Исходил всё вдоль поперёк Найти бы хоть тень, хотя бы намёк Но солнце сотрёт все тени лучами Чтобы я замер и понял Что в этом городе Не найти тебя Нет тебя Нет тебя
Пять уже не сможет вспомнить, когда именно полюбил Восьмую. Потому что любовь эта была с ним, кажется, всю жизнь, как солнце на небесах, как мягкая улыбка мамы Грейс, усы-щеточка отца Реджинальда и его порядковый номер. Она была с ним всю жизнь, с детства до старости, а после снова в детстве, в его мальчишечьем теле, таком нелепом и нескладном, и Пятый уже не Пятый без этой любви, как Диего без своих ножей, а Клаус без своей эпатажности. Он любил её так горячо, так нежно, как только мог любить такой безнадежный прагматик. Любил, кажется, до невозможности, но всё молчал и молчал, продолжая наблюдать за ней со стороны, молчал и молчал, не решаясь признаться ей, молчал и молчал, оправдываясь безнадежностью любых попыток. Пять уже не сможет вспомнить, когда именно полюбил Восьмую. Вся его жизнь за столько времени слилась в одну сплошную киноленту черно-белого фильма, в которой каждый новый день неизменно сильно похож на предыдущий и иногда всерьез кажется, что дни и вовсе не сменяют друг друга. Особенно теперь, когда Восьмой больше нет, ему всё чаще кажется, будто он застрял в каком-то особенно сером дне и всё никак не может найти из него выход и бродит, бродит, бродит, проживая его раз за разом по новой, словно наблюдая за вращением колеса Сансары, каждый оборот которого приносит лишь боль. И новые цветы. Пятый еще не успевает смириться со смертью Восьмой, не успевает еще унять беспрестанную дрожь в руках и вечное желание разораться, раздирая легкие, когда его настигает уже второй «подарок» от проклятой жизни и ему впору рвать на себе волосы. Однажды утром он просыпается, чтобы увидеть на своей подушке пятна свежей крови и смятые алые лепестки. Пять не пугается даже, — он опустошен уже полностью, на испуг попросту не хватает ресурсов. Он пусто смотрит на эти лепестки какое-то время, пока оцепенелое подсознание выжигает перед глазами бегущую строчку «Ханахаки». И он снова не пугается, а лишь как-то натянуто, серо усмехается. Усмехается одними губами, пока глаза его, как две перегоревшие лампочки, тускнеют всё так же безжизненно. Он усмехается, скатывая лепесток между дрожащими пальцами, и на автопилоте думает, что ненавидит свою поганую судьбу. Он пытается смириться и с этим, отталкивает братьев и сестер от себя, пытается доказать всем, всему и вся, что Пятый Харгривз справится с чем угодно, но в каждом его действии, в каждом взгляде сквозит такое отчаяние, что остальные Харгривзы лишь смотрят на него с сожалением, понимая, что их брат превращается в тонущий корабль. Цветы убивают его изнутри, прорастая в легких и периодически букетами выбиваясь наружу вместе с кровью, и каждый, включая самого Пятого, в глубине души знает, что он — ходячий мертвец. Пусть никто и не говорит об этом, но все ясно и без слов, когда все разговоры резко обрываются с его появлением, заменяясь тяжелыми взглядами, когда время в особняке теперь измеряется неделями, оставшимися Пятому, когда каждое его недомогание воспринимается, как вестник скорой смерти. С каждым днем становится всё холоднее, с каждым днем осунувшееся лицо Пятого бледнеет еще на полтона, а атмосфера в особняке густеет и становится еще более угнетающей, словно заранее похоронной. Семья готовится потерять уже третьего члена, и каждый по-своему болезненно воспринимает это. Лишь однажды Ваня пытается исправить это положение. — К тебе можно? — она тихо стучит в дверь, подсознательно надеясь застать Пятого живым и последними словами ругая себя за это. — Можно, — голос хриплый, тусклый, как и весь Пятый, звучит из комнаты, и Ваня бесшумно проскальзывает внутрь. Он сидит, сгорбившись, на кровати, подмяв худые лодыжки под себя, и смотрит в окно. Один-единственный луч света, падающий сквозь шторы на пол, освещает толщу парящих в воздухе пылинок, и Ваня смотрит на них секунд тринадцать, не решаясь прервать тишину. — Зачем пришла? — Пятый спасает её от этой необходимости, не поворачивая головы, но Ваня не чувствует благодарность. — Пять, я тут подумала… — начинает она, пока он щурится, как всегда щурился, когда думал, — ты ведь так страдаешь из-за этого, и… — Ближе к делу, Ваня, — хрипит он, задыхаясь в очередном приступе кашля, от которого у девушки болезненно щемит в груди. — Можно ведь избавиться от этого…хирургически. Так ведь… — Нет, — перебивает, резко оборачиваясь, и смотрит на неё так злобно, что Ване сразу вспоминается тот, старый Пятый, еще не ослабевший, еще не умирающий. — Но…почему? — Не неси чушь, Ваня, — огрызается, нетерпеливо тряхнув головой, будто сама мысль об этом кажется ему слишком идиотской, — какой в этом смысл? — Ты останешься жив, — тянет она так, будто говорит вещь очевидную, как шарообразность Земли. Пятый в ответ цыкает, закатывает впалые глаза и снова возвращается к созерцанию потрескавшейся кирпичной стены за окном, будто показывая, что диалог закончен. Ваня мнется еще пару секунд и пытается что-то сказать, но в конце концов поджимает губы, грустно качает головой и уходит прочь. А Пятый продолжает сидеть, словно мраморная статуя, словно мраморная статуя с бешено колотящимся сердцем, которая только что чуть не лишилась тех сокровенных чувств и воспоминаний, что столько лет хранились, как зеница ока.***
Он умирает на первую годовщину её смерти. Умирает мирно, во сне, вовсе не так, как все рассчитывали: без крови и слёз. Элиссон находит его тело утром, а уже на её крики сбегается вся семья. Он лежит, обняв одеяло, такой бледный, такой уставший на вид, с пятнами крови на пижаме и белых простынях, и все Харгривзы стоят, не в силах выдавить ни слова. Только Клаус почему-то слабо улыбается, смотря в угол комнаты, и бормочет что-то про долгожданную встречу.