1
19 апреля 2021 г., 19:46
Для Серёжи больничное расписание всё равно что не существует: вокруг только вспышки яркого света, давящая на грудь тьма, металлический звон и бормотания. Иногда близко, иногда далеко, иногда словно бы за стенкой. Иногда — прямо из его собственного рта, и он старается сжать зубы, поймать слова, чтобы растаяли на языке и не нарушали тишину. Очень старается. Старается зря.
Птица знает больничное расписание как пять своих когтистых пальцев: слышит каждый шаг по коврам и мраморным коридорам, каждый шорох отсчитываемых таблеток, каждое здравое замечание (от пациентов) и каждую бредовую бессмыслицу (из притаившегося в закутке медсестёр телевизора). Прожигает взглядом персонал, копается в нём, как в куче мусора, пытается найти что-то полезное. Ему льстит внимание, когда на него — на них — с восторгом пялятся сквозь прутья решётки. Он расправляет крылья и выдыхает, выдыхает, выдыхает — так долго приходилось прятать, складывать, прижимать ближе, ближе, ещё ближе.
Он привык к клеткам, но эта — другое дело. Он ждёт не дождётся того дня, когда сломает её — и, может, ещё парочку костей по пути. Уходя, погасите свет. Уходя, погасите свет в чужих глазах.
Серёжа поворачивает голову, но Птица вечно таится где-то на периферии, в уголке глаза, — тёмные перья и сияющие радужки. Словно тень его превратилась в зеркало, место которому не в веселом аттракционе, а в Комнате Страха. Они бродили по такой когда-то давным-давно, в прошлой жизни, до сверкающего маяка башни и холодильников с вечной газировкой, до прототипа Марго и тех тревожных дней, когда толклись у кабинета приёмной комиссии.
Чего ты волнуешься, Серёж? Они тебя с распростёртыми объятиями примут.
Чего ты волнуешься, Серёж? Максимум на Дальний Восток вышлют.
Чего ты волнуешься, это мне волноваться надо.
А потом — тишина. Не звенящая даже. Глухая. Которая только и ждёт, когда её нарушит полузабытый шелест крыльев…
Серёже занять бы руки, чтобы голова опустела: сотворить что угодно, кроме тлеющих в голове планов. Да руки у него тоже отняли — остались только крылья, которые вечно закрывают обзор, стоит только обернуться. Бесполезные, бесполезные чуждые крылья.
Серёжа завтракает таблетками, и планы в его голове рассыпаются, но Птице это не помеха. У него свои планы, нерушимые никакими химикатами. Серёжа моргает, и когти исчезают с его плеч. Он почти не скучает по объятиям, какими бы фантомными они ни были.
Птице вроде бы нравится их врач, и одно это заставляет Серёжу его невзлюбить. У него улыбка человека, который знает слишком многое об устройстве этого мира, но вам никогда не скажет. Или ребёнка, который нашёл в саду хрупкий птичий скелет, и представляет, что можно с ним сделать. Наступить и послушать, как хрустят полые косточки? Растащить на составляющие, подбросить кому-нибудь в окно? Может, показать соседским мальчишкам?
Делиться этот врач не любит, и мелькающие за решёткой лица изо дня в день одни и те же. Сливаются в общую массу. Становятся такими же привычными, как шорох перьев по утру. Как охранник в углу. Как неуклюжие попытки Птицы заговорить.
Серёжа не поддаётся. Он уж пробовал ему отвечать. Молчание — не всегда знак согласия.
— Сергей, Сергей… — качает головой доктор, и очки его на мгновение становятся белыми от света. — Прятать таблетки в складках, ну вы же гений, Сергей.
Серёжа молчит, и вместо него ухмыляется криво Птица.
«Мы с вами должны друг друга понимать. Как доктор доктора», — почти вырывается из его рта, и Серёжа ловит слова в последний момент, звучно хлопнув челюстьми.
У врача загораются глаза, — не кажется ведь, не кажется? — и он шепчет что-то на ухо сопровождающей его медсестре. Та бросает на него нервный взгляд, а потом кивает почти обречённо.
Следующие дни Серёжа не помнит. Они проваливаются внутрь себя, как чёрные дыры, без всякого звука. Вот Серёжа дёргает головой, просыпаясь и чувствуя на языке жгучую горечь. Вот Серёжа опускает взгляд, и руки его свободны, и сквозь кожу прорываются чёрные, сияющие от крови перья. Стонет в углу охранник, баюкая сломанную руку. Где-то далеко, словно сквозь туман, воет сирена. Вместо крика из горла вырывается каркающий хрип. Птица хохочет Серёжиным ртом, пока мир не выключается вновь.
…чтобы включиться ярким, таким ярким, что приходится зажмуриться и так и сидеть, слушая, как грохочет в ушах кровь.
Открывать глаза страшно. Руки чешутся со страшной силой. Тьма под веками выкрашена в красный, — как долго он сможет её терпеть?
— Серёж.
Тихо-тихо, словно и не было, словно показалось, нанесло несуществующим ветром.
Серёжа приподнимает голову и распахивает глаза.
Птицы не слышно и не видно: ни увещеваний, ни кровавых обещаний, ни убедительных речей, ни сияющих в электрическом свете зеленью крыльев.
Птицы не видно и не слышно, потому что перед Серёжей сидит Олег.
Не в чёрном. Не в бронированном костюме со светящимися зловещим жёлтым ампулами. Даже не в армейской форме. На нём белое, непривычное больничное белое.
Серёжа дергается и отодвигается назад. Опускает голову и звучно выдыхает.
— Зачем опять, — бормочет сквозь сжатые зубы, а потом, как молитву. — Хватит, хватит, хватит…
Олег не двигается. Не обещает справедливости, коньки и весь мир в придачу. Молчит, словно и не заговаривал первым. Словно не заговаривал вовсе.
Серёжа качает головой — ему видны только мягкие белые ботинки, уперевшиеся в светлый пол.
Когда приходит врач, он встречает его почти с радостью.
Олег не исчезает. Он здесь, когда Серёжа открывает глаза, и здесь, когда Серёжа проваливается в сон, и преследует его и там, в спутанном клубке случайных образов, тайных желаний и страхов. Кожа на руках продолжает чесаться, и Серёжа только надеется, что там, под грубой тканью, не прорастают новые перья. Иногда он пытается освободиться, чтобы проверить, и Олег тянется к шокеру на поясе, чёрному и блестящему.
Птице, должно быть, очень скучно. Представление затянулось. Это Серёжа и сообщает, глядя в пол. Голосом, который сорвал в те дни, на месте которых провал и вой сирены.
Олег предсказуемо молчит. Серёжа почти совершает ошибку, почти поднимает взгляд, но вовремя одумывается. Взрывается нервным смешком.
— На этот раз не получится, — обещает Серёжа и не знает, себе или Птице. Не знает даже, осталась ли между ними разница… (Не могла, не могла не остаться).
Прежде таблетки приносили с едой, но теперь следят пристально, чтобы не выплюнул, не расколол, не припрятал. Серёжа послушно открывает рот — может, это из-за них Птица изображает теперь безмолвную статую. А потом чувствует, как смыкаются на его челюсти — слишком осторожно — пальцы, как слегка царапают по языку ногти, как исчезает вкус горечи… Он поднимает глаза и встречается взглядом с Олегом. С Птицей. Как у него получается выключать эти свои яркие радужки, топить их в знакомой тёплой тьме? Что, теперь не позволит ему заглушать себя? Отличный план. Судя по ошарашенному лицу медсестры, перекрещенному прутьями, отлично выглядит и со стороны.
— Вы что себе позволяете..? — выдыхает она и переводит взгляд на Олега.
…переводит взгляд на Олега?...
— За щёку спрятать хотел, — отвечает Олег, не прерывая зрительный контакт, и кивает. — А теперь глотай давай.
Серёжа старательно глотает пустоту.
Олег убирает руку с зажатыми меж пальцев таблетками.
Медсестра выдыхает.
— Аккуратней тогда. Вениамину Самуиловичу передам, чтоб знал. У нас, знаете ли, нечасто люди остаются.
Она делает паузу, а потом добавляет:
— В смысле персонала.
Шаги её исчезают в мягком ковре, а Серёжа не может отвести взгляда.
Как? Да неважно, как. Потом, потом будут вопросы, много их, с каждой стороны. А пока…
Он замечает.
Детали, до которых Птице дела нет. Он и без этого не особо старался, но Серёже ведь и не надо было много. Идеализированные воспоминания. Рука на коленке. Горячее дыхание в шею. И обещания, которые на этот раз сдерживают.
Серёжа склоняет голову — абсолютно птичий жест, но сейчас ему всё равно — и вглядывается, вглядывается, вглядывается.
Олег вроде бы откидывает мешающуюся чёлку — справа налево. Серёжа вспоминает о камерах и опускает взгляд. Камеры в камере. Всем смеяться.
Птица бы точно захлебнулся каркающим смехом. Ему ведь так нравится звук собственного голоса.
Он возвращается ночью.
Крылья сливаются с ней — мгла на вороновом крыле. Глаза блестят в темноте солнечным, напалмовым жёлтым.
Кожа под бинтами вспыхивает, как от ожога.
— Может, и не стоит пока уходить, — шипит Птица, поглаживая против роста пёрышки на запястьях. — Может, нам тут и в самом деле помогут.
Серёже хочется рассмеяться. Пелена в его голове почти рассеялась, мир снова стал чересчур чётким, чересчур реальным. Но и Птица тоже.
— Веришь, не веришь? — выпадает из его рта в темноту, и Птица недовольно поводит крыльями.
Словно чует проигрыш, хоть и нет у них в руках никаких карт, но обмана между ними — его полно.
— Играть будешь с теми, кто нас поймал, — недовольно каркает Птица.
— А я вот верю, — Серёжа приподнимает уголок рта.
Сирена не воет. Даже решётка не лязгает — распахивается бесшумно, словно только и ждала, что Серёжиных слов. Олег замирает в проёме, потом щёлкает невидимым затвором и тянется вперёд. Касается локтя, кивает, и Серёжа оглядывается на собственное отражение — Олег прослеживает за его взглядом.
Волчий взгляд режет, как сталь, будто в самом деле видит. Птица делает шаг назад.
Плечи Серёжи вздрагивают, словно лишаясь привычного веса. Под лапами Птицы хрустит маховое перо.
— Ну уж нет, — хрипит он. — Ты от меня так просто не отделаешься. Ты и не можешь от меня отделаться.
Перья щекочут кожу изнутри. Серёжа перебарывает желание выдрать их вместе с мясом.
И отворачивается.
— Олег…
Пальцы у него на удивление холодные.
Как у покойника.
Вот только покойники не разговаривают.
— Потом, — рычит Олег, убирает руку с Серёжиных губ и крадётся вперёд.
Они уходят тихо, оставив свет включённым и не сломав ни одной кости.
Птице бы не понравилось.
И хорошо.