— Я не понимаю, зачем она нам нужна, Бак? — Этот человек справится с любым повреждением… И сможет держать меня в узде, если вдруг что-то пойдёт не так…
***
Выстрелы, ощущение липкого, как стекающая по виску кровь, страха… И крик. Истошный крик, впечатывающийся в голову каждым своим полутоном. Она не смогла спасти их. Она опоздала… Как и всегда… Ничтожество… Она полностью заслужила сейчас лежать под завалами, не чувствуя ни одну конечность, буквально губами хватаясь за ускользающий от неё воздух, которого всего меньше и меньше. Вокруг беспросветный мрак без намёка на хоть маленькую щёлочку в качестве источника света. Её не найдут: никто попросту не знает, где она. Поворот головы, насколько это позволяет впивающийся в шею и плечи острый край камня. Взгляд упирается в синее лицо брата с остекленевшим взглядом закатившихся глаз, тянущего к ней руку, передавленную плитой. От него пахнет ненавистью и смертью. Она не может этого чувствовать, но точно знает… Катажина просыпается в холодном поту, но, благо, без крика (не хватало ещё разбудить её спутников: им всем предстоят сложные дни, это понятно уже сейчас, потому пусть поставят, пока на это есть время). Стирает накатившие во время сна слёзы и садится, понимая, что заснула прямо в сиденье частного самолёта, который переправляет их спонтанно собранную команду к месту назначения, которое Гельмут Зимо — назвать его гидом язык не повернётся, но, кажется, именно им он и является, учитывая всю ситуацию — предпочёл пока оставить в тайне. Зябко поёжившись, аккуратно встаёт, чтобы никого не разбудить. Она знает, что больше не заснёт, потому ей не остаётся ничего, кроме как отделиться от остальных, выйдя в хвостовой отсек с отдельным помещением, которое в принципе такое же, как основной салон, но меньше и предназначено, видимо, исключительно для личных встреч. Тут же есть даже небольшой мини-бар или что-то в этом роде. У Катажины тоже личная встреча — с самой собой. Потому она надеется, что владелец самолёта, если и узнает о таких посиделках, то, как минимум, не станет возражать. Одной комфортнее: можно наконец, опустившись на одно из сидений, сгорбиться устало и закрыть лицо руками, оперевшись локтями о колени. Можно вспомнить всё, что так хотелось бы забыть, и задрожать каждой клеточкой тела, пока слеза, вырвавшаяся из клетки, всё-таки скатывается по щеке. За бортом — ночь, раскинувшая в стороны руки-крылья и укрывшая бархатным мраком пейзажи внизу. Совсем скоро — посадка. А пока Катажина, потушив свет, смотрит на небо и видит звёзды вдали, насколько это позволяет конструкция самолёта. Такие же, как в детстве, много-много, словно кто-то рассыпал их случайно. В голове что-то щёлкает звуком переключившегося механизма, и внутри — голосом матери — тихо-тихо раздаётся звук колыбельной, пока (опять же только в её голове и памяти) на фоне трещит камин, будучи единственным способом согреться в ненастные зимы. Маленькая Ката слушает мудрёную и бесконечно прекрасную для неё колыбельную, затаив дыхание, пока взрослая Катажина устремляет невидящий взгляд в случайную точку пространства, довольствуясь воспоминаниями. Рядом с маленькой Катой её старший брат, всегда контролировавший, чтобы она заснула вовремя; рядом со взрослой Катажиной нет никого, кому она может верить хотя бы наполовину. — Любопытная композиция, — звук чужого голоса вызывает молниеносную ответную реакцию — и прямо в голову Зимо уже направлен пистолет. Правда, Катажина выдыхает, видя обладателя этого голоса и тут же опускает оружие, ставя его на предохранитель и убирая за пояс. Она только сейчас понимает, что напевала вместе с матерью ту самую колыбельную. Гельмут побеждённо поднимает руки. Его тон, пугающе-спокойный, выдаёт в нём хитрого и продумывающего всё наперёд человека. — Не хотел напугать. Разумеется, извинения в этих словах не чувствуется. Её там по сути и быть не должно. Особенно если судить по тому образу Гельмута, который Катажина создала у себя в голове. Она обводит рукой пространство вокруг себя. — Прошу прощения, что заняла эту часть самолёта, — с губ чуть не срывается доверительное «нужно было время прийти в себя», вовремя остановленное. Катажина поднимается с кресла, давая понять, что сейчас нелучшее время для разговоров, и чуть наклоняет голову в знак уважения в своём обычном жесте, мол, «я уже ухожу». Она уже было возвращается назад, к остальным, пройдя мимо Зимо, как, буквально на пороге (если бы он был здесь, разумеется) её останавливает странно надломившийся тон. — Откуда ты знаешь эту песню? — Катажина оборачивается и сталкивается с настолько заинтересованным в ответе взглядом, что становится неуютно (не то что бы в остальное время от этого человека исходил уют вообще в принципе). Она ведёт плечами неоднозначно, оглядывая его. Этот его мутноватый взгляд, абсолютно такой же, как у неё пару минут назад, утопающий в омуте памяти, окунувшись туда по самую макушку. На удивление, Гельмут даже поясняет, хмурясь, как если бы само воспоминание причиняло невыносимую боль. — Моя жена убаюкивала ей нашего сына… То, как быстро Гельмут при упоминании семьи меняется, становясь одновременно и успокоенным (по привычке: родные — оплот для него, и даже сейчас он чувствует себя в безопасности, даже просто говоря о них), и мрачно-скорбящим, заставляет Катажину, чья эмпатия всегда была её слабым местом, вернуться, сделав пару шагов обратно и чуть смягчить тон. — У Вашей жены с большой вероятностью были русские корни, — тянет она, фиксируя этот куда более личностный вид Гельмута в голове. Вид, который абсолютно выбивается из всего, что она о нём слышала. Катажина вдруг понимает, что он — по сути своей — такой же, как и она сама, сломленный и потерявший всех, кого любил. Это заставляет её проявить некоторое участие, помимо прочего. Она даже чуть-чуть улыбается, почти искренне, пусть и невесело совсем. — Это старая русская колыбельная. Она широко известна, но, разумеется, каждый по-своему меняет текст, как всегда бывает с таким «народным творчеством». Гельмут задумчиво кивает, смотря невидяще, пока в его глазах мелькают призраки прошлого, после чего хмурится недовольно-разочарованно и всё-таки возвращает себе осмысленный взгляд, который тут же переводит на Катажину. Возвращается к своему привычному меланхолично-опасному состоянию хитреца. — Так значит вы русская? — и голову небрежно набок склоняет, приглашая её к рассказу о себе и о значимости колыбельной как следствие. — Нас, кажется, не познакомили должным образом, потому… Тема болезненная. Катажина неосознанно обхватывает себя за плечи и садится напротив Зимо, отводя взгляд. Она понимает, что рассказывать что-то посторонним может быть чревато: даже Барнс, с которым она знакома ещё со времён первых помех в его «программе», понятия не имеет о её прошлом. Да и вообще ситуация получается довольно ироничной: она сидит в самолёте вдвоём со всемирно разыскиваемым преступником, расколовшим Мстителей и собирается проводить ему экскурсию по своей биографии из-за одного только взгляда. Ну просто картина, достойная кисти лучших художников. Это точно плохая идея, нельзя… — Честно говоря, не знаю… Сколько себя помню, я росла в приёмной семье, как потом оказалось. Моя мать — в смысле приёмная — была из России, а отец — американец польского происхождения, — чёрт возьми, она же не хотела откровенничать. От воспоминаний Катажина дёргается, обнимая себя ещё сильнее и в тысячный раз проклиная свой не в меру длинный язык и ненавистную открытость — неужели жизнь её совсем ничему не учит… И смотрит удивлённо, как Гельмут протягивает ей вынутый из кармашка на сиденье красновато-коричневый, почти кирпичного цвета плед. Кивает с благодарностью, кутаясь в него и понимая, что в салоне действительно на удивление прохладно. Её план замолчать, разумеется, окончательно рушится после такого простейшего жеста. — Мы переезжали часто из-за работы отца, и я в раннем детстве очень болезненно это воспринимала, поэтому мать успокаивала меня этой колыбельной. Иногда к ней присоединялся брат, понимавший меня с полувзгляда. Мы были близки, почти до чудовищного максимализма. Мы были готовы жизнь друг за друга отдать. Поэтому когда… родителей не стало, я продолжила кататься с ним время от времени. Он тогда не только унаследовал от отца его бизнес, но и остался совсем один. Мы цеплялись друг за друга, как за какой-то спасательный круг или плот. Успокаивали друг друга этой колыбельной во время панических атак и тревожностей… И эта же колыбельная оказалась последним, что я услышала от него перед его… В глазах начинает щипать. Абстрактный жест рукой в попытке закончить фразу, избежав запрещённого в её сознании слова. Она снова дёргается и губы сжимает в тонкую-тонкую линию, оборачивается к звёздам, которые уже начинают становиться лишь отражением огней города, к которому они подлетают. Дура. Такая наивная дура! Что это за словесное недержание, неужели так сложно вовремя заткнуться, избежав этого монолога с такой активной жестикуляцией. — Где это произошло? Вопрос застаёт врасплох. Особенно то, с какой интонацией нервного напряжения он задан. Катажина переводит взгляд обратно на Зимо. И осознаёт, что он предполагает неозвученный ответ сам. Ужаснейшая ирония. — Заковия… Мы должны были уже оттуда уехать тогда, но я настояла на том, чтобы задержаться на денёк: хотелось ещё изучить город… На его опасения, помню, сказала «да ничего страшного, при малейшей опасности тут же уедем, успеем». Пообещала ему… — Ты не виновата, — тут же прерывает её Зимо, в чьих глазах отчётливо читается абсолютно такое же чувство вины, как и у самой Катажины, обращённое в сторону своей семьи. Он покачивает головой, даже взгляд на неё не поднимая. Не рассказывает собственную историю, справедливо предполагая нецелесообразность сего, поскольку его история в своё время была по всем новостям. Но когда Гельмут начинает говорить, ей кажется, что он совсем не её брата имеет в виду, словно себя оправдать пытается. — Никто не в силах прожить хотя бы на секунду дольше, чем предписано. Да и, к тому же, даже если бы вы уехали, смерть нашла бы вас и там обломками Заковии. — Я понимаю… Головой. Но сердце… — Впрочем, кому она это объясняет: у него если не в точности то же самое на душе, то, как минимум, нечто очень и очень похожее. Катажина заламывает себе нервно руки, ещё больше кутается в плед и даёт понять, что соболезнует его утрате. Уважительно на мгновение наклоняет голову. — Простите, не стоило вообще развивать эту тему. Она царапнула по сердцу нам обоим. Гельмут нарочито небрежно ведёт плечом и зачем-то на автомате на мгновение оборачивается в сторону основной части салона, где остались Баки и Сэм, после чего возвращается к разговору. И голос его звучит задумчиво-замутнённым. Катажина чувствует, что он сам буквально силой заставляет себя поверить в то, что говорит. — Лет девять прошло, пора бы перестать дёргаться от любого упоминания о тех событиях, — и поднимает уголок губ чуть заметно, но совсем невесело. — По крайней мере, начать с разговора об этом с кем-то, кто находится в такой же ситуации и может понять, кажется лучшей идеей. Катажина качает головой и неосознанно касается указательным пальцем собственного виска, продавливая кожу и смотря в пустоту. Смаргивает и нервно дёргает плечом, не давая воспоминаниям снова себя унести и чувствуя, как губы сами по себе кривятся в непонятной эмоции. — От этого не избавиться полностью, барон, и Вы это прекрасно понимаете. Это всегда будет внутри, в подкорке. Преследовать, появляться в самых жутких ночных кошмарах, когда меньше всего ожидаешь, — недолгая пауза, взятая для приведения порядка в мыслях и поиска компромисса. — Впрочем, да, спокойно говорить об этом — уже весомый прогресс. Для меня — так и вообще невыполнимая миссия, кажется. Повисает тишина. Катажина думает, что разговор сошёл на «нет», и выдыхает нервно и судорожно, откидываясь на спинку и закрывая глаза. Возвращаться к пониманию того, что она собственноручно убила своего брата, уговорив его остаться, — больно и жутко. От этого дыхание перехватывает, а руки, кажется, начинают неостановимо дрожать. Перед глазами — его лицо и тянущаяся к ней рука. В ушах — звуки хриплого пения в попытке её успокоить, за секунду до момента падения гигантской плиты. Катажина закусывает внутреннюю сторону щеки и больно сжимает ладонью собственную руку, чтобы хотя бы частично переключить внимание на физическую боль. И дёргается, когда голос Зимо раздаётся совсем рядом, врываясь нежданным гостем. — Держи. Там осталось кое-что из запасов ещё со времён до Щелчка и моего ареста; думаю, это необходимо сейчас, да? — он протягивает ей стакан с какой-то янтарной жидкостью, горько полуулыбаясь без тени положительных эмоций. Кивает в сторону мини-бара и снова опускается рядом, в соседнее кресло, останавливая взгляд на какой-то точке в полу самолёта. — Я разбирал завалы несколько дней, чтобы найти семью. А ты лежала под обломками, рядом с семьёй, умирая от нехватки воздуха. И всё из-за того, что кому-то вздумалось поиграть в Бога. Потешить своё эго… Катажина смотрит на Гельмута, сгорбившегося и сжимающего кулаки со взглядом, в котором блистают искры холодной ненависти, словно в нём одном объединились тысячи и тысячи людей, потерявших своих родных и пострадавших «во имя мира». Смотрит и ментально вступает в эту армию покалеченных от рух добра, пересекая порог. Да, она близко и достаточно давно знакома с Барнсом, но это ни в коем случае не мешает. Напротив, только утверждает её в своём мнении. — Поэтому пока помогать им — меньшее из зол, — аккуратно замечает, тихо-тихо, ведя плечом и кивая куда-то в сторону Баки и Сэма. Голос твёрд и бескомпромиссен. — Никто не должен ни пережить того, что пережил Барнс, ни почувствовать себя Творцом… В любом случае, спасибо, что выслушал мои словоизлияния. И подаёт ему руку, не совсем ожидая этого от себя самой, потому что для неё это высшее проявление уважения и расположения к человеку. Зимо смотрит на её раскрытую ладонь. И отвечает, скрепляя рукопожатие. — Спасибо и тебе.