1
11 апреля 2021 г., 18:43
Скука порождает безделье — вот и Уилл не страдает, а мается. Они зализывают раны в центральном районе Кубы — о, так умно-глупо прятаться прямо под носом, — и если Ганнибал счастлив заниматься делом любым — только бы не сидеть за решеткой, — то Уилла рутина, протянувшаяся в его жизни трёхлетней трухлявой нитью, жалит обезумевшим насекомым, на яд которого у него — увы — аллергия, и Уилл распухает, и задыхается, и раздувается, как надутый гелием шар, и мучается, мучается, мучается — боже мой, как же ужасно, отвратительно, невероятно скучно, когда это вязкое ничего наконец-то закончится? Но конца не видать: дни перетекают в другие, меняется лист вычурного календаря на новый-белый с иным числом, и одинаковая одинаковость съедает Уилла до костей, вылизывая те дотошно и тщательно, словно стараясь досадить его скелет щекоткой, умело и искусно. Уилл вспоминает, как вставал по утрам на работу — работу преподавателем полицейской академии, — и он вспоминает кофе, бурлящий лавой в стакане, горький даже с пятью ложками сахара, и слипшиеся из-за скудного куска масла макароны, разогретые спасительницей-микроволновкой, и лай собак, и их мохнатые хвосты, бьющие ноги, и долгую поездку до Балтимора, и лекции, лекции, лекции... Всегда разные, всегда непредсказуемые, пусть даже начитывающиеся студентам из года в год, эти долгие, долгие лекции, рассказывая которые, Уилл исчезал и испарялся, становился окрыляющим вдохновением и плыл-плыл-плыл спокойным осетром по течению до тех пор, пока не кончались все пáры. Уилл соврёт, если скажет, что он не скучает: тоска разъедает его сердце и мозг кислотой, и Уилл мечтает снова войти в академию, снова разложить свои вещи в лекционном зале, снова стать центром внимания юных умов, снова заниматься тем, что сложно, но все же не так опасно, как консультирование ФБР, и не так опасно, как жизнь с Ганнибалом Лектером.
Уилл мечтает, но мечты не озвучивает, однако, ужиная одним одинаково одинаковым днём, Уилл решается на разговор о скуке-бездельнице.
Так, звякнув ножом, он спрашивает:
— Возможно ли мне устроиться на работу здесь?
И Ганнибал замирает с вилкой у рта, потому что их диалоги редки, как звезды в мегаполисах, и он старается запомнить каждое, каждое слово, добровольно выпущенное Уиллом в реальность.
— Ты ощущаешь недостаток в чем-либо? — уточняет Ганнибал, вытирая салфеткой губы.
Уилл хмыкает — недостаток? Ну, нет — и плавно отклоняется на спинку стула. Они сидят друг напротив друга, как в старые-добрые, и стол кажется бесконечно длинным. Держать дистанцию — значит быть способными ужиться друг с другом; Уилл боится представить, что было бы, стань кухонный стол хоть на сантиметр короче.
— У меня, напротив, проблемы с избытком, — Уилл говорит с расстановкой — он интригует истиной, — и Ганнибал заинтересованно склоняет голову.
— Конкретнее? — просит он.
Уилл накалывает на вилку зеленую-зеленую рукколу и подносит её ко рту. Пахнет кислым соусом, когда как сама руккола горчит, и это сочетание Уиллу не нравится. Он отодвигает тарелку, берет в руки бокал. Ганнибал смотрит, и смотрит, и смотрит — испепеляет. Уиллу нравится недоедать Ганнибаловы блюда: это тешит убитое эго, и это отличный способ напасть, не приближаясь к другу-врагу ни на метр.
Вино спит в бокале спокойным морем, пока Уилл, отпивая немного, не вызывает шторм; теперь красное бьется о прозрачное, как волны бьются о скалы.
— Свободное время, — говорит Уилл, и Ганнибал медленно, словно осторожная кошка, кивает. — Его слишком много.
И казалось бы, вслух озвучив, — ну что за проблема? Но Уилл хочет мобильности, он хочет размять свои мышцы, и мысли, и чувства, и навести в своём теле порядок, и снять, наконец, напряжение. Уилл часто чувствует себя тем самым канатоходцем, ловящим гармонию тела и воздуха посреди знаменитых близняшек-башен: одна нога на твёрдом-остром канате, другая — парит, и руки расставлены в стороны, и они держат серебряный балансир, и тело — струна, такой же канат, натянутый туго, крепко-накрепко, наверняка.
Ганнибал оставляет салфетку, лишь только сложив ту в квадрат — идеальный и ровный. Уилл чувствует, как горчит полусладкое. Он съел бы чего-нибудь такого же простенького, как те слипшиеся на дне кастрюли макароны; он выпил бы чего-нибудь такого же крепкого, как спрятанный в подвале дома в Вулф Трэп виски. Он, в целом, вернулся бы на один день в свой маленький-маленький домик: потрепал бы собак, полежал бы на вроде бы чистых — пусть и двухнедельных — простынях, потому что вот она, его жизнь: лохматая, грязная от пота и смазочных масел, пахнущая той самой жидкостью после бритья с корабликом на упаковке, с составом, читать который становится больно на третьем слове.
— Уилл, — возвращает его Ганнибал, и Уилл почти слепнет, смотря на него. Начищенный и блестящий, Ганнибал похож на его же туфли, сшитые на заказ заграницей, вычурные, пафосные, одни единствннные в своём роде. Уилл никогда бы их не надел; а те бы с радостью окольцевали его скромные ноги. — Должно быть, ты помнишь, что ещё месяц назад ты едва ли ходил.
Уилл это помнит — унизительные ситуации вгрызаются в подкорку мозга, — а потому только встаёт, захватив наполовину пустой бокал, и говорит:
— Сейчас со мной всё в порядке, — и в подтверждение Уилл ловко-развязно приваливается к кухонному гарнитуру. — Я хочу свободно выходить из дома, и я хочу работать, потому что мы должны делать это, чтобы не вызывать подозрений, — стекается он в монолог. — И я хочу иметь хоть какое-то занятие, Ганнибал, потому что сидеть здесь и ждать, когда тебе надоест разыгрывать сцены из ситкомов, утомительно и нудно. Я чувствую себя домохозяйкой без дома. Рыбаком в пустыне.
Ганнибал кивает — аккуратно, медленно, — и Уилл клянёт его извечное спокойствие раз за разом. Звенит вилка, Ганнибал заканчивает ужинать: он поднимается со стула, расправляет воротник хлопковой рубашки и принимается за уборку. Он думает, и Уилл видит его размышления: те прячутся в выпуклой вене на лбу, и она пульсирует — мелодично, созвучно с гудящими мыслями, — и Уилл угадывает по ней чужое недовольство. О, он уверен, Ганнибал мечтает залезть в его разум глубже, и глубже, и глубже — пока Уилл сам не наденет на шею ошейник, отдав себя во владение; Ганнибал мечтает, но знает: Уилл интересен в сопротивлении, он неподражаем в борьбе; а потому покорность их жизни уж точно не скрасит: она приведёт их к пышному-пышному ужину — она приведёт их к концу.
— Мы найдём жильё подальше от центра Кубы, — говорит Ганнибал, и Уилл прячет голову в плечи, слегка улыбаясь, — и я обещаю тебе, что ты будешь иметь работу.
Уилл выпрямляется, и наивное удивление кусает его лицо. Ганнибал смотрит на него снова, его глаза приятно блестят, и этот взгляд принадлежит всецело лишь Уиллу, и он к нему уже привыкает. Ладонь Ганнибала ложится на чужую ногу, и пальцы барабанят по бедру в понятном намеке. Уилл спрыгивает с гарнитуры — его не впервые так выгоняют — и освобождает место у раковины.
— Однако это случится позже, — вдруг говорит Ганнибал, и тихое шуршание воды наполняет своей монотонностью скромную кухню. — Терпение подарит нам достойную жизнь.
И Уилл — минуту назад усмирённый — вновь начинает злиться. Терпение подарит скуку: оно станет родителем лени, безделья и вязкого-вязкого ничего. Быть может, оно и дарует достойную жизнь им когда-то — сейчас же оно рождает лишь долгие-долгие дни, липкие и тягучие, как плохая жевательная резинка, и ничего хорошего Уилл в этом найти не может. Ни плюса, ни минуса — пустота, и Уилл не знает, почему в его жизни вдруг стало поло то, что всегда было самым заполненным и самым живым.
— Чем же ты предлагаешь мне заниматься сейчас? — грубит он, подумав. — Грезить о временах, где я не лезу на стену от скуки?
Ганнибал смотрит на Уилла через плечо, а Уилл не уходит от этого взгляда; всегда горящие-блестящие глаза на загоревшем от солнечной ласки лице медленно-медленно щурятся, и Уилл тихо ликует, потому что грубить Ганнибалу — удовольствие не меньшее, чем полупустая тарелка, оставшаяся после ужина.
— Áspero, áspero muchacho, — улыбается Ганнибал, и Уилл зеркалит эту улыбку, хотя ему хочется драться, кусаться и рвать ну хоть что-то на мелкие, мелкие, едва заметные глазу куски.
— Háblame en Inglés, — просит Уилл вместо этого, и Ганнибал показательно жмурится, отворачиваясь домывать тарелки.
— Твой испанский удивительно ужасен, — откровенничает Ганнибал, и Уилл сдерживает громкий смех.
А ведь Уилл может пуститься в пустые и пафосные диалоги на ласковом слуху — только не из его уст — французском, и тогда Ганнибал оглохнет, признав своё поражение: все же бывает и хуже. Гораздо, гораздо хуже испанского, с которым Уилл знаком только четыре месяца.
Уилл цепляется пальцами за бокал с недопитым вином. Мышцы Ганнибаловых плеч заигрывают с ним через ткань рубашки, и Уилл проклинает хлопок — уж слишком приятная ткань. Он садится на край стола и наблюдает. Если Уилл вернётся сейчас в свою комнату, день закончится так же, как кончались и всё предыдущие — пустотой. Одинаковая одинаковость, унылая рутина; Уилл не знает, чего ему хочется больше: походить по острию ножа, как по канату, или сразу пуститься в бой, не растрачиваясь на прелюдии.
— Я ведь никогда не учил его, — делает глоток Уилл. — Испанский, — уточняет он, — я его никогда не учил.
Ганнибал выключает воду, и Уилл смотрит на его мокрые-мокрые руки: красивые, жилистые, руки хирурга, повара и убийцы, они находят белоснежное полотенце, и мягкий ворс лижет влагу с каждого пальца, но в красный цвет не окрашивается; Уилл хлопает глазами — раз, два, — и полотенце снова лежит на месте. Руки же — чистые, сухие, в меру загорелые — ныряют в карманы брюк, а Уилл думает о том, что и он бы тоже хотел где-то спрятаться.
— Я мог бы помочь тебе с основами, — размышляет Ганнибал. Уилл не в первый раз почти что хохочет. — Алфавит, цифры и разговорные фразы, которые позволят местным понять тебя. Как тебе такое развлечение, Уилл?
— Отчаяние, может, и приводит к изучению языков, — улыбается он в бокал, — но я ещё не столь отчаялся.
Последний глоток звучит громко и привлекает внимание. Ганнибал подливает вина — и себе, и мечтающему о горьком виски Уиллу, — и теперь его вена на лбу пульсирует только от задетого самолюбия.
— Я хороший учитель, — говорит Ганнибал, и Уилл не выдерживает: его смех журчит засыхающей речкой, и он подносит руку к лицу, вытирая скопившийся пот ладонью.
— Не учитель, Ганнибал, — продолжает посмеиваться Уилл. — Ты — отличный манипулятор, и, увы, это разные вещи.
Ганнибал только раскатывает рукава рубашки, встречая смех Уилла доброй полуулыбкой.
— Учение, как и манипуляции, ведёт к воздействию на разум человеческий; разница только в том, каковы мотивы воздействующего, — говорит Ганнибал. Уилл только закатывает глаза и топит пафос чужих слов в вине. — Я уверяю тебя, дорогой Уилл, мои мотивы кристально чисты: я хочу избавить тебя от скуки. Находишь что-то нечестным?
Уилл удивлённо вскидывает брови.
— Нечестным? — переспрашивает он с тихим смешком. — О, всё. Абсолютно.
И Ганнибал молчит, только снова сгоняет Уилла с не предназначенной для сидения поверхности, побарабанив пальцами по его бедру. Уилл же устало слушается и перетекает на стул. В глазах Ганнибала загорается недобрый огонь предвкушения, и Уилл готовится к долгой-долгой тираде — что ещё он может от него ожидать? Ганнибал не подводит: он облизывает сухие от жаркого кубинского ветра губы — язык-змей пробегается по отшелущивающейся коже, — и он вдыхает чуть глубже обычного, и он говорит:
— Ты утомил себя приторной, милой жизнью, Уилл, и я здесь, поверь, ни при чем, — а Уилл только подпирает рукой подбородок, потому что рано или поздно они бы об этом заговорили. — Сколько бы ты меня не винил, виноват только ты: три года, Уилл, ты не столько жил, сколько старался плыть по течению, позволив себе раствориться в тихой семейной любви. Собаки, твоя замечательная жена и её милый сын... И правда заманчиво. И все же эти три года, что я подарил тебе, ты слишком глупо истратил для человека с твоим умом. Но, признаюсь, играл свою роль ты искусно. Теперь же ты страдаешь и едва ли не раздираешь свою кожу в кровь, как от оспы, спустившись со сцены в реальный мир — безусловно, ты смыл свой грим, однако изменилось ли от того хоть что-то? Исчезли ли все декорации?
Уилл убирает руку, и его голова наклоняется, и глаз его больше не видно. Уилл помнит, как хорошо Ганнибал умеет промывать его кости — в его руках те поют, очищенные и переливающиеся, и песни их становятся новым витком искусства, сливаясь со звуками громкой природы. Уилл чувствует, как кто-то скребёт в его черепе острым ножом: соскабливает ограждения, рушит, уничтожает, пробирается к заветному-желанному, топчась по больным местам. Ганнибал говорит о семье, которую Уилл создавал щепетильно и тщательно, как о фатальной ошибке; и Уилл слушает, не возражая — его немое согласие, ясное каждому в комнате, и от того только хуже. Уилл, безусловно, предатель — подлый и лживый, — и Ганнибал раз за разом вскрывает этот осиный рой, потому что знает: Уилл не будет перечить и перебивать; он, разумеется, все понимает, но, в отличие от Ганнибала, мысли в реальность не выпускает — так всё становится настоящим, а Уилл боится, потому что там, в настоящем, он чувствует только отвращение. Жить оголенным, как провод, сложней, чем скрываться за тканью; Уилл правда старается воскресить в себе искренность.
А Ганнибал продолжает говорить, и его голос льётся — то тихий, то громкий, — и Уилл его слушает, не способный тушить в себе злость, и его кулаки сжимаются — вдох-выдох, как же отвратительно чувствовать чужаков в своей голове, — и он закрывает глаза, хотя мечтает закрыть свои уши.
— Быть может, — подходит к концу Ганнибал, — сдвинуться с места так тяжело, потому что весь мир статичен, а ты впервые в движении. Черно-белое полотно не вдохновит тебя, если ты ищешь красок, я понимаю. Увы, Уилл, но пока мы с тобой ограничены в цветах на нашей палитре.
Ганнибал ждёт ответа — его прямой взгляд дырявит голову Уилла, вынуждая выйти на диалог. Уилл же просто протирает лицо рукой и смотрит на Ганнибала сквозь пальцы. Он говорит:
— Я бы хотел подраться с тобой.
И Ганнибал оскорблённо отшатывается.
Уилл же чувствует, что улыбается. Да, он и правда хочет подраться — хватит с них долгих прелюдий, они утомительны и скучны; Уилл мечтает найти развлечение в крови — разве не так делал сам Ганнибал? Видимо, Уилл ошибается — ему отвечают:
— Этого не хочу я.
И Уилл злится, потому что всё это — наглая-наглая ложь, враньё и глупые выдумки.
— Не ври мне, — скрипит он, опуская на стол бокал. — Ты должен.
Ганнибал поджимает губы — он, безусловно, разочарован, — и Уилл почти шлепает его по руке, когда он забирает бокал, чтобы поставить тот в раковину. Шумит вода, Уилл наслаждается этим звуком — он дарит спокойствие и предупреждает не делать глупостей, — а потом Ганнибал закрывает кран.
— Ты заблуждаешься, — говорит Ганнибал, и Уилл только кивает.
— Но ты злишься? — спрашивает он, надеясь, что да. Потому что Уилл заслужил.
Ганнибал едва заметно ведёт плечом.
— Не настолько, чтобы хотеть ударить тебя, — и Уилл чувствует, как начинают чесаться его кулаки.
Он мог бы сбежать сейчас, предотвратив дальнейшие ошибки. Но Уилл поднимается на ноги и задвигает стул — медленно, не приподнимая, из-за чего тот протяжно скрипит, — и назад уже вряд ли вернуться.
— Хорошо, — кивает Уилл, широким шагом выпадая вперед.
Уилл знает, куда стоит бить: раны Ганнибала, океаном и Драконом оставленные, известны ему лучше всего, и Уилл целится прямо в заживающее пулевое, хотя мечтает ударить в лицо. Ганнибал защититься не успевает: он только выпускает удивленный вздох и сгибается над гарнитуром, стараясь вернуть ускользнувшую невозмутимость.
— Уилл, — предупреждает он, но его, конечно, не слушают, и Уилл замахивается снова, теперь уже целит в лицо, но Ганнибал уворачивается — быстро, умело, — и Уилл улыбается, потому что этого он и хотел.
Его кулак ловят и откидывают в сторону, но Уилл поднимает второй. Ему хочется, смертельно хочется разбить Ганнибалу хотя бы губу — просто так, восстановив справедливость, — но он попадает лишь по виску, а уже после — едва ли дышит. Рука Ганнибала сжимает его шею крепко, уверенно, другая удерживает его тело, и Уилл чувствует неуместную радость, неуместное ликование, словно в ловушку попал не он сам, а его же добыча. Он получает то, что хотел, несмотря на отказы. Шею сжимает так, что ещё одна-две минуты — и Уилла уже не спасти. Он не дергается. Ганнибал наклоняется к его уху и шепчет:
— Таких эмоций ты хочешь? — и Уилл может только вцепиться в чужие руки. — Быть может, ссорясь с Молли в вашем тихом лесном домике, ты только и грезил о том, чтобы она разозлилась настолько сильно... чтобы смогла стать непредсказуемой, отважной, сильной, храброй и такой же опасной, как твоя прежняя жизнь; так скажи мне, Уилл, как часто ты представлял нож у своей шеи за эти три года; как часто ты умирал в крови на моей кухне в Балтиморе, Уилл? Как часто ты просыпался не от кошмаров, а от сладких, кровавых снов, где чужие руки впитывали в себя твою жизнь? Как часто ты сбегал из супружеской постели, потому что тебе было стыдно, Уилл? Потому что ты чувствовал себя неверным, гуляющим мужем, потому что во снах тебе являлся Дьявол и ты бросался к нему в объятия, так как скучал и мечтал о нем больше всего на свете?
Уилл чувствует, как слабеют ноги; он хочет ответить Ганнибалу, что он, разумеется, прав, и умён, и искусно его разбирает, будто играя в пазлы, по мелким фрагментам, но видит черное-черное ничего перед своими глазами — оно напоминает небо, безлунную громкую ночь — и уже прощается с жизнью. Ганнибал его отпускает, руки разжимаются, высвобождая Уилла, и всё вдруг обретает краски, светлеет, возвращается к жизни. Ганнибал, отдышавшись, говорит лишь одно:
— Эти игры бессмысленны, но я подыграю тебе, если ты этого так сильно хочешь.
А Уилл утирает слезы, держась за шею руками, и прибивается спиной к холодильнику, боясь позорно упасть. Он не чувствует себя проигравшим, а потому не жалеет и хочет сказать лишь спасибо. Красные-красные пятна раскроются, словно цветы, на его бледной шее в виде больших, талантливых, сильных рук — Уилл и правда скучал по жизни с Дьяволом.
— Я не играю с тобой, — хрипит он, и Ганнибал внимательным взглядом призывает продолжить. — Ты сказал сам: я смыл свой грим и спустился со сцены.
Ганнибал качает головой — кто бы сомневался, что он возразит — и мочит белое полотенце для рук ледяной водой. Он протягивает приятный холод Уиллу, и тот без сомнения принимает подарок, обматывая шею целующей раздражение прохладой.
— Кто, по-твоему, я настоящий? — спрашивает Уилл, стараясь незаметно сморгнуть свои слезы.
Ганнибал задумчиво кусает губу. Он говорит:
— Ты спрашиваешь, потому что не знаешь сам?
А Уилл пытается покачать головой, но боль стреляет — уверенно, точно, будто искусная охотница — в шею, и он хмурится, когда отвечает:
— Потому что хочу узнать, каким меня видишь ты.
Глаза Ганнибала приятно горят, Уилл мог бы увидеть их блеск в темноте. Он готовится освободить молитву, смачивает свои тонкие-длинные губы и говорит так, будто бы Уилл — нечто большее, чем человек: он Создатель, Икона, Искусство, он...
— Прекрасное зло, хранящее воспоминания о добродетели.
И Уилл едва ли это выдерживает.
— Это все? — глухо спрашивает он, и Ганнибал улыбается — довольный, хищный, красивый, как разрывающий жертву лев, гордящийся блестящей кровавой пастью — и самодовольство освещает его лицо чистой, прозрачной эмоцией, бьющей не только в выпуклой вене на загорелом лбу.
— Ты хочешь услышать ещё?
Уилл убирает от шеи согревшееся полотенце. Он обтирает им своё лицо, мокрое от соленого пота, и оставляет в руках, цепляясь пальцами в ворс так же сильно, как Ганнибал вцеплялся пальцами в его шею. Он говорит:
— Заканчивай со своим поклонением.
А Ганнибал — льстец и подлец — отвечает:
— Ради таких, как ты, рушились цивилизации, Уилл; разумеется, я поклоняюсь.
И Уилл прикрывает глаза. Он мечтает исчезнуть, испариться, лишь бы не слышать такие речи, потому что те жалят и оседают горечью, потому что Уиллу, несмотря ни на что, приятно знать силу своего безграничного влияния — мелочно, стыдно, но очень, очень приятно, и это давит на него силой Ганнибаловых рук, и он ещё глубже вонзает ногти в тёплое полотенце, стараясь потушить свои мысли, зарыть их под землю, в сырую и мертвую землю, похоронив их под её грязью навек. Щеки Уилла пылают, шея болит, и он не может сказать ничего больше, чем тихое:
— Боже мой, — а Ганнибал только непринужденно пожимает плечами, и Уилл хочет утонуть в его холодном спокойствии, как в океане, лишенный и капли смущения.
Уилл вдруг замечает, как привлекательно блестит нож в игре заходящего солнца: он сверкает, повешенный на стену у плиты, и лезвие его такое красивое, тёплое, манящее, что Уилл замирает, не в силах пошевелиться. Страшное, страшное нечто крадётся по его позвоночнику и проникает вовнутрь. Уилл смотрит на Ганнибала сверкающим взглядом, и он видит кровь, текущую по его шее, вискам, голове, и та пахнёт холодом и железом, и Уилл вдыхает-вдыхает-вдыхает этот дикий, безумный запах, жмурится, закрывает глаза. А открывает — и лицо Ганнибала чистое, как намытые до хруста тарелки, и на нем нет ни капли крови, и Уиллу становится душно, и тошно, и он не может смотреть на него слишком долго, потому что тогда кровь польётся снова, и нож заблестит, и желание заполнит все его тело. Уилл дышит вечно спокойной черепахой — семь секунд коротких вдохов, семь секунд тишины, — солнце больше не играется с лезвием, и страшные мысли исчезают, как исчезает сахар в горьком-прегорьком кофе.
А Ганнибал только щурится, замечая каждое изменение на чужом лице; Уилл уходит в себя, хороня выплывшие наружу соблазны, и Ганнибал загорается интересом, как спичка, потому что огонь в глазах Уилла секундами ранее был таким же опасным и привлекательным, как и на обрыве, и он не сможет простить себя, если не превратит его, этот внезапный красивый огонь, в сильный, безумный пожар, что поглотит всю их кухню.
— О чем ты подумал сейчас? — спрашивает Ганнибал, аккуратно шагая навстречу, и Уилл вздрагивает: он отвык быть прозрачным в своих эмоциях.
— Ни о чем, — тихо шепчет Уилл, и Ганнибал едва хмурится.
— Уилл, — просит, не делая больше ни шага; Уилла его аккуратность только смешит. — Скажи мне.
И Уилл смотрит на снова сверкающий нож, покрываясь мурашками. Нет, он не станет, нет, нет, он не будет — и все же он хочет, он хочет, и дело не в скуке — вся соль в разрушенных крепостях, в выпущеных наружу желаниях, кровавых, вязких, как темная венозная, и сладких, очень и очень сладких. Уилл поправляет упавшие на лоб кудри — волосы его отросли, закрутились в спирали, пропитались кубинским теплом, напитались ярким-преярким светом — и говорит:
— Я хочу пустить кровь.
А Ганнибал едва улыбается.
— Мою кровь, Уилл? — шепчет он, и Уилл чувствует, как пьянеет.
— Да, — отвечает он. — Черт возьми, да.
Улыбка Ганнибала широкая и пугающая. Уилл клянётся, что видит её впервые.
— Я позволю тебе, если ты уверен, — говорит Ганнибал, и тихий вздох покидает Уилла внезапно, разоблачая его удивление.
— Ты отказываешь мне в драке, но разрешаешь себя порезать, — не понимает Уилл, сильнее сжимая ворс полотенца. — Почему?
Ганнибал доволен, как стая Уилла, вернувшаяся с ночной прогулки; Уилл ошибочно думает, что боль приносит Ганнибалу удовольствие, но потом понимает: удовольствие ему приносит потакание его, Уилла, желаниям — и если Уилл хочет крови, его тёплой, живой, красной крови, то Ганнибал сам подаст ему нож.
— Быть может, я хочу стать достаточно красочным холстом для твоего вдохновения, Уилл, — тихий, интимный голос Ганнибала — голос такой же особенный, как и каждый подаренный им Уиллу взгляд — течёт сладким-пресладким сиропом, и Уилл, будь это большим, чем просто метафорой, позволил бы его вязким каплям упасть на свои ладони, чтобы те, не стыдясь, облизнуть. — Чем ты хочешь это сделать?
Уилл моргает и разжимает пальцы. Он смотрит на яркое стальное лезвие. Он говорит:
— Ножом, — а потом указывает пальцем на тот, что с ним так бесстыдно заигрывал: — Этим.
И Ганнибал кивает, снимая блестящий нож со стены. Уилл смотрит, глотая слюну, как Ганнибал его обрабатывает спиртом, припрятанным в одном из кухонных ящиков: раствор льётся на острое лезвие, и оно режет его совсем мягко, бережно, аккуратно, будто целуя.
— Я схожу за аптечкой, — отмирает вдруг Уилл.
А Ганнибал смотрит на него — уверенно, твёрдо — и качает головой.
— Не нужно, — говорит он и отдаёт обеззараженный нож Уиллу в руки. Уилл держит его, словно меч, и не может прогнать возбуждение. Взгляд Ганнибала твердит ему только о том, что прогонять ничего и не нужно. — Я позабочусь о себе сам.
И Уилл кивает; он вертит в руках нож, так громко его зовущий, и не замечает, что Ганнибал уже не стоит над ним и не смотрит, горя восхищением — он разворачивает к Уиллу стул и садится на него легким, плавным движением, и он начинает расстёгивать свою рубашку, и он выдавливает из ткани первую, вторую, пятую пуговицу, и Уилл видит его грудь и живот, посеребрённые волосами.
— Ты можешь начинать, — говорит Ганнибал, расслабляясь на стуле.
Уилл думает: Ганнибал лишил его выбора; он снял рубашку, оголил свою кожу, не спросив, где бы сам Уилл пожелал оставить свои отметины. Горькое чувство злости затухает, поднявшись до горла. Уилл крепче сжимает нож. Быть может, всё справедливо.
Уилл садится на корточки, потому что не хочет тратить время на транспортировку стула. Он не знает, как ему стоит начать. Уилл спускает рубашку с расслабленных Ганнибаловых плеч, благодарный за то, что на него не смотрят. Он знает: соблазн велик — и все же Ганнибал боится, что он передумает. Уилл проводит рукой по груди: волосы ощущаются твёрдыми, но не колючими, и Уилл перекладывает нож в рабочую правую руку. Он смотрит на Ганнибала сам, едва способный сказать хоть что-то. Он боится представить, как дико выглядит — мокрый взгляд и полуприкрытые губы, — а потом Ганнибал открывает глаза, и в зрачках его плещется безумие, смешанное с чистым восторгом — Уилл выглядит великолепно.
Он подносит нож к груди, и он смотрит, смотрит и смотрит; Уилл не может решиться на большее и с тем же мечтает провести глубокую длинную полосу, не предупредив о боли. Лезвие упирается в загорелую кожу; Уилл давит — несильно, на пробу, — и яркая капля крови сбивается в самом начале пореза; Уилл размазывает ту подушечкой пальца, нажимает на потревоженную кожу — горячая, мягкая, Уилл продолжает. Он ведёт ножом в сторону — пока аккуратно, едва-едва давит — и перемещает тот ближе к сердцу. Ганнибал дышит мерно, спокойно, и Уилл щурится от удовольствия, оставляя глубокий порез — дыхание учащается, а на живот бегут дрожащие-длинные капли крови.
— Больно? — спрашивает тихо Уилл.
И Ганнибал кивает, облизывая сухие губы.
— Да, — отвечает он.
А Уилл улыбается — довольный — и оставляет чуть ниже ещё один крупный порез. Он давит на рукоятку ножа, стараясь воткнуть его кончик поглубже в кожу. Ганнибал — совсем тихо, лишь чтобы привлечь внимание — вздыхает, и Уилл поднимает свою голову, и он чувствует тепло крови на своих ладонях: оно пробирается внутрь, оседает там, приютившись, и остаётся жить навсегда.
Ганнибал смотрит на Уилла так, как он смотрел на него во всех сладких-кровавых кошмарах. Уилл сглатывает, переполненный удовольствием; ему хорошо, он плывет и пьянеет. Уилл понимает: скука будет душить его до тех пор, пока он меняет маску за маской, надеясь прибиться к прошлому.
Ганнибал запускает руку в отросшие кудри Уилла и пачкает их своей кровью. Чёрный мешается с красным — создаётся палитра цветов.