ID работы: 10677281

Дивный остров

Слэш
NC-17
Завершён
11
Размер:
20 страниц, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
11 Нравится 3 Отзывы 3 В сборник Скачать

Великий край блаженства

Настройки текста
Примечания:
Ночной Берлин расплывался перед глазами Хайна, точно в знойном мареве лета: неузнаваемый, блестящий от дождя, горящий фонарями и распахнутыми окнами. Крыши домов упирались в рыхлые тёмные облака, отражавшие городской свет. Стояла оглушающая, зудящая тишина. Вокруг не было ни души, и Хайн совсем не слышал, как шлёпали по мутным лужам его грязные ботинки. Шёл он пружинисто, задирая голову вверх и мотая ей вправо и влево как турист, тщетно пытаясь найти хоть одно знакомое по старым буклетам и газетам здание. Берлин был для Хайна городом, из которого он всегда пытался как можно скорее сбежать, но при этом всегда неизбежно возвращался, пусть ненадолго, лишь чтобы снова расстаться, а потом снова встретиться с этими сырыми горящими улицами, которые всегда обещали слишком много и редко держали слово. Хайну в Берлине всегда было неловко, как чужаку, который точно знал, что ему нигде не были рады, как оборванцу без рода и племени, чья фамилия при сочетании с внешним видом не вызвала у случайных знакомых ничего кроме жалостливого смеха. У фон Вестернхагена в его бытность моряком как правило не было ни гроша за душой, но только будучи моряком он задерживался в Берлине дольше чем на пару дней из-за одного симпатичного местечка, где ему, бывало, наливали бесплатно. Хайн похлопал себя по пустым карманам и усмехнулся. С его плеч на мостовую посыпались сухие крошки земли, пахнущие полынью и гарью. — До чего же я предсказуем, — сказал он сам себе, а потом обратился к ночной пустоте: — эй, есть тут кто? Берлин, надменный и холодный, не ответил ему даже эхом. Хайн наконец задумался, а с чего он вообще взял, что это именно Берлин: кроме странного чувства брезгливого отторжения, витавшего в воздухе, вокруг не было ни единой подсказки, а, в общем-то, все города в ночи были похожи один на другой, как кошки. Хайн шёл вперёд по калейдоскопу площадей и бульваров, подземных переходов, и чем дальше он шёл, тем сильнее ему казалось, что он ходит по кругу. Смутная, едва осязаемая тревога поселилась где-то между рёбер, Хайн начинал понимать, что не должен был оказаться в этом странном и так не любимом им городе, но где же тогда он должен быть? Ответ напрашивался сам собой, вился на кончике языка: за семью морями, за тридевять земель, как и всегда. — Эй, чёрт бы вас всех побрал! — крикнул Хайн настолько громко, насколько позволял ему голос. — Ненавижу ваш вонючий Берлин! В блестящей тёмной витрине, у которой он остановился, отразился странный человек, Хайн не сразу сообразил, что это он сам: незнакомая, изодранная в клочья форма, он такую раньше не видел, точно не Рейхсвер. Он никогда бы в своём уме не напялил на себя что-то подобное: уж в чём нельзя было обвинить Хайна, так это в общечеловеческой тупости, которая гнала миллионы людей на убой ради высшей цели. — Бог ты мой, это кто меня так… Хайн рассматривал себя, и у него шёл мороз по коже: вся голова превратилась в склизкое месиво из волос и запёкшейся крови, отёкшее лицо было в саже и пыли. Стоило дотронуться рукой до правого виска, как всё тело пронзила ослепляющая вспышка боли, мир резко сдвинулся на девяносто градусов, Хайн не удержался на ногах и впечатался лицом в холодную брусчатку, которая показалась ему гладкой, как больничный кафель. Боль медленно утихала, пульсируя в голове, но не давала ни сосредоточиться, ни осмыслить происходящее, всё равно оставалась такой сильной, что её невозможно было терпеть. Стоны тихо затухали в мрачных переулках, и в них не было никого, кто мог бы прийти ему на помощь. Хайн продолжал лежать, стараясь не двигаться лишний раз: боль, наполнившая голову скрежетом, полностью подчинила его себе, и он уже начал забывать, что где-то за ней ещё жил этот город, никогда не знавший солнечного света, город, мельком увиденный из окна такси в пьяной дремоте. К горлу подкатывала тошнота, и пот катился градом по лицу, размягчая тяжёлую корку крови, стягивающую кожу на лбу. Вся жизнь схлопнулась в одну крохотную точку за правым виском, Хайн потерял счёт времени и своим страданиям. Такой страшной беспрерывной боли в его жизни ещё не случалось, от такой боли, подумал он, можно было по-настоящему умереть. Если бы только можно было закрыть глаза и попросить у высших сил избавления, но в личном пантеоне Хайна таких всесильных богов не было: так, мелкие черти и бесята, которые помогали ему по мелочам, но бросались врассыпную, стоило на горизонте замаячить настоящей опасности. Хайн был совсем один, прошла добрая сотня кошмарных лет, прежде чем он смог найти в себе волю — нет, не встать, а попытаться уговорить себя подумать о чём-то, чтобы отвлечься, зацепиться хоть за какой-то крючок белым канатом, чтобы не унесло в открытое штормящее море. Луна насмешливо выглянула из облаков и осветила проклятую витрину, на которую оказался наклеен большой цветастый плакат. Хайн разглядывал его из-под полуприкрытых век, разноцветные пятна плыли перед глазами, и это действительно помогло — пятна становились всё чётче, превращаясь в буквы, а буквы тем временем складывались в слова, и постепенно всё вставало на свои места — те самые, которые боль затопила до церковных шпилей. Да, это точно был Берлин: этот плакат, именно в этом месте, на перекрёстке Хольцмарктштрассе и Вайзенштрассе, практически вплотную к Шпрее, зазывал проверить зубы у старика Адлера, что принимал пациентов на противоположном берегу с девяти утра до восьми вечера. А на свободном месте сбоку была сделана похабная надпись, гласящая, что напротив кабинета жида-дантиста есть местечко, где можно найти рту более интересное применение, если ты симпатичный парень, конечно. Вспомнив про то, как впервые прочитал это приглашение, Хайн расплылся в нежной улыбке, а потом приподнялся на руках и тихо пропел себе под нос: — О дивный остров Авалон, великий край блаженства… Шестой из десяти куплетов гимна любви лучшему клубу Берлина принадлежал именно Хайну, и, как ему казалось, именно он был самым удачным. От боли не осталось и следа, пока он вспоминал маршрут: надо было пройти на другой берег по мосту Янновица, и пройти вперёд пару кварталов, чтобы попасть на этот дивный остров, воспоминания о котором придали сил и ободрили — «Авалон» был единственным местом во всём Берлине, где Хайн чувствовал себя как дома, хотя дома у него уже давно не стало, и ничего в душе не напоминало о том, что этот дом вообще когда-то существовал. Шпрее была похожа по цвету на нефть, и сейчас Хайн не рисковал по привычке свешиваться через перила моста, чтобы ненароком не вглядеться снова в то чудовище, в которое по какой-то необъяснимой причине превратился. На руках у него так и осталась засыхать кровь. Он, конечно, часто ввязывался во всякие сомнительные авантюры, которые заканчивались именно так — кровью под ногтями, разбитой головой, отсутствием воспоминаний и денег в кармане, но отчего-то всё равно было не по себе. Ещё за квартал от помпезного входа в клуб, манящего тысячей огней и яркими афишами, Хайн начал слышать весёлую музыку, с каждым шагом становящуюся всё громче, и его сердце застучало в такт в предвкушении скорой встречи со всеми, по кому он так сильно скучал и с неясной тревогой сейчас вспоминал. Грузный охранник на входе был первым человеком, которого Хайн встретил в этом пустынном Берлине, неожиданная радость накрыла его с головой при виде знакомой синей фуражки; Хайн не помнил его имени, но с ангельским смирением вытерпел его ожидаемо презрительный взгляд, прошедшийся по нему с ног до головы, и готов был расцеловать его, когда огромная дверь в клуб наконец отворилась. Он до последнего момента не верил, что охранник его пропустит, а поэтому, не давая ему времени опомниться, вбежал внутрь, туда, где оркестр играл фокстрот, бодро отскакивающий от блестящих латунью стен и гигантской хрустальной люстры. Он даже представить себе не мог, каким облегчением станет для него вид этого отполированного сотнями ног танцпола, полностью заполненного людьми, свет софитов над музыкантами, блеск бокалов с бесплатным шампанским и сияющие конфетти, то и дело осыпающиеся на голову. Хайн остановился, чтобы осмотреться, дух захватывало: каждое лицо, выхваченное им из толпы, было невероятно знакомым, и он даже начал вспоминать имена и детали, прекрасные ночи и не менее прекрасные тела. Вилли, Эрнст, Тео, Мартин, и конечно же… этот, белобрысый у барной стойки, тощий как спица. — Эй, Руди! — крикнул Хайн, но голос его потонул в общем хоре голосов и оркестра. Он продирался сквозь танцующую потную толпу, замечая ещё больше знакомых, и когда наконец смог ухватить Руди за плечо, то меньше всего на свете он ожидал увидеть недоумение на его лице. Руди сидел в компании Зигги и Томми, как обычно попивающих свои мерзкие сладкие коктейли, от одного вида которых у Хайна начинали болеть зубы — старик Адлер неплохо устроился напротив этой кондитерской фабрики. — Боже, малыш, что с тобой? — Руди поставил свой бокал на стойку и участливо похлопал Хайна по плечу. — Иди скорее умойся, уборные дальше по коридору налево, и немедленно возвращайся к нам! Меня кстати зовут Руди. В ответ на это Хайн громко рассмеялся. — Я, чёрт возьми, знаю как вас зовут, герр Рудольф мать вашу Баум! Ты что же, успел забыть меня? Пшеничные волосы у Руди шли аккуратно уложенной волной, улыбка была мягкой, а костюм-двойка — безупречным, как в его лучшие годы. — Не думаю, что мы когда-то встречались, но считаю это досадным упущением. Напомни-ка своё имя? Хайн сначала было хотел разозлился, встряхнуть Руди, который притворялся идиотом ради чёрт знает чего, сказать, что это вовсе не смешно, но рана на голове как хлыстом ударила его, предостерегая от никому не нужных вспышек агрессии. — Хайн, Хайнц фон Вестернхаген, — растерянно сказал он. — Как? Прости, музыка играет так громко, — Руди наклонился ближе к Хайну. — Хайнц фон Вестернхаген! — повторил он, вцепившись грязной рукой в лацкан пиджака своего старого приятеля. — О, да ты у нас аристократ? По тебе не скажешь, выглядишь ты как настоящий мавр. — Все мавры, по-твоему, ходят с дырой в башке?.. После долгой неловкой паузы, во время которой Зигги и Томми насмешливо разглядывали Хайна, готового пустить в ход кулаки, Руди наконец сказал: — А ты, кажется, уже неплохо приложился к бутылке. Смотри как бы апостол Пётр не вышвырнул тебя отсюда. Хайн провёл ладонью по лицу и ощутил завитки бороды — той нелепой, с которой он вернулся из Вест-Индии и заявился в «Авалон» в первый раз в своей жизни, измотанный дальним плаванием и загорелый настолько, что Руди действительно посоветовал ему умыться тогда, в двадцать девятом году. От засохшей крови у висков не осталось и следа, растрёпанные и давно не знавшие хорошей стрижки волосы торчали как попало, но были мягкими и легко проходили сквозь пальцы. Руди нравилось приглаживать их обеими ладонями. — Апостол Пётр, точно… — Хайн кивнул сам себе, отпуская Руди ни с того ни с сего начавшей трястись рукой, — да… сейчас вернусь. В момент стало нечем дышать и в нос ударил крепкий запах спирта, навсегда и прочно связанный для Хайна со страхом. Он снова занырнул в танцующую толпу, в которой ни один человек так и не узнал его, равнодушно провожая глазами до тёмного коридора. Перед тем как окончательно скрыться в нём, Хайн обернулся и увидел, как апостол Пётр тащил к выходу мальчика-подростка, который упирался всеми силами, но не мог противостоять силе веса, раза в три больше, чем был его собственный. Черты мальчика были до нежной и трепетной боли знакомы. Яростный маленький львёнок не собирался сдаваться, и пытался свободной рукой ударить Петра как можно больнее, но апостол и вовсе не замечал этих детских тычков. Светло-русый, с тёмными густыми бровями, что папа Макс назвал бы признаком породы, не знай он, в каком злачном по меркам некоторых людей месте схватили мальчишку, красивый безумно — но прав апостол, ему здесь было не место, во всяком случае не сейчас, а хотя бы ещё через несколько лет, когда в нём станет чуть меньше ребёнка и чуть больше того взрослого, который уже несмело проглядывал в искристых глазах цвета бразильского турмалина. Безумно красивый, но такой красотой, к которой сейчас мог бы притронуться только последний мерзавец. Такую красоту надо было беречь, осторожно сдувать с неё пылинки и наблюдать издалека и недолго, смотреть на такую красоту было так же больно как смотреть на солнце. Словно физически ощущая тяжесть и многозначительность взгляда Хайна, мальчик развернулся и посмотрел на него внимательно и пристально, как на давнего знакомца, а потом сказал что-то короткое на выдохе, обращаясь к нему — конечно же, было не разобрать, не расслышать, не рассмотреть. А потом апостол вытолкнул мальчика за дверь и запер её, лишив весь прокуренный зал призрачного сияния и серебряного перезвона, угадывающегося за контрабасом. Мальчишка забрал с собой весь свет, клуб погрузился в беспросветную тьму. Путь к уборным был отмечен радиевыми стрелками, это действительно был Берлин образца двадцать девятого года: Хайн только что вступил в НСДАП вслед за папой и старшими братьями, но ему, в отличие от них, вся эта политическая чушь была до лампочки — он с утра до вечера шерстил газеты с объявлениями, стремясь как можно скорее снова уйти в море, уйти как можно дальше от этой страшной тоски, которая окружала его в том месте, что его семья звала домом в желании хоть как-то упорядочить превратившуюся в хаос после бегства из Риги жизнь. В уборной Хайн открыл кран и наклонился ближе к раковине, подставляя пульсирующую голову ледяной воде. Этот мальчик ожогом отпечатался у него на сетчатке, но Хайн никак не мог понять, где его видел — точно не на улице, ненароком, не в очереди в магазине, не из окна трамвая. Было чувство, что он смотрел в эти глаза уже бессчётное количество раз, иначе и быть не могло: мимолётные вспышки красоты мало его трогали, потому что Хайн всегда знал, что где-то там, за семью морями, он сможет найти лучше. Всегда находил. Вода красилась в розовый, тёмные сгустки крови уплывали в водосток. Апостол Пётр однажды тоже вышвырнул его из клуба, разбив перед этим нос: превосходный инстинкт самосохранения переставал подавать Хайну звоночки, когда ему самому ужасно хотелось нарваться на удар в своей извращённой тяге к саморазрушению, которая иногда напоминала болезнь. Без тени было не понять, где находился свет, без отрезвляющего удара было не разобраться, жив ты ещё или уже нет. И, конечно, иногда надо было аккуратно прощупывать границу дозволенного, за которой даже всепрощающая и понимающая, практически святая мама Гели посмотрела бы косо. Пока Хайн умывался, «Авалон» успел поистрепаться, на серых стенах уборной не осталось ни одного живого места: смешливые и чересчур откровенные переписки, жалобы и предложения, телефоны, адреса, рецензии на местных завсегдатаев; читая эти дикие письмена, Хайн был уверен, что в этот раз в зале его обязательно узнают. «Хайн фон В. 9/10» «Кто же тогда тянет на десятку?» «Адольф Гитлер» «фон В. поматросит и бросит» «Просто нормальные человеческие отношения проходили в десятом классе, а он к тому моменту уже вовсю трахался с неграми в Кейптауне (а если об этом узнают твои друзья-штурмовики?)» — Сколько злобы, — произнёс Хайн с усмешкой, и наклонился к тумбе под раковиной в поисках угля, которым можно было бы написать ответ. «Завидуй молча, милый Мартин» — старательно вывел он своим кривым почерком, а потом вытер грязные руки о рубашку, пытаясь вспомнить, в каком году они расстались. Кажется, их интрижка закончилась в аккурат к окончанию Олимпийских игр, когда Хайн решил встать на путь исправления, вернее, когда мама Гели слёзно попросила хотя бы попытаться, потому что жить так, как живёт Хайн, нельзя. Это грех и преступление, добавляла сестрица Лотти — не со злобой, нет, с исключительной заботой и страхом в тонком голосе. По одиночке Хайн, возможно, и справился бы с ними, но они это тоже прекрасно понимали, поэтому старательно загоняли его в угол вдвоём, а потом к ним подоспел и братец Рольф, чтобы завершить начатое. «Мы желаем тебе только добра, Хайн» — гласила надпись, сделанная алой помадой на затянутом паутиной трещин зеркале, из которого выглядывала пара водянистых серых глаз. — Ну да, как же… — пробормотал Хайн ему в ответ. Такое оно было, добро, в этом оно заключалось: обманывать всех вокруг и себя в первую очередь, притворяться кем-то другим, кем Хайн никогда не был и при всём желании не смог бы никогда стать. Благодарным сыном, верным женихом, хорошим товарищем, который не ненавидит свою жизнь до той степени, когда сам услужливо подставляет сначала правую, а потом левую щёку для удара любому желающему. Захотелось напиться до одурения, нужно было срочно вернуться к бару через бесконечный коридор, в котором по-прежнему горели радиевые стрелки. Зал заметно потускнел и публика в нём, когда-то ослепительно яркая и цветастая, поблёкла и поредела. Было так накурено, что казалось, кто-то забросил в самое сердце танцпола дымовую гранату. Хрустальную люстру сняли с потолка и теперь на её месте остался лишь ржавый железный крюк. Стоило Хайну выйти на свет, как и без того негромко играющая музыка стихла, несколько десятков взглядов устремились на него. — Мы скучали по тебе, Хайн, — сказал с грустной улыбкой Руди. — И по твоему члену тоже! — добавил Зигги, подмигивая. — Ну, — Хайн пожал плечами, не веря ни единому слову, — кажется папочка вернулся домой. — Аминь! — выкрикнул кто-то из жидкой толпы, и музыка заиграла снова. Хайн непременно утонул бы в объятиях Руди, который всегда и несмотря ни на что был ему рад, но вовремя заметил знакомое сияние. У барной стойки стоял юноша, выросший из того упирающегося светло-русого мальчика. Он так и не смог вспомнить его имя, но лицо безошибочно разгадал даже в табачном дыму и полутьме, хотя так и не понял, где всё-таки его видел. Хайн стоял, поражённый им, сам не свой, до этого момента и не знавший, что может стоять вот так и смотреть на кого-то. Нет, даже сейчас этому парню в «Авалоне» было не место, слишком был красив, слишком надменно задирал нос и поджимал губы, осматривал всех холодно и напряжённо, как бы заранее ожидая подвоха. Такие как он не ходят по сомнительным клубам, где всё тёмное и липкое от тысячи сиропов и крепкого пива, где мужчины запираются вдвоём в туалетных кабинках и выходят из них под аплодисменты и свист. Молодой лев, не король Артур, а самый любимый и верный его рыцарь, которому было ещё далеко до вечного сна под горой, но тяжесть мира готова была опуститься на плечи. Пускай — не было ничего, чего он не смог бы выдержать. Волосы по-прежнему были такими трогательно-светлыми, как будто не успели опомниться и повзрослеть вместе со своим хозяином. Точёная фигура с плакатов, вышедший из палаты мер и весов солдат, уже поклявшийся своему лидеру в безоговорочной верности и готовый умереть за то, во что верит всем сердцем. Будущий генерал или кто угодно другой величавый и опасный, влиятельный и великодушный, отважный и уверенный в том, что всегда поступает так, как того требует его долг, который, разумеется, превыше всего остального. Даже счастья, его и всех людей вокруг. Хайн залюбовался им издалека, и сначала даже не хотел подходить ближе, чтобы, не дай бог, не развеять сияние, которое излучал парень, но любопытство взяло верх. Не зря ведь он появился в этом святом месте в это тёмное время, и вообще Хайн не верил в случайности и хаос, а потому не боялся, подходя ближе, не дрожал в ожидании того момента, когда они наконец смогут поговорить, потому что подсознательно предчувствовал, что всё пройдёт хорошо, более того, идеально. Так, как должно быть, потому что именно к этому моменту он шёл всю жизнь. К этим настороженным турмалиновым глазам и высеченному из мрамора лицу, светлым ресницам, идеально подогнанной чёрной форме, верности, чести и всему хорошему, доброму и прекрасному, что олицетворял этот унтершарфюрер. Хайн примостился рядом с ним, наклонившись спиной на барную стойку, и, повернув голову в его сторону, с улыбкой озвучил то, что нашептали ему на ухо его маленькие демоны: — Ты выглядишь как гробовщик. Светлые ресницы чуть дрогнули, и юноша легко ответил без тени обиды: — На себя посмотри. Хайн послушно оглядел свой китель и рассмеялся, рассматривая манжеты. — А я уже и забыл, какими клоунами мы ходили до… Новая вспышка боли заставила его осечься и опереться на барный стул. Ноги подгибались, если бы не молодой унтершарфюрер, подхвативший его под руки, то он непременно осел бы на пол и растёкся по нему пролитым ликёром. Этот приступ был страшнее предыдущего, потому что боль не утихала, а только росла, выворачивая наизнанку, придавливая запоздало накатившим осознанием — Хайн кое-что забыл, и, по правде говоря, совсем не хотел вспоминать, но этот парень заставил, потому что был связан с этим неотрывно. Глаза заволокло искрами и дымом — далеко не сигаретным, а чёрным и тягучим. Так горят подбитые «Тигры», так горят деревни под Ровно. Так искрятся трассеры пуль в ночи и угольки тайком от врага выкуренных сигарет, которые на пустой желудок сбивали с ног похлеще опиума. — Ходили до… — почти шёпотом повторил Хайн, бессильно утыкаясь в чужой чёрный китель лицом. Он пах гарью, машинным маслом, кровью и горящей плотью, всеми самыми страшными вещами на свете, и немного полевыми цветами — такие вырастают на бесхозных могилах у обочин грунтовых дорог по весне. — Продолжай, — тихо и очень твёрдо сказал, практически приказал юноша. В голове стоял гул, как от разрыва 88-милиметрового снаряда прямо под ухом, пока Хайн смотрел, как один за другим, скрытые в дымовой завесе, падают на по-прежнему блестящий танцпол его друзья, пробитые пулями и осколками, а там, вдалеке, виднеются башни тридцатьчетвёрок и травянисто-зелёные каски двигающихся под их прикрытием русских. Удушливое, проклятое лето стояло под Харьковом, в короткой ночи за сигнальными ракетами не было видно звёзд, а за металлическим привкусом крови во рту было не разобрать даже горечь коньяка из старых неприкосновенных запасов. Да, была одна сомнительная авантюра, худшая передряга из всех, такая, из которой выбраться живым уже можно было счесть за великое благословение. — Ходили до войны, — наконец смог выговорить Хайн. — Ходили до новой войны. Россия… Он совсем ослеп в этом едком дыму, цепляясь за плечи парня, такого знакомого и навсегда родного, но не узнанного, и скулил от боли, уткнувшись ему куда-то в грудь, сжимая его так сильно, что, будь тот настоящим человеком, наверное давно переломился бы надвое, но он точно был сделан из стали, из камня, из всего самого крепкого и прочного, что только существовало в мире. — Всё хорошо, — юноша нежно провёл по его волосам холодной рукой, — говори со мной, это тебе помогает. От этого прикосновения Хайну полегчало и он смог выдохнуть сквозь зубы, но не смог продолжать говорить, так нестерпимо его жгло, вертело, кружило, кололо со всех сторон. Это был июль сорок третьего, самое начало очередного наступления, и что-то произошло там, в этом знойном степном лете, что-то катастрофически плохое, непоправимое — а потом он оказался здесь, в великом краю блаженства, из которого был навсегда изгнан: после победы Джесси Оуэнса в забеге на двести метров апостолу Петру строго-настрого поручили господина фон В. в «Авалон» больше никогда не пускать в связи с утратой доверия. Хайн прижался к парню ещё крепче, отворачиваясь от жуткого зрелища. Он ведь был рождён для приключений, прекрасных и дивных открытий, для всех океанов земного шара и попутного ветра, но у жизни были совсем другие планы на его беспокойное сердце, и от этого было до одури самого себя жаль: им ведь можно было распорядиться лучше. Конечно же, чему быть — того не миновать, оставалось только улыбаться, сплёвывая кровь и крошки зубов, полоскать рот коньяком и много-много курить, но при всей этой хорошей мине только дурак бы не понял, как на самом деле плоха была игра. Бояться было стыдно, особенно офицеру, и всё-таки у Хайна слишком сильно тряслись руки, подносящие бинокль к глазам, а засыпать по ночам с тяжёлым маятником в груди было до того трудно, что проще было не ложиться вовсе. — Что ты тогда сказал, когда апостол вышвыривал тебя из клуба? — еле слышно спросил Хайн, когда боль наконец начала постепенно ослабевать. — Я позвал тебя по имени, Хайн. — Ты позвал меня по имени? — Да, — парень кивнул, заботливо помогая Хайну присесть на барный стул, — ты же, помнится, сожалел что мы с тобой не познакомились раньше. Хайн нахмурился, пытаясь это вспомнить, но не смог. В голове как будто начала разрастаться пропасть, постепенно пожирающая его прекрасную, полную солёных брызг и дальних стран жизнь, которая в момент практически опустела, стала хрупкой и неважной никому. — А где мы с тобой познакомились?.. — тяжело и беспомощно вздохнув, спросил Хайн. Унтершарфюрер усмехнулся и задумчиво посмотрел в сторону танцпола, позволяя любоваться своим профилем до неприличия долго. В его глазах загорелось то знакомое чувство, которое Хайн не один и не два раза видел, но издали по ошибке принял за высокомерие. Совершенно голодное вожделение, спрятанное за стенкой приличий, вот-вот готовое выродиться в завистливую злобу, не имея другого выхода. Поджав губы, парень посмотрел на Хайна и холодно ответил: — В штабе «Лейбштандарта» в сороковом. Ты позвал меня в кругосветку, напившись, а потом забрал свои слова назад. — Ничего подобного, Йо, — Хайн помотал головой, — это ты сначала согласился, а потом соскочил, разбив мне перед этим губу и сердце. Ответ заставил унтершарфюрера улыбнуться — нервно, но широко и открыто, впервые за эту бесконечную и безумную ночь. — Вспомнил, наконец, — сказал он, несмело взяв Хайна за руку. Он сам не успел осознать, что наконец-то смог произнести заветное имя, и продолжал глупо всматриваться в улыбку парня, не понимая, чем она вызвана, и сжимал его потеплевшую руку в ответ, просто потому что знал, что так надо. Смысл происходящего медленно размывался подобно песочному замку на берегу моря, но в самый последний момент, когда Хайн готовился насовсем проститься с ускользающим мгновением, он неожиданно для себя воскликнул, опуская на пол ватные ноги: — Йо! Он взял лицо Йохена в ладони и притянул к себе, а потом поцеловал — о чём ещё секунду назад даже не мог и задуматься. Радость узнавания застилала глаза. Это же был Йохен, его Йохен, с которым у него всё получилось неправильно и очень невовремя, но так сладко и прекрасно, как никогда прежде не было. Тот Йохен, которому пришлось очень непросто, настолько, что впору было наложить на себя руки, но он со всем справился, и уж точно не заслуживал того, чтобы о нём просто так забыли, даже после того, что произошло в степном и знойном июле под Харьковом — что-то большее, чем они оба в данный момент могли осознать. — Как же так, как же я мог, будь я проклят, — бормотал Хайн, не прекращая его целовать. — Если хочешь знать, обиделся ли я, — между короткими поцелуями говорил Йохен, — то да, обиделся. Но я всё понимаю. В твоём состоянии непросто держать всё в голове. — В каком таком моём состоянии? — спросил Хайн. — Ты так ничего и не понял?.. Ты ведь умираешь. Хайн дёргано усмехнулся и кивнул. Признаваться в этом не хотелось даже себе, но он понимал это с самого начала, только отмахивался от зловещего ощущения, как от назойливой мухи, жаждущей во что бы то ни стало добраться до влажных глаз. Конечно, слишком уж тут было хорошо, очень походило на рай: он любил «Авалон» именно на его закате, когда сладости в коктейлях и жизни стало меньше, а алкоголя и опасений — больше. Именно тогда он начал ценить то, что всегда имел, и именно поэтому так сокрушался по поводу того, что Йохену ввиду возраста всё это великолепие застать не удалось. — Милый мой, так разве я не уже?.. Хайн постарался сказать это как можно развязнее, а потом снова потянулся к Йохену за поцелуем, но тот отстранился и посмотрел на него с укоризной во взгляде. — Это ведь не шутки. — Вот ты вроде бы ненастоящий Йохен в ненастоящем Берлине, но всё такой же страшный зануда. — Боюсь что здесь претензии не ко мне. Я — то, что ты успел обо мне навоображать за то время что мы… — Йохен запнулся и опустил глаза к полу. Ему всегда было тяжело говорить об этом, Хайн не переставал удивляться, как он при всей своей зажатости смог разжиться женой, и, разумеется, не переставал измываться над поразительной застенчивостью Йохена, который как будто ни разу не смотрел на себя в зеркало и не осознавал, насколько был прекрасен, и насколько разрушительной силой могла бы стать его красота, умей он ей пользоваться. — Так-так-так, продолжай… что мы что? — переспросил Хайн, вслепую проводя рукой за барной стойкой в поисках какой-нибудь бутылки. Наслаждаться сменой эмоций на лице Йохена можно было бесконечно, он волновался настолько, что снова повернулся к танцполу, где в этот момент несколько парочек целовались как ни в чём не бывало, а потом резко повернулся обратно к Хайну и очень тихо сказал: — Что мы вместе. — О, Йо, нет, — Хайн со смехом мотнул головой, тут же дернувшись от острой боли, — это просто ужасно. Это слово совсем не отражает характера наших отношений. Вы с Гиммлером тоже были вместе, пока ты лизал ему задницу. И с Вольфом вы тоже были вместе, пока он лизал задницу тебе. Хотя при чём здесь прошедшее время? Он до сих пор продолжает. Тупоголовый Вольф, даже про него ужасно радостно было вспоминать — вечно вился вокруг Йохена как щенок, если бы он попросил его залезть в горящий танк, тот непременно сделал бы это, не раздумывая и секунды. Жаль, что Йохен был слишком правильным для того, чтобы попытаться такое провернуть даже со случайным свидетелем этого их «вместе». — Хорошо, предложи свой вариант. Йохен сложил руки на груди, наблюдая за тем, как Хайн разливал по стопкам облепиховую настойку из мутной бутылки. — Отлично, есть у меня одно хорошее словечко, — охотно начал он, — любовники. Мы любовники, Йо. Я знаю о тебе много такого, что не знал ни Гиммлер, ни Вольф, ни даже твоя жена. Много такого, чего даже ты сам о себе не знаешь. Прозит! Хайн поднял со стойки обе стопки и протянул одну Йохену, настойку они выпили залпом, почти синхронно, к его огорчению, она была безвкусной, как вода. — Что ж, можешь собой гордиться. — Могу и буду, — Хайн кивнул, наливая настойку по второму кругу. По груди разливалось приятное тепло, и можно было хотя бы на время забыть о том, какое жутко напряжённое лицо было у Йохена, оно не сулило ничего хорошего. Поразительно быстро развеялся флёр его манящей юности и красоты, вблизи он был совсем не тем, кем казался с противоположной стороны израненного танцпола, он стал родным и понятным. Было бы лучше, если бы Йохен просто продолжал молчать и чуть заметно улыбаться, опасливо, но в то же время заинтересованно поглядывая на людей вокруг — естественно, столько ему подобных он не видел никогда, и скорее всего не увидит. Как сильно Хайн хотел, чтобы всё это было по-настоящему, чтобы тот Йохен, который сейчас где-то далеко отдавал приказы и расчерчивал карты карандашом, тоже хранил в своём сердце подобное «Авалону» место. В этом случае им обоим было бы проще. — Так что, тебя ничего не смущает? — спросил Йохен. — Меня по жизни всегда смущает очень много вещей. Например, я совершенно не понимаю, почему мы с тобой до сих пор не в постели — там на верху у хозяина есть пара комнатушек, давай-ка ты будешь капать мне на мозги по пути туда, — с этими словами Хайн взял Йохена за руку и потащил его за барную стойку, где за искристой занавеской скрывалась лестница на второй этаж. — Я о другом, и ты это прекрасно знаешь, — услышал он в спину недовольный голос. — Значит ты должен прекрасно знать, что мне не очень-то нравятся такие вопросы, — не поворачиваясь, ответил Хайн, — не вижу смысла бороться с тем, на что я никак не смогу повлиять. — Но ведь ты можешь. — Мог бы, не находился бы сейчас здесь, правда?.. Первая комната, в которую они постучались, оказалась закрыта, и Хайн повёл Йохена дальше по коридору, на полу которого лежал лоскут лунного света. Здесь так ничего и не поменялось с тех самых пор, как он заглянул сюда впервые, кажется, вместе с Руди, его милым и сговорчивым проводником по миру порока, запропастившимся куда-то в тридцать восьмом. Штурмбанфюрер, который в то время сидел над Хайном в СД, участливо посоветовал в такие грязные делишки не лезть, вероятность выпутаться их них с чистыми руками стремилась к нулю. В один момент Хайн почувствовал, как Йохен остановился и их руки превратились в натянутую струну. Он потянул Йохена на себя, но тот не сдвинулся с места, вынуждая Хайна развернуться и подойти ближе. — Осталась всего пара шагов, — сказал он неожиданно нежно для себя, — Йо, не капризничай. — Я знаю, просто… там всё будет по-другому. В этот момент Йохен показался Хайну таким беззащитным и робким, каким он никогда раньше не видел самого смелого и твёрдого человека из всех, что он успел повстречать за свою жизнь. Всё-таки двадцать пять лет это не двадцать, особенно когда два возраста разделяет война и множество других обстоятельств, повязывающих по рукам и ногам тяжёлыми кандалами. — Ты ведь никогда здесь не был, откуда тебе знать? — Я просто знаю. — Ну, по-другому — не значит плохо, правда? — Хайн не знал, кого хотел убедить в этом больше. В свете луны лицо Йохена было мелово бледным, а глаза выцветали. Он опустил руки Хайну на плечи, провёл ими по шее, по коротко подстриженным волосам и поцеловал. Целовать его в ответ было как-то по-особенному горько и солоно: так целуются на вокзалах, заранее предвкушая все тяготы разлуки, которая должна растянуться неизвестно насколько. На войне каждый раз расстаются навсегда. Йохен легко поддавался, подставлял шею поцелуям, позволял расстегивать китель и пробираться пальцами под рубашку — туда, в самое пекло. До чего же он был милым и хорошим, сердце сжималось и еле билось от этого всепоглощающего чувства смертной любви, дарованной им обоим. Хайну снова становилось плохо и больно, но Йохен держал его крепко и не собирался отпускать. — Я не хочу, чтобы ты уходил, но я знаю, что ты всё равно уйдёшь, — шептал он Хайну, обдавая щёку горячим дыханием. Хайн широко улыбнулся, по виску снова потекла горячая и густая кровь, в которой Йохен жадно пачкал свои пальцы. — Я здесь, мой дорогой капитан, и я никуда не денусь, я тебе обещаю. Идём. Голова кружилась, и Хайн потянулся к дверной ручке, но запоздало понял, что начал заваливаться назад, ноги совсем не держали. Он опустился на колени перед знакомой дверью, которая, как он помнил, должна была открываться вовнутрь. По полу тянуло сквозняком, Йохен не помогал подняться, и когда Хайн всё-таки смог снова ненадолго встать, то всем телом навалился на дверь и провалился в жарко натопленную комнату с очень низким потолком, где в углу белела русская печь. Он распластался на тканом половике, уткнувшись в него лицом, и боялся даже дышать, прислушиваясь к тому, как уже знакомая боль приливом подступала к его голове. Краем ещё не затопленного до конца сознания Хайн услышал голос Йохена, в котором — ни капли жалости к нему, окровавленному комку страданий. — Так и будешь тут лежать? — Мог бы просто молча помочь своему дорогому товарищу. Хайн не без труда перевернулся на левый бок и увидел сначала сырые ботинки, с которых ещё не до конца стаял снег, а потом протянутую к нему руку с кольцом на безымянном пальце. Уже в этот момент он понял, что тот милый и прекрасный светловолосый Йохен, который умолял его не уходить, навсегда остался за той дверью. Ему, такому, каким он был в «Авалоне», ни за что было бы не добраться до этой дикой русской глуши, пахнущей дровами и пучками трав, подвешенных под потолком. Волосы обязательно должны были потемнеть, голос стать резче, а плечи — шире, должна была прибавиться сила в руках и походке, закрытость и собранность во взгляде из-под чёрных бровей, а любой намёк на слабость и нерешительность нужно было затолкать как можно глубже вовнутрь, закрыть на все замки, застегнуть на все пуговицы. И при всей этой величавости, офицерской строгости и упоительной красоте Йохен весь был как неправильно сросшаяся после сложного перелома кость. Хайн вцепился в протянутую ему руку со всей силы, и Йохен резким движением вырвал его из лап боли. В полевой форме, пропахшей насквозь костром и потом, с двухдневной щетиной, покрасневший от жгучего холода — он был таким же, когда пришёл на порог этой избы, исполненный решимости объяснить, что произошедшее между ними было страшной ошибкой и больше никогда не должно повториться, и причин тому одна и ещё миллион, знай вытягивай их из головы, как фокусник вытягивает из шляпы перевязанные между собой цветастые платки. Хайну было страшно, но он как мог успокаивал себя тем, что Йохену было ещё страшнее. У него ведь не было «Авалона», была только эта тесная и тёмная комната в деревянной избе, где они остались вдвоём. — Прошлая версия нравилась мне больше. — Ещё бы, — кивнул новый Йохен, саркастически усмехаясь, — но ведь ты полюбил не её. Не оставалось ничего, кроме как молчаливо согласиться, и за руку, которую так и не отпустил, притянуть к себе. Славно, что в этом лимбе можно было творить всё, что вздумается, а Йохен, можно сказать, почти не сопротивлялся — будь всё так же в реальной жизни, она была бы похожа на рай. Каждый поцелуй был попыткой укусить побольнее, каждое прикосновение — возможностью выхватить инициативу из чужих рук хотя бы ненадолго. Избавляться от давно не стиранной формы обязательно надо было так, как будто это было соревнование на скорость, и неважно, как долго денщикам придётся её чинить. — Да, Хайнц фон Вестернхаген, ты из тех людей, у которых последним желанием в жизни станет перепих. — Не просто перепих. Перепих с тобой, мой дорогой капитан. С пола можно было и вовсе не подниматься — зачем, если через какую-то пару минут предстояло опуститься на него снова, голыми лопатками больно впиваясь в трухлявые доски, едва прикрытые сброшенной зимней курткой, тёплым свитером с высоким горлом, шерстяными брюками. Перекатываться вправо и влево, то оказываясь сверху, то снизу, и ни разу не попытаться уступить. Целовать везде, куда удавалось дотянуться до нового витка борьбы, любоваться бесконечно тем чудом, к которому по счастливой пьяной случайности стал причастен. Когда наконец Хайну удалось обездвижить Йохена, он облегчённо перевёл дыхание и опустил голову ему на тяжело вздымающуюся грудь, в которой глухими и частыми ударами билось живое сердце, и продолжал крепко прижимать его руки к полу, чтобы, не дай бог, не вырвался снова. В ту настоящую ночь он и сам сомневался, потому что предпочёл бы сохранить друга, которым стал для него Йохен; очень не хотелось в очередной раз причинять кому-то боль, а это, пожалуй, всё что он научился делать в отношениях, ни Лиззи, ни Мартин не дали бы соврать. Но Йохен правда не понимал, насколько большой властью обладал: по одному кивку его головы отбивались атаки, совершались немыслимые подвиги, а Хайн готов был попытаться снова вспомнить, что значили слова верность и честь, и задвинуть подальше мысли о грехах и преступлениях. — Эй, Йо… — Хайн чуть-чуть приподнялся, намереваясь заглянуть в глаза Йохену, — это мой праздник, ты позволишь сделать тебе хорошо? Йохен дёрнулся в крепкой хватке и облизал пересохшие губы, растрескавшиеся на морозе. За чёрным омутом зрачков уже почти не угадывалась драгоценная голубая порода. — Отпусти меня, — свистящим шёпотом потребовал он, но вызвал этим лишь гадкую ухмылку Хайна, который начал тереться об него, двигая бёдрами. — А волшебное слово? Хайн снова наклонился, чтобы поцеловать Йохена куда-то в солнечное сплетение, а потом между рёбер, оставляя влажные следы на горячей и головокружительно нежной коже. Он продолжал тихо двигаться, прислушиваясь к тому, как Йохен постепенно терял самое ему важное и то, чего Хайн так обожал его лишать. Контроля. Не то, чтобы это было как-то особенно сложно, иногда хватало пары движений и грязного шёпота в самое ухо. — Немедленно, — прошипел в ответ Йохен, сделав ещё одну неубедительную попытку вырваться. — Чтобы ты опять наставил мне синяков, как в тот раз на озере? — Хайн улыбнулся и покачал головой. — Нет, мой дорогой капитан, я не повторяю одну и ту же ошибку дважды. Было очень приятно наблюдать за тем, как Йохен начинал прикрывать свои чудесные глаза всё чаще, а дышать через рот реже и глубже, готовясь покориться тем дивным вещам, что не уставал показывать ему Хайн. Оставалось совсем недолго. — Пожалуйста, — наконец сказал он, не открывая глаз, — отпусти. — Обещаешь быть хорошим мальчиком? — Слово офицера. Хайн аккуратно ослабил хватку на одном запястье с довольной улыбкой. Легко перебрав пальцами рёбра, он опустил освободившуюся ладонь ниже и обхватил ей член Йохена, и только после этого полностью отпустил обе его руки в свободное путешествие по своему телу. Йохен приподнялся на одном локте и притянул Хайна к себе за поцелуем, тягучим и глубоким. Лицо начинало гореть от его колючей щетины. — Ты чудо, ты знаешь это? — Да, — Йохен горько улыбнулся ему в губы, — слышал от одного моряка. — Надеюсь, его звали Хайн. Обычно Йохен был не очень разговорчив в процессе, до смешного напряжён и сосредоточен, оттаивал и раскрепощался неохотно, заставляя Хайна выкладываться на все одиннадцать из десяти, чтобы в благодарность получить пару полнозвучных стонов ближе к концу. Он и ненавидел, и обожал это перевоплощение: как днями они перебрасывались ничего не значащими словами с почтительного дружеского расстояния, а ночами запускали руки друг другу в штаны и целовались до изнеможения, как подростки, дорвавшиеся наконец до самого запретного плода. Удручающе редкими днями и ночами, если быть совсем честным перед собой, даже с учётом всех простоев в тылу и доукомплектаций. — Да. Йохен опустился на пол, взмокшие волосы растрепались, глаза совсем заволокло, Хайн никак не мог заставить себя оторваться от его губ, и не до конца понял, к чему именно относилось согласие, да и так ли это было важно здесь и сейчас, когда он чувствовал под собой разгорячённое прекрасное тело, самое лучшее, пожалуй, из всех что он видел. Что у Гиммлера, что у этого тупоголового Вольфа был просто потрясающий вкус на мужчин, вспомнив об этой парочке, неотрывно привязанной к Йохену, Хайн едва не рассмеялся. Он обскакал их обоих, и сам до сих пор не мог поверить, что среди сущего кошмара удача посветила ему улыбкой, от которой можно было запросто ослепнуть. Ему удалось украсть у сумасшедшего короля самого верного ему рыцаря, как было бы здорово, сочини об этом кто-нибудь эпическую песнь. Их история ведь и правда отдавала чем-то мифическим и архетипичным, невесёлый сюжет, обречённый повторяться снова и снова до скончания времён, всех эпох и людей. И Хайн уже заранее знал, чем всё должно было закончиться, но здесь и сейчас, пока время ещё оставалось, пока он слышал биение чужого сердца, он не имел права медлить и думать о том, что произойдет мгновением позже. Йохен не хотел его отпускать, брал его лицо в ладони и не позволял отстраниться, но Хайн постепенно выпутывался из его рук, чтобы сползти ниже и уткнуться носом в горячую кожу на животе, пахнущую так по-животному, головокружительно и дико, накапливать в пересохшем рту слюну, и представлять в больной голове то, что хочется сделать дальше. А Йохен был весь как мечта, как фантазия о нём самом, но при этом совершенно реальный, осязаемый и близкий, хоть и изученный уже вдоль и поперёк, но до сих пор поражающий. К его ногам хотелось бросить весь мир и упасть за ним следом, но весь мир остался где-то там, за дверью, и нёсся с космической скоростью к катастрофе, они были только вдвоём, и пальцы Йохена крепко сжимали упершуюся в пол руку Хайна, давая понять, что происходящее тянуло и на двенадцать, и на тринадцать баллов из десяти. Хайн правда очень старался: сначала дразня и проводя языком по всей длине, недолго, до первых жалобных всхлипов и дрожи в разведённых согнутых ногах Йохена, а потом накрывал губами головку и слизывал выделившуюся смазку, практически целуя. Было до умопомрачения приятно следить за тем, как за учащающимся ритмом дыхания Йохена точно по цепной реакции заходилось сердце Хайна, подстёгивая принимать член глубже в рот и двигаться быстрее со знанием дела. Растягивать минет до сладкой бесконечности не хотелось, хотелось быстро, порывисто, до искр из глаз, чтобы наконец напряжённые ноги Йохена обмякли, и он отпустил руку Хайна, которую сжимал всё сильнее и сильнее, предвещая скорую разрядку. Вот оно — только успел подумать Хайн, как начал слышать голос Йохена, прорывавшийся из порывистых выдохов. Жаль, с этого ракурса было не разглядеть, как он стискивает челюсть и жмурится, чуть выгибается, подбираясь к самому краю, склоняет голову на бок, но воображение весьма ярко подкидывало недостающие детали повествования. А потом Йохен кончил, несколькими толчками излившись Хайну в рот. Сделав ещё пару движений, Хайн поднялся на коленях и посмотрел на совершенно обессилевшего Йохена: лучшее зрелище в его жизни обязательно надо было наблюдать во плоти, и миллионный раз был бы как первый. Влажная, покрасневшая кожа, растрёпанные волосы, искусанные губы, вздымающаяся грудная клетка. Весь целиком как свидетельство греха и место тяжкого преступления, и так, наверное, Хайн мог сказать про кого угодно из своих любовников: в полутьме, раздетые и залюбленные, они мало чем друг от друга отличались, но всё-таки Йохен был совсем другим, и любая банальная мелочь, связанная с ним, тоже моментально становилась особенной. — Моя очередь. — Остынь, мой дорогой капитан, — Хайн нежно провёл рукой по его бедру, улыбаясь саднящими губами, — я больше люблю дарить подарки, чем их получать. Хайн пусть и немного, но кривил душой, просто маленькая точка за правым виском была точно медленно и грузно падающая с высоты птичьего полёта многотонная бомба: уже было слышно вой, с которым снаряд нёсся к земле, уже было страшно, но сил и воли бежать не было, только оцепенело прислушиваться и приглядываться к приближающейся смерти. Йохен приподнялся и потянулся к своей куртке за сигаретами, не спеша одеваться. Они оба курили много, больше всех остальных: надуманный и наверняка в глазах сослуживцев выглядящий нелепым повод остаться наедине, где-то в тени, посмотреть друг на друга правильно, а не так, как того требовали людские и божественные законы, взяться за руки, поцеловаться украдкой. Утомительно и горько, безо всякой надежды на то, что когда-то хоть что-то изменится. — Ну так что… скажешь мне, насколько там всё плохо? — спросил Хайн, принимая из рук Йохена сигарету и зажигалку. Йохен окончательно сел на пол и обнял себя за колени, отодвигаясь от Хайна. Собирался с мыслями, закрываясь, запирая себя заново на все замки и застёгивая на все пуговицы, тяжело затягивался и приглаживал растрепавшиеся волосы чуть дрожащей рукой. Хайн всеми силами пытался показать, что не жалеет об озвученном вопросе и готов к любому ответу, но в глубине души надеялся, что Йохен больше ничего не скажет, и они так и продолжат молча курить на полу этой крохотной избы до скончания всех эпох и людей, до момента, пока из головы не выветрится вся прошлая жизнь без остатка. Хайн подполз к Йохену и сел напротив, чуть боднув головой его колено в попытке обратить на себя внимание. — Никто не знает, — тихо сказал Йохен, стряхивая пепел на цветастый половик, — осколок маленький, но он очень глубоко, как точно, хирург пока не смог определить. Рентген сломан. Он посмотрел на Хайна своими драгоценными глазами и тут же бессильно отвёл их в сторону, было видно, что он сам ненавидел себя за свою беспомощность. Свободной рукой Йохен успокаивающе мягко гладил его по голове, зарываясь в тёмные волосы от лба до затылка, и Хайн как истосковавшийся по ласке кот подставлялся под эту руку. — Что ж, это потрясающе обнадёживает, — широко улыбнулся он с закрытыми глазами, — давай самый пессимистичный прогноз. — Я знаю только самый оптимистичный: ты поправишься и всё будет как прежде. Хайн перехватил руку Йохена и поцеловал её в самый центр раскрытой ладони. Его словам, словам офицера, хотелось верить, хотя какой командир никогда не врал своим подчинённым в попытках приободрить? — Врунишка, — тихо промурчал Хайн, продолжая целовать ладонь Йохена, от большого пальца к безымянному и обратно. Про свою сигарету он почти забыл, основное предназначение — перекрыть колющий солёный вкус во рту — она выполнила, и теперь тихонько дотлевала в руке, ожидая когда её, потухшую, наконец отбросят в сторону, но Хайн медленно цепенел и пальцы теряли чувствительность как на диком морозе. А горячая ладонь Йохена продолжала нежно гладить его по голове, глаза его наконец-то посмотрели прямо из-под густых бровей. Врать он не умел и не любил, а вот говорить о том, в чём он уверен всем сердцем мог запросто, какими бы страшными эти слова ни были. Йохен словами умел убивать, уж Хайну ли было не знать, и сейчас он был настроен абсолютно серьёзно. — Послушай меня, Хайн. Я много думаю о смерти в последнее время. Странно, наверное, — Йохен неловко усмехнулся, — но именно после того как Ханс умер, мысль о том, что мы с тобой тоже погибнем, не покидает меня ни на минуту. И больше всего на свете я бы хотел уйти раньше тебя, потому что я понимаю, что ты сможешь от этого оправиться, в отличие от меня. Хайн готов был по привычке разозлиться, Йохен ведь абсолютно прямым текстом заявил, что его чувства сильнее, но у него совсем не осталось сил на споры. Казалось, что он проваливался в сон, как в тягучую патоку. — Забавно, — сказал он, — я подумал о том, что, может, это к лучшему, ведь я ещё не успел всё испортить. А ты ещё не полностью увяз в этом. Ещё можешь прожить спокойную и счастливую жизнь, как и хотел с самого начала. — В чём — в этом? Йохен осторожно потянул Хайна в свои объятия, позволяя опустить тяжёлую голову себе на плечо и прикрыть веки, чтобы остаться в своём личном микрокосмосе, который на ощупь был как Йохен, пах как Йохен, звучал как Йохен. — В том, кем ты являешься, — прошептал Хайн куда-то ему в шею, — в том, кем являюсь я. Мы — бракованные игрушки, мой дорогой капитан, и нам не спрятаться ни за жёнами, ни за детьми, от себя самих-то уж точно. Хотя вот ты всё-таки можешь попытаться, мне кажется, ты можешь убедить себя в чём угодно. — Хочешь сказать, что у меня ещё есть возможность сбежать? Боюсь, я ей не воспользуюсь. И я не прячусь, Хайн. Больше нет. А что касается счастливой жизни… то теперь я убеждён, что остался лишь один способ её прожить. Хайну стало сложно держаться даже за эту придуманную им самим реальность, он чувствовал, как она постепенно разваливается на части, а поэтому обнял Йохена так крепко, как позволяло ему ватное тело. Наверное, это и был гранд финал его глупо прожитой жизни, которая с самого начала пошла наперекосяк — именно так люди умирают, постепенно растворяясь в небытии. Пересилив себя, Хайн на мгновение открыл глаза и увидел, что испачкал Йохена своей кровью, а потом осторожно ощупал своё липкое лицо и понял, что рана снова зияла на его голове. Было не больно, было холодно и очень жаль себя, тающего в объятиях Йохена. Хайн наконец понял, откуда эта жалость взялась — от неприятного чувства незавершённости, наждачной бумагой проходящего по внутренностям, от пропасти, зияющей за указательным знаком «Харьков 120 км». Он пытался вспомнить, что всё-таки произошло там, в очередной дурацкой передряге, в которую его затолкала великая центробежная сила времени. Йохена тогда точно не было рядом, успей Хайн попрощаться, посмотреть на него в последний раз, отчётливо понимая, что этот раз — по-настоящему последний, может и не спорил бы сейчас сам с собой в попытках разобраться, какая перспектива была хуже: уйти со сцены вовремя, или выползти на неё из-под опустившегося занавеса, чтобы потом, покривлявшись ещё немного, всё равно уйти. — Счастливая жизнь? Нас ведь всё равно ничего хорошего впереди не ждёт, — Хайн уже не был уверен, что вообще произносит слова, хотя бы шёпотом, хотя бы одними губами. Тем не менее Йохен продолжал его слышать, и отвечать своим голосом, лучшим на свете, но Хайн слышал его всё глуше и дальше, сначала как с другой стороны пустого танцпола, а потом — как сквозь толщу воды. — Если ты уйдёшь сейчас — так уж точно. Будь я на твоём месте, то боролся бы за каждую секунду. — О, мой дорогой капитан, я в этом не сомневаюсь. Что же только поделать, если я не настолько отважен?.. — Ты сильнее, чем думаешь. — Раз уж я тебя выдумал, ты должен понимать, как мне страшно. — Я понимаю. Но ведь Йохену страшнее. Хайн вздрогнул. Свой собственный голос со стороны звучал неправдоподобно и нелепо, но ему не оставалось ничего другого, как смиренно принимать правила игры, потому что воли к чему-то другому уже не осталось. — Йохену положено бояться, и этот страх соразмерен ему самому. Он ведь… я таких людей никогда не встречал. Он как будто вышел из какой-то древней легенды. — А ты — разве нет? — А я так… авантюрист из приключенческого романа. Форма в какой-то минимальной степени их уравняла, но, конечно же, перечеркнуть всю прошлую жизнь не смогла. Хайн правда сожалел, что их друг с другом столкнула только война, но ещё больше корил себя за то, что после короткого как вспышка знакомства даже не запомнил имени Йохена, потому что он не показался ему чем-то важным или интересным. Уже потом, задним числом он начинал что-то понимать, и нехотя врастать в Йохена своими корнями, растущими вверх. Первая шутка, первая общая шутка, первая совместная попойка, первый ритуал — и вот они уже друзья. Первый ночной разговор, закончившийся только к восходу солнца, первая драка, первые проявления настоящей человеческой заботы, первые мысли о том, как там Йохен — и вот они уже лучшие друзья, у которых практически нет друг от друга каких-то глобальных тайн. Йохен слушал рассказы о путешествиях Хайна с открытым ртом и горящими глазами, и точно так же слушал Хайн рассказы Йохена о том, как старший брат в детстве запирал его в платяном шкафу, что стоял в коридоре их берлинской квартиры. Они оба ненавидели Берлин и своё детство в равной степени, и ждали перемен, каждый своих. До чего же поздно пришло это первое покалывание в пальцах после вроде бы уже привычного крепкого рукопожатия. Первый ожог на плече от ничего не значащего приветствия. Первые мысли о том, что Хайну пора бы взяться за ум, если он хочет остаться в живых и остаться тем, кем он после стольких усилий и жертв стал. Благодарным сыном, верным мужем, хорошим товарищем. Первая фатальная ошибка, первый раз — его губы на шее нахмурившегося Йохена, скованного ужасом, но не предпринявшего ни единой попытки к настоящему бегству. И всё это на фоне того, как Йохен постепенно становился героем. Как не боялся никакого урона и шёл сквозь огонь, не склонив головы. Командовал мудро и справедливо, получал одно повышение за другим, и награды на его шее отражали солнце. Когда он говорил «мои люди», волосы вставали дыбом, потому что быть человеком Йоахима Пайпера — значило быть таким же героем. А Хайну оставалось лишь восторженно смотреть вслед, потому что он оставался таким же, каким и был, а может быть даже стал хуже — стал настоящим собой, которого так боялись Рольф, Лотти, Лиззи и мама Гели, и которого никогда не знали папа Макс и старшие братья. — Ты ведь не должен соответствовать Йохену, ты просто должен быть. У тебя есть «Авалон», да, но у него тоже есть свой дивный остров. — Остров? Ну-ну. Первый поцелуй. Первые проявления робкой взаимности. Первый взгляд, переполненный любовью. Первая ссора, первые мысли о будущем, которые никогда не станут реальностью. Вторая шутка, вторая общая шутка... счётчик всё крутился и крутился с бешеной скоростью, не собираясь останавливаться. Хайн никогда не смог бы даже замедлить его. Он и правда ни на что не мог повлиять. Осознавая это, Хайн вымученно улыбнулся сам себе, уже было неважно, открыты были глаза или закрыты — что по одну, что по другую сторону век стояла непроглядная темнота, такая плотная, что её можно было потрогать руками. Уже ничто не было важно, потому что всем руководило божественное провидение, слепое и глухое ко всем молитвам, одинаково равнодушное и к грехам, и к преступлениям, руководствующееся лишь ему одному известной кровавой идеей.
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.