить весь мир руинами, проткнуть сердцевину всего сущего одним точным броском каменного копья. Моракс, Бог контрактов, отец-основатель гавани во скалах, вдыхает благоговейный трепет и священный страх в сердца сквозь мертвый камень. Чжунли протягивает руку воробью в открытом окне и ласково приглаживает всклокоченные перья. У Чжунли округлые бедра, соболиные подвижные брови и привычка потирать подбородок большим пальцем. Он дышит весной и залежавшейся пылью, вдыхает в сердца – в его, Аякса, сердце – любовь, пропахшую погребальными маслами и тоской, и кожа у него теплая на ощупь, податливая, очень деликатная – игривые укусы и щипки не сходят по нескольку дней. У Чжунли сила – в аккуратных словах, во взгляде искристых глаз, в остроте красных стрелок, в элегантной походке и крепкой хватке рук, в живости и человечности суждений и хрупкости редких улыбок. В нем от дракона еще меньше, чем в Мораксе – от человека. Мурлыкает разве что иногда и к груди прижимает не по-человечески крепко, но Чайлд и сам человек дай Архонты наполовину. Видимо, ему было предначертано еще в нежные четырнадцать именно так – выжить, выстоять, выгрызть глотку у злобного рока и подпереть коленом полматерика, чтобы в девятнадцать стать единственным кандидатом в любовники богу. Все шло именно к этому, и награда оказалась слаще, чем медоточивые речи его госпожи. Тарталья ей все еще предан, он не дрогнет и не оступится, коль будет дан приказ, он печатью хранит на сердце незыблемый обет, как хранит в кармане на груди Глаз Порчи или засопожник за голенищем, но солнце вплетает в шелковые реки волос золотистые нити, светящейся пылью ложится на губы, окаймляет благородный профиль, и ему думается, что никто из тех, кто видел Моракса таким, не дожил до этих дней. Никто не расскажет, не сложит легенд о трепещущих ресницах и светлой родинке на лодыжке, о серебре грудного смеха и стали окольцевавших рук. Чайлд умрет с чужим именем на лопнувших вишней губах, унесет эту тайну в могилу, похоронит под асфоделями, и круг замкнется. Моракс продолжит скалить змеиную пасть и являться во снах, пропахших кровью и страхом, к любому, кто не верит в бессмертие богов. И только он будет знать, что Моракс всегда любил слушать тонкий колокольчиковый звон музыки ветра гораздо больше, чем визг танцующей стали. Волосы шуршат о подушку и выдают его с потрохами. Он знает, что хмурит брови, чувствует, как напряжены мышцы, но разгладить их не успевает. Чжунли приветливо улыбается ему с подоконника своей кривоватой улыбкой, держа воробья на изящной ладони, – птаха даже не вздрагивает, когда когтистый палец аккуратно проезжается по лобастой головке. Крохотное сердечко бьется доверчиво и мерно. – Я потревожил тебя? Извини, думал, ты уже отвык лезть за ножом каждый раз, когда мы спим вместе, – Чжунли посмеивается и смотрит разве что самую малость обеспокоенно. Он никогда не перестает заботиться обо всех вокруг – Чайлду все еще сложно привыкнуть к мысли о том, что кто-то сторожит его сон, прислушивается к биению сердца не для того, чтобы оборвать его одним точным ударом под челюсть, но чтобы уснуть самому. Старые мораксовы привычки отмирают в Чжунли медленно, опадая с уставших рук чешуйка за чешуйкой. И Архонты бы с тем, что он все еще теряется во времени, задерживая взгляд на вечерних фонарях в порту, все еще смотрит непонятливо, когда Чайлд недовольно вздыхает в сторону прилавков с антиквариатом, и все так же прячет тлеющую печаль в уголках дрогнувших губ, когда ветер приносит далекий аромат глазурных лилий. Спросите его, и Тарталья упрямо заявит вам, что в этом всем и есть проявление его, мертвого божества, человечности, пускай смысл этого будет понятен лишь им двоим. Однако желание оберегать и покровительствовать в Чжунли вцепилось настолько крепко, так вросло в истерзанное нутро, что без этого он, кажется, совсем себя потеряет – сколько бы Тарталья ни обнимал его за ссутуленные плечи, сколько бы ни упрашивал побыть слабым, ради него, впервые за прошедшую эпоху. Моракс – выживший, сильнейший, покойный; за каменной маской прятать слезы предначертано теперь простому смертному с воробьем в ладони и страхом, вечно живым, вечно теплящимся, в сердце. Тарталья смаргивает, делает вид, что только-только проснулся. Потирается лицом о чужую наволочку и сонно бухтит: – Солнце в глаза лезет. Всего-то. Солнце разбивается осколками о чужую статную фигуру, но лжи в его ответе нет. Чжунли на удивление ловит увилистый комплимент и снова смеется, в этот раз немного громче, немного стыдливей, и отпускает воробья колупать полопавшуюся краску на оконной раме. Ноги у него невообразимо длинные, и аяксова рубашка едва ли скрывает хоть что-то, просвечивая солнце насквозь, когда он встает, – Чайлд впитывает глазами рыхлость бедер, точеные, скульптурные линии голеней, игру перекатывающихся под кожей мышц, хрупкость щиколоток, таких тонких, что он мог бы обхватить их пальцами. Он может обхватить их пальцами, он знает об этом. И о том, с какой силой эти ноги могут втоптать его в землю, когда каблук давит на кадык так, что от недостатка воздуха в глазах сверкает, он знает тоже. Нельзя винить мальчишку за то, что он так быстро и так преданно влюбился в мужчину с силой настолько великой, когда все, чего он жаждал всю свою юность, – сжать эту силу в руках. От кровати до окна всего три с половиной шага, но Чайлду кажется, что он от Чжунли так же далек сейчас, как от поднебесного светила Селестии, поэтому, когда распаленной кожи в скользящей ласке касается эхо сухого дыхания, теплого как парное молоко, он ахает, словно ему дали под дых рукоятью копья. Солнце прорывается сквозь стекло, бьет Аякса в щеку, и он щурится – то ли от того, как неприятно слепит глаза, то ли от того, как крепко его бедра сжимают мускулистые ляжки. Чжунли откидывает одеяло в сторону, касается мягкой кожей, и змеящийся по телу жар выстреливает искрами в позвоночник, потрескивает, накаляясь словно железо. Чайлд выгибается навстречу умным пальцам, позволяет им огладить каждый шрам на груди, сосчитать ребра, царапнуть у солнечного сплетения, но ниже тронуть не дает – дергает Чжунли на себя за предплечье и целует наконец так, как хотел. Поцелуй выходит скомканным: они сталкиваются зубами и носами, дышат слишком шумно, и Тарталья едва успевает сглатывать слюну, когда длинный язык скользит по небу вглубь глотки, щекоча раздвоенным концом заднюю стенку, давится вздохами, но не отпускает от себя ни на дюйм, пока бог, восседающий на нем, не насытится. Капля пота срывается с виска. Чжунли ловит ее у линии челюсти, утробно урчит, облизываясь так, как не позволил бы себе даже после изысканного ужина в Ванмине в ночь на праздник Морских фонарей, и Тарталья не может сдержаться, плутовато ухмыляется: – Как думаешь, сколько стоило бы отреставрировать статую Моракса, если бы я согласился попозировать вместо трона? В ответ его кусают за язык. Рубашка соскальзывает с плеч, прозрачная от влаги и парко приставшая к коже. Тарталья нещадно сжимает пальцы на стройной талии, мнет мясо боков, потирается пахом – предупреждает, что ждать не будет. Чжунли дышит тяжелее, на лбу прорезается золото рогов. – Не богохульствуй. Еще пару сотен лет назад тебя за такой вопрос, мой милый, подвесили бы на главной площади и закидали камнями. Солнце повсюду – сочится с потолка, преет над верхней губой, в сгибах локтей, набатом бьет в рыжую голову, танцует в глубине пульсирующих зрачков. Зной охватывает все его тело, когти несдержанно царапают грудь – раны саднит от пота, и Чайлд выгибается дугой, заставляя мужчину над ним раскрыть клыкастый рот в немом вздохе, двигается на пробу раз-другой, горячечно пришептывает: – А сейчас? Что было бы, если бы я сказал людям правду? О том, что их любимый бог пригрелся у меня на коленях? Чжунли снова царапает его, специально, глубже, и Чайлд смеется, обнажая белое горло: терзай, кусай, вгрызайся. Дыхание жжет легкие, в животе туго полыхает – вот-вот сквозь внутренности прорастет целый сад огненных цветов, и ему казалось, что чувствовать себя живым, не вися на волосок от смерти, для такого как он невозможно, но в этом моменте, застывшем как мотылек в густом янтаре, это ощущается как единственная истина в его поганой жизни цвета жидкой киновари. – Никудышный из тебя вышел дипломат, дорогой Тарталья, – Чжунли душит чужой смех клыками, отвечать прямо не собирается, и Аякс, первый и единственный смертный, что осмелился смотреть в глаза богу с вызовом, знает, что тот смущен, – только и может что бить хвостом по матрасу да сцеловывать наглую улыбку с губ. – Родной мой, – Чайлд любовно оглаживает чужую грудину, – будь я хорошим дипломатом, я не заполучил бы сердце бога. Я завоевываю, а не выторговываю. Бедра сводит судорогой, и он позволяет наконец Чжунли двигаться свободно, в своем ритме, – отпускает манящую талию, греет пальцы в теплом золоте волос, подставляет лицо под поцелуи солнечной росы и жадных губ; хочет сказать еще что-то, но воздух из легких выбивает с каждым порывистым скачком, и когда счет переваливает за десяток, он совершенно перестает слышать себя из-за шума в ушах. Кажется, он вскрикивает?.. Сережка в ухе подпрыгивает и позвякивает, разбрызгивая блики. Чжунли прикрывает ему рот ладонью и смешливо щурится, когда чувствует дерзкий язык меж пальцев. – Мне очень жаль, – он запинается и ахает, – что приходится просить тебя о подобном, но, ах, будь потише, Аякс, прошу. Дети еще спят. Чайлд кусает мякоть ладони (он рад, что подцепил эту привычку) – конечно же он помнит о собственных братьях и сестре, во имя Архонтов, но ему так жарко из-за солнца, из-за Чжунли с его нежной кожей и медовым взглядом, так дурно из-за мешанины яблочно-цветочных запахов, что слюна высыхает во рту, и стоны надсадно скребут глотку, слишком громкие, ломанные, трескаются на глубине связок, округляют губы, обнажают зубы и рвутся, рвутся наружу, перетекая в чужое имя. Как мантру, Тарталья, Одиннадцатый предвестник самой Царицы, в забытье повторяет имя чужого, мертвого бога с ясноглазым лицом его возлюбленного. За такое богохульство ему точно отрубят голову. Чжунли целует его во взмокший лоб, носом смахивает налипшую челку («Не думай, смотри на меня»), и янтарь его глаз капает Чайлду на щеки, жжет раскаленным воском. Волной удовольствия его так сокрушить невозможно, но Тарталья знает, что душа печального консультанта похоронного бюро – потемки, поэтому не спрашивает и не останавливает, прижимает к себе и обнимает взмокшую спину, поцелуями в дрожащие веки разрешая отпустить себя. Судорога, волной прокатившаяся по бледному телу, резонирует с его собственной – на грани сознания Чайлд надеется, что от ее силы не задрожали стены, и едва успевает задушить нарастающий крик в изгибе чужой шеи. От жара трещит под языком, и ему кажется, что все вокруг плавится, волнуется на ветру как мираж, слишком далекое, чтобы быть реальным и осязаемым. Ли вздрагивает и густо выдыхает; напоенный золотом, он трепещет и пульсирует светом изнутри – Тарталья бестолково мажет губами по теплым плечам, грудине, шее, на лбу запечатывает целомудренный, почти сокровенный поцелуй, чувствуя, как рдеющий неестественный жар ластится о щеки. Когтистая хватка на его плечах не ослабевает. Чжунли продолжает двигаться словно в лихорадке: утыкается носом Аяксу в щеку, неаккуратно стукаясь рогами о скулу и хрипло дыша, подмахивает хвостом и стискивает бедра, пока вдруг не вдыхает судорожно, напрягаясь всем телом, прогибается в спине, сжимается, подбрасывая Тарталью на кровати, и так же внезапно отпускает. Наваливается всем весом на грудь. Успокаивается и затихает. Где-то за чертой, в глубине подлеска, чирикают чижи. Поднявшийся ветерок доносит с собой горький запах полевого разнотравья, сладостно купаясь в застывшем жаре, ерошит мокрые вихры. Чайлд невесомо похлопывает чужое бедро, и Чжунли нехотя отпускает его, устраивается под боком, шурша волосами о подушки, и дышит вязко, с урчанием на корне языка. Солнце бьет ему в распаренную спину, золотистой линией очерчивая мягкие изгибы благородной шеи, высветляет каждый волос на предплечьях. Чайлд любовно оглаживает нежную кожу под прикрытым глазом – янтарь хитро поблескивает за частоколом ресниц. Чжунли перехватывает его пальцы, привычно целуя шрам над запястьем, и у Тартальи в голове восхитительно, до звонкого пусто. Будь он хоть немного сильнее, хоть немного смелее, он подумал бы, что почти счастлив. Драконье сердце бьется под его ладонью мирно и глубоко, божество в его объятьях улыбается, не пряча клыков и щуря лучистый взгляд; у мужчины его жизни смех дрожит на губах, когда его порывисто целуют в переносицу, в щеки, меж бровей, в подбородок – Аякс пьет его как воду, серебристый, чистый родник, напоенный запахом дикого вереска, упрямо трется носом об нос, едва не стукаясь лбом о крепкие, еще не успевшие скрыться рога, слышит рокочущее: – Доброе утро, душа моя. Плечо приятно ноет отголосками когтистой хватки, каждое дуновение ветра ощущается острее, каждый соскользнувший случайно луч – ласковее, и никогда в жизни он не ощущал себя таким действительно почти счастливым как в тот момент, когда шепчет: – Можно я подкрашу тебе глаза? Моракс снова мягко и доверительно смеется. – Ради тебя можно все.
Примечания:
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.