Часть 1
13 апреля 2021 г., 10:11
После тёмной ночи всегда наступает рассвет — Разумовский открывает глаза. По железной двери прыгает солнечный зайчик. От транквилизаторов, которые ему скармливает Олег, Серёже совсем-совсем неповоротливо и сонно, но он находит в себе силы улыбнуться и проследить взглядом путь этого пятна света — пожалуй, единственного теперь в его жизни. Сергей много спит, но когда не спит, думает о том, почему Олежа, его милый Олежа, которого он всё же смог предать, снова его спас — обычно он не успевает прийти к какому-то конкретному выводу и снова засыпает. Ему снятся тёмные сны, в которых тварь возвращается в его голову.
Когда железная дверь открывается, он не шевелится. Олег не хочет его слушать, это ясно, но не ясно, зачем всё же спас. Серёжа не против был бы всё же сгнить за решёткой, но Волков решил иначе.
— Принёс твой любимый лаваш, — хрипло говорит Олег.
Хрипеть он теперь будет всегда, и Сергей знает, чья это вина.
Кто как, а он бы бросил себя в тюрьме, он бы бросил себя в СИЗО — или еще раньше, он бросил бы себя в детдоме и держался подальше. Но Олег не он, и Олег не держится подальше — Олег вытаскивает его из проблем за шкирку, приносит ему его любимый лаваш и хрипит.
На последнюю просьбу Серёжи позволить ему всё исправить Волков задрал водолазку и спросил, как он планирует исправлять дырки в его теле — Сергей осёкся и больше ни о чём не просил.
Разумовский переворачивается на матрасе и наблюдает за солнечным зайчиком, остановившимся над головой Олега. Словно нимб. Он медленно кивает и следит за тем, как Волков опускает поднос на пол и уже собирается уйти, но —
— Прости меня, — всё же просит Сергей.
Выходит Олег молча.
***
Олег чувствовал вину. Из-за того, что не усмотрел зачатки сумасшествия в Сергее, из-за того, что не остановил его, когда те уже были налицо. Разумовский всегда был, что называется, «не от мира сего», и ответственность давила на него, давила-давила — Волков сбежал в армию. Хотел дать время Серёже, хотел дать время себе, хотел дать возможность вырасти им как автономным личностям, отдельным друг от друга. Думал, вернется после армии — и заживут; вернулся спустя несколько долгих лет, когда на его мифической совести уже были безобразные трупы с масками вместо лиц, а в Сергее сидела Тварь и смотрела незнакомыми злыми глазами. Волкова ело беспокойство, но Сергей пресекал все попытки поговорить, закрывал за собой тяжёлые двери дворца и закрывался в самом себе, и Олег не знал, как к нему подступиться. Они больше не были друг другу самыми близкими людьми.
Но когда после всего марева чужого сумасшествия и собственной тщательно контролируемой паники конец стал неожиданно близким и понятным, а последними словами Сашки стало обвинение Волкова в том, что он привёл их всех на верную смерть, он вдруг понял. Волк всегда смотрит в лес, но с ним это никогда не работало.
Тягучая хитрость любимого человека наносила урон больший, чем пули. Так что, когда те прошибали его тело, Олегу — почти — не было больно.
Когда его лёгкие смогли работать самостоятельно, а суматоха с недо-концом света закончилась, он спёр Разумовского, разумеется, оказавшегося в самой гуще событий по велению судьбы, прямиком из очередной психбольницы, посчитав, что достаточно с того суровой российской медицины. Долечились уже, проходили, знаем. Серёга был никакой, но Волков отчаиваться себе не позволял и пар выпускал на груше. Надо было что-то решать, и решение пришло само собой.
Взгляд Марго выражал некоторые сомнения в его умственных способностях — Олег помнил, почему эта птица всегда его так бесила — и почему была так любима Сергеем. Похищенный Рубинштейн трусливо жался по углам и до смешного упорно молчал — но не зря всё-таки Олег был таким успешным наёмником. Он умел не только бить и стрелять, но еще и думать. И красочно угрожать, так что доктор сдался на третий день пребывания в гостях у Волкова.
Сергей в импровизированной камере смотрел без какой-либо осмысленности и скулил под дверью, когда Волков её закрывал. У Олега сжималось что-то недостреленное внутри, но боль поглотила практически всё в нём, а остатки любви к Разумовскому ушли на его спасение. Олег заставлял его съедать таблеточки, проверял рот после, не мог выдавить из себя ни слова и ждал. Ожидание в какой-то момент стало настолько привычным, что Олег больше ничего не хотел — ни объяснений, ни возвращения былого, ничего. Хотелось разве что простой человеческой пощады.
***
Всё повторяется. Разумовский не жалуется, всё могло закончиться гораздо печальнее, но вот он — живой и рядом с Олегом, который, правда, пока что отказывается с ним разговаривать, но ничего, Серёжа понимает, он бы с собой тоже не разговаривал. Он же виноват — но ему всё равно тоскливо. Он заканчивает с мольбами о прощении и теперь старается показать, насколько хочет исправиться — замолкает, честно пьёт таблетки, открывает рот и поднимает язык по первому требованию Олегу — посмотри, ну. Я стараюсь, ну. Но Олег наученный и больше не ведётся, Олег не позволяет жалости — и любви, его убогой безграничной любви — взять верх.
Главные вопросы: о чём ты думаешь? Что ты чувствуешь? Как мы стали такими? Мутные глаза любимого человека пугают своей бессознательностью; Олег интересуется у нового сережиного психиатра, можно ли что-то сделать с дозировкой. Зима проходит так.
Первые сутки марта ознаменовываются новой просьбой — Серёжа, прерывая свой импровизированный обет молчания, просит обрезать ему волосы. Те стелются мягко по спине — даром, что никакого ухода, но ведь Разумовский всегда был необыкновенным.
— Отрежешь их? — выспрашивает, не зная в кои-то веки наперёд — но Олег соглашается.
Не обрамленные более прядями черты лица Серёжи неожиданно заостряются, он будто скидывает лет пять, но вместе с тем выглядит гораздо более уставшим. Более измождённым, и что-то внутри Волкова щемит. Как не смотреть на него такого? Как его — такого — не любить?
Сергей это понимает, конечно же, считывает по глазам, как и всегда, клонит голову вбок, демонстрирует изящную шею с бьющейся жилкой — жест доверия и беззащитности; кажется, сломаешь одним лёгким сжатием, но Олег знает, что это фальшь. В жилке дюжая воля к жизни; он смотрит и смотрит, и не знает, как оторваться. И не может уйти — Серёжа под его руками знакомо податливый и тонкий весь, хрупкий и отзывчивый. «Чудо. Чудо», — бьется в голове, пока Волков жмурится и позволяет оставлять беспорядочные поцелуи на своём лице. В моменте ему долгожданно хорошо и совсем не хочется думать о том, что он нарушает рекомендации врача, что его милый Серёжа болен, что хотя бы у одного из них ответственность не должна трещать по швам.
— Ну позволь мне, — заполошно упрашивает Разумовский, шаря руками по телу, цепляясь судорожно, — позволь себе.
И жарко целует. И Олег больше не может терпеть.
Серёжа позволяет волосы оттягивать, непривычно короткие, кусается, восторженный, дорвавшийся, и послушно льнёт к телу ближе — он в сердце и голове с самого их начала, куда уж ближе-то? Перед накрепко зажмуренными глазами рыжий всполохами, Разумовский на подкорке навсегда, кажется. Кажется Олегу, что даже после смерти будет одно его лицо, ласково ухмыляющееся — ему одному, и жёстко всему миру. Всегда был, есть и будет только он один. И это больше невозможно терпеть. Из последних сил, зверея, он отпихивает Разумовского и вываливается из подвала, то ли забывая, то ли не желая запереть дверь. Следующие полчаса он громит собственную ванную комнату и орёт что есть мочи. Как же это вытерпеть, Боженька, где я так согрешил. Вся жизнь его — один сплошной грех. Когда он успокаивается и наводит порядок, вспоминает про незапертую дверь и слышит лишь тишину в доме. Сомневаться в том, что Сергей с его золотыми мозгами давно заметил эту маленькую оплошность, не приходится.
Ссутулившийся и потерянный Разумовский обнаруживается в камере без всякого интереса сверлящим стену взглядом.
— Пошли, — ровно говорит Олег и идёт обратно, силясь не обернуться, не посмотреть, следует ли тот за ним.
Идёт Серёжа не сразу. Возникает на пороге кухни, в которой Волков терпеливо его дожидается, спустя несколько минут, и останавливается у самой двери. Солнечные закатные лучи невыносимо красиво обрамляют его лицо; Олег моргает и кивает на стул.
— Садись.
— Почему ты меня выпустил? — следует незамедлительно.
— Уже вопросы задаёшь? — не без угрозы в голосе цедит Волков.
Сергей затыкается. На свету буйная обычно синева его глаз привычно выцветает, и — на какой-то момент, но — Олегу кажется, что в них всё ещё сверкает что-то яркое, совсем не синее. Ему хочется по-пёсьи встряхнуть головой, выкидывая из неё только начавшую отпускать тревогу, но не время. Он должен казаться сильным и непоколебимым хотя бы Серёже, хотя бы сейчас. Время задавать вопросы и получать на них свои ответы, но Олег не может открыть рот. Словно что-то сдавливает челюсть изнутри, и слова не идут, даже воздух не идёт. Задыхаться страшно. Олег задыхался, умирая. Но не умер — он открывает рот.
Но вырывается совсем не то, что планировалось — как будто с Разумовским можно что-то планировать:
— Почему ты так поступил со мной?
Детское, глупое. Волков знает, почему — Рубинштейн выложил всё как на духу, загипнотизировано уставившись на нож в его же крови. Этого должно было быть достаточным, но не было.
— Прости меня, — едва слышно говорит Серёжа.
Понимание, что это бесполезно, никуда не девается, и Олег вздыхает и командует:
— Никакого телефона, никакого ноутбука. На улицу ни шагу. Заходить никто не должен, но если зайдёт — ни звука. И к кухне даже приближаться не смей.
Олег был, в принципе, довольно умным мужиком — ну, когда дело не касалось Разумовского.
Последнее произносится практически с юмором, но Сергей не улыбается, зато кивает быстро-быстро, соглашаясь без всяких споров — боится, что передумаю, понимает Волков. И, если подумать, это его устраивает.
***
Не то чтобы жизнь в глуши его не устраивала. Олег почти не косился волком, иногда выпускал на веранду — «Олеж, ну я зелёный весь, посмотри, а?» — и приближал своё совершенно не зелёное лицо, пуская грусти в глаза. Наглел быстро, хоть и был всё ещё каким-то зашуганным — Волков клялся себе, что его это не трогает и бесился втихую; Волкова это трогало, и он начал выпускать его за дверь, которую оставлял открытой.
Устроились они в одиноко стоящем доме на отшибе села, вокруг которого раскинулся лес. По вечерам приятно пахло сосной, Олег запрещал выходить ему за высокие ржавые ворота и сам день через три ходил за пахнущими детством, которого ни у Разумовского, ни у Волкова не было, молоком и хлебом. Магазина поблизости не наблюдалось, насколько мог судить Сергей, но оно и было понятно.
— Как у бабушки в деревне, — довольно урчал, вытирая постоянные «усы», на что Волков неизменно устало спрашивал:
— У какой ещё бабушки, Серый?
Серый таинственно (а может и оскорбленно) молчал.
По утрам Олег сам собирал травы где-то по лесу и заваривал с ними вкусный чай. Это было своеобразным их ритуалом — Олег методично заваривал кипу этих листочков, — мяту и чабрец Разумовский различал, но всё остальное терялось — сидя в позе лотоса в растянутых трениках и иногда прикрывая глаза, а Серёжа, сонный, с отпечатком подушки на щеке, наоборот, неотрывно наблюдал, а за окном меж сосен стелился рассветный туман; тянуло прохладой даже сквозь затворенные ставни. Ему нравилось. Потом он с любимой кружкой в цветочек со сколотым краем (бросил в момент гнева — Волков смотрел равнодушно своим стальным взглядом, и это его пугало больше, чем что-либо ещё), в шутку подаренную Олегом, выбирался во двор и, жмурясь, босиком ступал в траву — роса ощущалась щекотно. Ему нравилось.
Все месяцы жизни в глубинке его всё-всё устраивало — кроме кошмаров. Олега он своими криками будил регулярно и поднимался вместе с ним на рассвете не по большой любви — хотя тут, конечно, как посмотреть — глумливо скалящегося желтоглазого монстра во снах не останавливало ничто. Он попытался было не спать вовсе, но спустя несколько мучительно бессознательных дней Волков насильно уложил его подле себя и велел не дурить.
— Я здесь, когда ты засыпаешь и буду здесь, когда проснёшься, — сказал он и накрыл его старым пледом с непонятными треугольными узорами, и Серёжа внезапно успокоился.
Плед кололся и пах солнцем и чем-то старым, тело под боком было родным и тёплым, но спалось ему всё равно паршиво. Во сне его дыхание учащалось, и Олегу иррационально хотелось убить всех тех, кто его касался.
Время не делает ситуацию легче. Возможно, его и не так много прошло — Серёжа потерял ему счёт, а дни начали мешаться друг с другом, но спалось всё ещё хреново, синяки под глазами и не думали уменьшаться у них обоих, и Волков всё чаще выбирался за ворота. Возвращался не таким напряжённым и иногда будто бы даже весёлым. Разумовским заподозрил было, что тот постреливает местных, но Олег предположение не оценил:
— Мишени в лесу, Серый. Искусственные.
Однажды Разумовский, наблюдающий за тем, как Волков заваривает чай из чабреца и малины, коварно предлагает:
— А давай хозяйство заведём? Огородик раскинем, помидорчики там, огурцы. Картошку посадим. Такая благодать располагающая кругом.
«Что же, возможно, Птица — ещё не конец», — по обыкновению флегматично думает Олег и соглашается с условием, что и сажать, и копать картошку будет Сергей сам.
Разумовским, фыркнув, не удостаивает его ответом.
***
Осень заступает в свои права, когда Сергей окончательно веселеет, сыплет дурацкими идеями и предположениями и заметно скучает по цивилизации — всё днём. Олег на созвоне с знакомым психиатром — чтобы быть на созвоне ему приходится добираться пешком до ближайшей железнодорожной станции, выдерживая с вежливым интересом расспросы и рассказы всех встречающихся ему старушек — слава богу, что село давно им, богом, забытое, и их не так много, как могло бы быть в самом страшном кошмаре Олега. И станция, разумеется, находится вообще не близко, но однажды врач «даёт добро» - не то чтобы Олег много о чём распространялся, но. В предпоследний их разговор Волков рассказал о Разумовском, тревожно вглядывающемся в отражение в осколочное зеркало на кухне и отвечающего на его молчаливый вопрос: «Жду, когда глаза пожелтеют». Будет ли конец этому всему? Вопрос остался невысказанным, но Волков не ждал чего-то утешающего — а вон оно как вышло.
В какой-то момент он замечает, что они с Серёжей (вновь) спят вместе. В одну особо тревожную ночь он сам приволок скулящего Разумовского в свою спальню, да так тот там и остался. Поначалу смирно лежал на самом краю, но постепенно оттаял, и вот — Олег не понимает, каким образом на его личное пользование осталась дай бог четверть кровати. Он не жалуется — чужие кошмары не проходят, Волков спит привычно чутко и иногда часами просто лежит и вслушивается в дыхание Серёжи — занимается рассвет быстро, даже осенний, уже холодный, и он идёт заваривать чай. Рутина, которая внезапно даёт ему больше умиротворения, чем что бы то ни было.
После тёмной ночи всегда наступает рассвет — у всего на свете есть свой конец, всё на свете однажды достигает своего апогея. Этот день нормальный: Серёжа выспавшийся, Олег спокойный — потому что Серёжа выспавшийся. Солнце по-летнему греющее; они выходят на веранду и уютно молчат. Много сил Разумовскому требуется для молчания, но он выдерживает до самого вечера — Олегу впору напрячься, но нет, чуйка в кои-то веки молчит с ними за компанию. Вечереет в деревне красиво: небо разливается яркими красками, солнце опускается стремительно. Олег засматривается как в последний раз, когда слышит:
— Мы так и не поговорили.
Ему больше не нужен этот разговор.
Он не хочет оборачиваться и не хочет видеть такого Серёжу — вновь разбитого. Он знает, что увидит, когда обернётся.
— Я так толком и не извинился… Олег, мне жаль. Если бы я смог изменить что-то, то я бы изменил. Я ничем не заслужил твоей верности, но я благодарен за неё, я… — когда Олег всё-таки оборачивается, речь Разумовского обрывается.
Он внезапно не разбит и относительно спокоен, но потом плотину словно прорывает, когда он смотрит в волковы (совсем не волчьи) глаза и начинает рассказывать сбивчиво:
— Так страшно было… В какой-то момент, когда сознание оборвалось, когда решил, что ты мёртв, я … Как будто снова один оказался, но тогда думал, что лучше бы один, без монстра этого… Даже монстром его назвать не могу, понимаешь? Это же тоже я был, а потом ты раз — и мёртв, и крови так много вытекало, прямо на глазах моих, я даже досмотреть не смог — он не позволил, на войне, в Сирии, не умер, вернулся ко мне — и что? Так легко от тела было отказаться, так легко было отказаться от сознания потом, просто забыть, понимаешь? Не думать, не вспоминать, Олег, мне так жаль…
У Олега нет сил его остановить. Монолог прерывается судорожными рыданиями, и, когда он подрывается подать стакан с водой, ему вдруг так легко сказать:
— Я тебя уже простил.
И шрамы больше не болят, и сердце не болит, ничего не болит.
Серёжа на кровати маленький, хочется утешить и защитить его абсолютно привычно; Олег садится рядом и позволяет облокотиться на своё плечо. Разумовский цепляется пальцами за его предплечье и смешно сопит. Они вновь молчат так долго, что Волков думает — заснул. Успокоился. И вслед этой мысли слышит едва различимое нашёптывание в шею: «Прости меня. Прости меня. Прости меня». Олег давится сухими спазмами — давно, давно простил. Должно быть хотя бы страшно подставить спину, но он больше не боится.
Спят они, переплетаясь руками и ногами, а наутро Олег кидает Серёже спортивную сумку и молчит в ответ на спрашивающие глаза.
Олегу хочется к морю; спустя сутки, уже в угнанной на ближайшей заправке тойоте он вскользь бросает: «Погреть старые кости», отвечая, на что Серёжа (не)вынужденно смеется — у Волкова привычно сжимается сердце, — и напоминает, что им едва за тридцать. «Христов возраст, — тянет Разумовский, — у нас всё-всё впереди». Неровно стриженные пряди треплет ветер, Серёжа наконец довольно жмурится, а Олег ему верит безотчётно, как и всегда.