post!«Captain America: The Winter Soldier»
— Твою же мать. Джеймс резким толчком сбрасывает с себя тонкое одеяло, кое-где выглядывающее из потёртой ткани пододеяльника, и соскальзывает с дивана, скрипя всеми пружинами. Грудная клетка медленно поднимается вверх и так же медленно опускается, — дыхательные упражнения, вдохи-выдохи на счёт, чтобы унять сердцебиение: всё же лучше, чем просто тонуть в рваных сновидениях — неизменно кошмарах— и не пытаться из них выбраться. Он ставит ноги на пол, по которому струится жемчужный лунный свет, — Барнс принципиально не закрывает на ночь шторы, не желая находиться в густой темноте и тем самым неприятными воспоминаниями лишний раз тревожить дальние уголки сознания, теперь всё чаще выбирающиеся на поверхность и подмигивающие глазами-безднами. Почти как чёрные дыры, — огромная гравитация (затягивает так, что наружу не выбраться), непреодолимый горизонт событий (попробуй-ка вернуться обратно), чем ближе — тем медленнее течёт время (сколько пройдёт, прежде чем выберешься из очередного кошмара, Барнс?). Радио он не выключает тоже: даже на ночь оставляет колёсико чуть выкрученным, чтобы звук шёл совсем тихо, потому что в полной тишине Джеймс с вероятностью в ноль целых девяносто семь сотых даже не заснёт — полотно тишины начинает идти громкими трещинами от вспыхивающих в голове чужих криков. Когда Зимний солдат — или уже только его отголоски, чёрт его разберёт — уходит из Гидры после столкновения на джете с Капитаном Америка, он едва ли чувствует себя Зимним солдатом. Не чувствует себя и тем странным парнем по имени Баки, которого так упорно пытался дозваться сквозь металлический взгляд серых глаз Солдата Роджерс — и что только он там углядел, какого Баки отыскал — Зимнему неведомо. Он застревает где-то посередине, так и не приходя к окончательному ответу, кто он такой и что ему делать дальше. Единственное, в чём Джеймс (ему удобнее называть себя так — хотя бы до тех пор, пока не сумеет вспомнить всё до конца, кроме имени, — один из миллионов каких-то Джеймсов, так распространённо и обезличено) уверен точно — это в своём стойком нежелании возвращаться обратно в Гидру, если он вообще ещё способен что-то хотеть или не хотеть. Личность «Джеймс Барнс» вместо звучного «Зимний солдат», раздобытая не вполне законным путём штатская одежда вместо формы с сотнями ремней и застёжек, чтобы не привлекать лишнего внимания, крохотная квартирка на окраине, снятая у какой-то старушки, вместо роскошной криокамеры — «ваше лицо кажется мне знакомым, но я совсем не помню, кого же… кто же…» — хозяйка смешно морщит лоб, пытаясь припомнить, откуда она могла знать Барнса, пока сам Джеймс упирается взглядом в пол и неразборчиво бубнит, что, вероятно, она его с кем-то путает. Он похож. Конечно, похож — на того самого знаменитого Баки, что погиб много лет назад в снегах, сходство только усилится, если остричь волосы и сменить мрачное выражение лица на неунывающую улыбку, — только вот взгляд не подменить, Джеймс знает, что уже никогда не сможет смотреть так же весело и задорно, как смотрел на мир Баки Барнс. Он помнит, как долго стоял перед стендом в музее: разглядывал фотографию сороковых годов почти как отражение в зеркале, что-то искал в лице того парня на стенде, сопоставлял, прикидывал. Баки даже сквозь видимую серьёзность и со складочкой между бровей светился изнутри, — Джеймс даже с натянутой на лицо улыбкой источает мрак. Он не Баки. Он всего лишь внезапно вышедшее из-под контроля секретное оружие Гидры.***
На первых порах — замести следы, спрятаться, затаиться, — Джеймс это делать умеет, навык исчезать прямо в воздухе въедается в его ДНК, ему не составляет труда смешаться с толпой, растворить собственное «я» (да и какое оно, это «я»?) в тусклой палитре повседневности. Он может появиться в одном месте и спустя пару дней оказаться в тысяче миль от него — меры предосторожности, только и всего. А хочется осесть. В этой квартирке-на-окраине — почти как в старых детских сказках, с мрачноватой ухмылкой думается Джеймсу, — он неожиданно для самого себя задерживается почти на два месяца: непозволительно долго для беглеца, но истерзанная душа внезапно требует покоя и откликается почти умиротворённой пульсацией, когда в первый вечер за хозяйкой закрывается дверь, и он слышит, как где-то вдалеке гудит торговое судно. Это звучит как что-то знакомое и на вкус отдаёт прогорклым маслом — как если бы Джеймс вспомнил картинку из прошлого, и впервые за — сколько? год, десятилетие, сотню лет? — ему не хочется никуда бежать. Он работает на стройке около самого порта в ночную смену — чтобы зарабатывать на оплату комнаты со скрипучими половицами и гудящим холодильником и немного — на внезапно свободную жизнь. А ночью куда удобнее скрывать лицо, чтобы не в меру любопытные ребята не лезли с вопросами. Впрочем, к нему и так почти никто не лезет. У Джеймса стального цвета глаза, в глубине которых — суровость, холод и (где-то там, очень далеко) затаённая боль. Такой взгляд не располагает к душевной беседе. Первая покупка, которую Джеймс совершает на зарплату, — зажаренная в прогорклом масле рыба в порту, судя по вкусу, пропитавшаяся всевозможными химикатами и дымом. Но где-то в глубине души — кажется, в тот момент Барнс впервые улыбается по-настоящему, отчего чуть трескается на сухих губах кожа, — всколыхивается тусклая картинка-воспоминание: два паренька — светленький, что пониже, и темноволосый, повыше и посильнее — сидят у самого причала, свесив ноги вниз, и прямо руками едят поджаренную одну на двоих рыбину в кляре. Вторая покупка — тёмно-синий блокнот с нечёткими разводами на обложке: сознание представляется ему похожим на эти синие разводы. (такое же расплывчатое, нечёткое, но, в отличие от блокнота, где краски уже намертво въелись в бумагу, он ещё может что-то поделать со своей головой. или нет?) Джеймс записывает туда всё, что может вспомнить. Имена, даты, отрывки адресов, описание запахов и звуков, отрывистые прилагательные без привязки к другим словам, ёмкие характеристики неизвестно чего и почему-то кажущиеся важными, — он вскакивает посреди ночи с разболтанного скрипучего дивана, который уже стал почти привычным и почти удобным, чтобы записать очередное воспоминание и ничего не упустить. Дышит чаще и немного восторженно, когда предложение выстраивается чёткой конструкцией, неслышно шепчет себе «молодец», когда вспоминает что-то ещё. Ему кажется, что это прогресс, и Джеймс даже немного оживает, глядя на себя в зеркало: в серых зимних глазах словно трогается лёд. Может, ещё и можно поймать и вернуть того Баки. Он верит в свой прогресс ровно до тех пор, пока в одну из ночей (помнишь, Барнс, ещё полная луна светила в окно) в его голове молотом не ударяется мысль: это имена его жертв, как и адреса, которые он вспомнил. Твою же мать. Чёрная дыра снова подмигивает глазом-бездной, огромная гравитация, непреодолимый горизонт событий. Джеймс чувствует, как внутри что-то с треском ломается, как дыхательная гимнастика — чёрт бы её побрал — вместо того, чтобы сделать легче, только стискивает лёгкие, жжёт огнём внутренности, как в голове уютное стрекотание шестерёнок перерастает в нескончаемый пронзительный крик. Ему страшно засыпать, потому что во сне он неизменно видит расплывающиеся по бумаге чернила, складывающиеся в имена, слышит душераздирающие вопли, чувствует под своими пальцами то холод спускового крючка, то тепло чужих тел. Он не может спать, не может видеть эти чёртовы блокноты — но всё равно пишет, пишет, пишет, потому что иначе воспоминания почти в прямом смысле начинают разрывать его на части. В списке «ненавидеть» к слову «холод» добавляется «ночь»: именно тогда все кошмары Джеймса подбираются не то что на расстояние вытянутой руки, — забираются ледяными когтями под футболку, раздирают кожу на рёбрах, скребут по сердцу. Днём он успешно гонит их прочь, но тьма — его личный ад, куда он спускается каждый вечер. Диван кажется слишком скрипучим и дьявольски неудобным, и Барнс готов спать хоть на полу, только бы не возвращаться туда, где ему не посчастливилось вспомнить всех своих жертв. В блокнотах появляется всё больше записей, чернила пропитывают страницы насквозь, — Джеймс сквозь страх и тянущее ощущение под рёбрами отчего-то уверен, что некоторых он встречал ещё до Гидры, видел их не глазами безразличного ко всему Зимнего солдата, а глазами того добродушного, искрящегося солнцем бруклинского парня по имени Баки. Он продолжает писать и всегда кладёт блокноты в безразмерный рюкзак — если вдруг придётся убегать, он больше ни за что не потеряет память. Не в этот раз. Не тогда, когда он только ухватился за что-то ощутимое и впервые — он это чувствует — впервые за столько времени идёт по правильному пути. В противовес одному плохому воспоминанию — всегда старается записать хорошее: они такие размытые и нечёткие, что порой Джеймсу трудно ответить на вопрос, что такого приятного можно найти в короткой заметке «хот-доги на набережной», — но вместе с заметкой в душе на короткое мгновение вспыхивает изображение маленькой яхты и запах солёной воды, а ещё слышится чей-то счастливый смех, и Джеймс готов поклясться если не всеми, то хотя бы одним из своих блокнотов, что рассыпанные по плитке набережной смешинки принадлежат тому самому невысокому светленькому мальчишке по имени Стив. Он снова сбегает: не в силах играть на два фронта, сражаясь ещё и с собственными демонами, атакующими его в казавшейся вполне себе милой квартирке, и Барнс уходит всё дальше и дальше — туда, где, по его расчётам, его едва ли кто-то найдёт. Пару раз он замечает мелькающую неподалёку светлую макушку — ухмыляется уголками губ, зная, что опережает Стива-из-музея на полтора шага: на один — потому что если Джеймс хочет спрятаться, то он это сделает, а ещё на половинку от целого — потому, что упорство Роджерса достойно атланта, подпирающего небеса, так что если ему будет надо, он и из-под земли достанет рано или поздно, и этот факт кажется Барнсу абсолютно естественным и знакомым не из заметок в газетах, а словно бы он знал это и сам. Ты меня знаешь. Мы всю жизнь знакомы. Да брось, ты же меня помнишь. Джеймс никогда не подходит к черте «Баки» ближе, чем когда думает о Стиве. Чёртовом Стиве, который поначалу наотрез не желает вспоминаться. Сначала он появляется в его сновидениях короткими вспышками, настолько крохотными и быстрыми, что Джеймс даже не успевает запомнить, что именно видел, — помнит только ощущение смутного тепла, словно увидел кого-то знакомого. Чуть позже возвращаются обрывки разговоров, звук его голоса, — не того, которым Роджерс молил его вспомнить, а того, которым он когда-то вел беседы и рассказывал о… Джеймс не помнит. Но точно о чём-то рассказывал, и это было тепло. Всё, что вспоминается о Стиве, — всё тепло. В противовес ненавистному холоду. Неожиданно для самого Джеймса в какой-то момент воспоминания словно прорывают дамбу, затопляют голову и грудь, захлёстывают-топят-льются, будто бы каменная стена кусками рассыпается под напором чего-то куда более сильного, — он начинает вспоминать его улыбку, его характер, его привычки, особенно эту раздражающую манеру вечно хмуриться на что-то заведомо неправильное и попытки переубедить, сделать иначе, начинает вспоминать их общее, одно на двоих, и кошмары ненадолго прекращаются. В сознании остаётся только Стив, чуть наклоняющий голову вбок и с неизменно выпрямленной спиной. Ты меня помнишь. Возможно, в Румынии Барнс не особенно старается прятаться, оставляет следы слишком явные — не для спецслужб, они-то, конечно, не догадаются, но вот для Стива… он, если захочет, разгадает его шараду — одну из бесчисленных загадок, которые они, кажется, любили отгадывать в детстве. Возможно, оставляя одну-единственную зацепку, Барнс даже слегка надеется, что Роджерс сумеет её обнаружить, даже если сам он — Джеймс-Баки-Барнс — не уверен, что так уж хочет быть найденным. Блондин с упрямо сжатыми губами всё-таки появляется на пороге