ID работы: 10680643

дьявол в деталях

Джен
R
Завершён
5
автор
Размер:
12 страниц, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
5 Нравится 1 Отзывы 0 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста

I don't know how to say this But I feel everything at once Do you think that God sings When I close my eyes I can feel myself falling And falling Falling to the center of the earth And I don't want to take you with me

Paper Route - Rabbit Holes

Оздоровление рушится (буквально и фигурально), на поверку оказывается не прочнее карточного домика. Столица хоронит под собой людей которые не имеют значения, людей, которые должны умереть, и их (бессмертного и того, кто может бессмертие одолжить). Он неподвижно застревает между жизнью и смертью, отрезанный от мира темнотой и тишиной; теряет память о собственный чувствах, сути, желаниях, телесности; становится ничем. Потом в вакууме рождается новая Вселенная. В бессознательном он вскрывает отцу горло ножом для писем. В настоящем знакомые руки (он ждет, что они сожмут горло и будут давить, пока ему станет нечем дышать) меняют ему повязки и проверяют, как заживают хирургически точные швы. Он чувствует тяжесть бинтов и слышит тихие щелчки ножниц, разрезающих нити, стягивавшие кожу и мягкие ткани. Он чувствует оставшиеся шрамы подушечками пальцев, они тонкие, выпуклые, на три тона белее самой кожи; он чувствует солоноватый вкус воды в пересохшем рту и боль, когда пытается ее проглотить; он чувствует его запах: калабрийский кедр, пачули, ветивер и мандарин, он пахнет все так же. На его пальцах отпечатки свежесрезанной мяты, на столе свежезаваренный белый чай. — Все хорошо заживает, но ты восстанавливаешься медленней, чем я ожидал. Почему не используешь мою силу? Она не твоя. Ты ее украл. Мне ничего от тебя не нужно. Все вокруг размытое, серо-белое, он с трудом улавливает очертания собственных рук на одеяле; закрывает глаза, пытаясь унять боль внутри головы. Отец вводит ему лекарство\снотворное\яд, закрывает уколотую вену пластырем; два пальца задерживаются на запястье, проверяют пульс. Чайки за окном не прекращают кричать. Наяву он остается сидеть рядом, в кресле; горячая сухая ладонь накрывает его руку. Я здесь. Ты в безопасности. Во сне Уорнера проглатывает холодное дно океана. В подступающих сумерках, когда он снова просыпается, мир за окном приобретает краски и четкие абрисы, становится знакомым. Побережье укрывается бледными оттенками желтого, розового, карминового, фиолетового, темно-синего; его сознание укрывается прилагательными и существительными на английском-русском-французском-арабском-испанском. Цвета тусклые, местность — акварельный пейзаж выгоревший на солнце; мысли в голове — рыба сбитая в косяк жаберными сетями. Он заново вспоминает кто он, где он и с кем он; надевает правду (свои настоящие воспоминания), как новую кожу (она, подогнанная под его размеры, садится безупречно с первого раза), выходит на улицу, впитывает в себя сладость наполненного цветущей акацией воздуха и безлюдность места (тишина впервые в жизни не душит его). Дом, освещенный изнутри лампами, голодно скалится своими незашторенными окнами и распахнутыми настежь дверями (полоса света падающая на порог выглядит, как высунутый из зубастой пасти язык). Он смотрит, как последние лучи солнца прячутся за горизонтом (небо становится темным, похожим на блестящую кожуру смородины); он смотрит на дом, ищет в его белесых глазницах нужный силуэт (глаза начинают слезится и болеть, он опускает взгляд на шлифованную гальку под ногами). Отец замирает на пороге, больше похожий на хищное чудовище, чем человека, (в подступающей темноте, подсвеченные огнем зажигалки глаза блестят по звериному ярко); он выкуривает сигарету в тишине и остается ждать, терпеливо, пока Уорнеру надоест смотреть на угасший закат. На лениво шелестящую воду у берега. На тихий, укрытый весенней листвой лес. На застывший воздух. На собственные босые ноги. На умирающий день и зарождающуюся ночь. Он ждет-ждет-ждет. Чего-то? Кого-то? — Аарон, — их все еще двое, — пора возвращаться. Он думает: у меня есть возможность (еще никогда не было так легко повернутся к нему спиной и уйти; навсегда), но нет желания (они с этим новым миром, лишенным иллюзий Эммалин, отторгают друг друга, как чужеродные материи). Взгляд ложится на плечи тяжелым покрывалом, заставляет замереть рядом. — Ты ступаешь, как полуслепая лошадь, — интонации отцовского голоса непривычно спокойные, расслабленные, лишенные упрека и презрения. Он протягивает к его лицу ладони, которые теперь пахнут табаком, а не мятой, касается щеки, большим пальцем проводит линию от скулы к виску, заставляет запрокинуть голову. Уорнер забывает вздрогнуть или испугаться; послушно замирает (кожа на адамовом яблоке натягивается, как струна). — Что с твоими глазами, мой мальчик? — Я не знаю. — Ты все еще слаб, пойдем. Его руки остаются на плечах, когда он ведет их обоих в пустые комнаты дома и усаживает его за темный обеденный стол (Уорнер не сопротивляется). Внутри яркие лампы снова лишают его способности видеть, делают глазам больно. Отец выключает свет, садится рядом, привычно во главе стола, его протянутая ладонь расплывается серо-белым пятном по столешнице, как перевернутый на спину паук-альбинос. Оливковая ветвь мира. Жест настолько знакомый и близкий, что не нужно ничего говорить. Я могу помочь, если ты меня об этом попросишь. Очередная иллюзия выбора. Мысленно Уорнер возвращается в момент, когда внутри отца наконец-то умирает презрение. Момент освобождения. Для них обоих. шаг вперед для него (человечность отделяется от его личности ледяной глыбой; он расправляет плечи, вдыхает полной грудью; у его свободы в пустых глазницах горит огонь, темные руки блестят от крови; она улыбается, раскрывает объятия (нож вскрывает чужое горло), он улыбается ей в ответ); это значит:я могу убить тебя и не боятся, что это меня уничтожит. шаг назад для отца (родительская гордость становится плодородной почвой на которой новые чувства разрастаются густыми мангровыми лесами, прячут его эгоизм и ярость в илистом дне, выталкивают на поверхность желание быть понятым и принятым; леса разрастаются, их воздушные корни сплетаются в прочную сеть: он жертвует, он выбирает семью, а не власть) это значит:я могу любить тебя и не боятся, что это меня уничтожит. В жестокости они наконец-то находят свое равновесие. Он не тратит время на вежливые просьбы воруя украденное; Уорнер вцепляется пальцами отцу в руку (сжимая как можно больнее, впиваясь ногтями в кожу). Плата за грубость и бесцеремонность не заставляет себя ждать: от желания причинять боль голова идет кругом. Исцеление оказывается болезненным, бесконечным падением в никуда. Он закрывает глаза, пытаясь найти себе опору и не утонуть в чужих порывах (злость, голод, ревность, садизм заполняют собой его голову, как вода — легкие, не дают дышать); опора находит его сама (они соприкасаются лбами, опираясь друг на друга, как треснувшие башни). — Все хорошо, не сопротивляйся, ты только причинишь себе вред. Шепот проникает вглубь его головы; он позволяет себе быть проглоченным зыбучими песками чужой личности. (она, набитая под завязку желаниями, живая, подвижная (прикоснись и поверхность тут же пойдет рябью, одно стремление сменится другим, как рисунок калейдоскопа), раскрывается постепенно, как филигранно вырезанные грани серебряного помандера, вкусом афогатто с ирландским виски, бутонами ядовитых орхидей в фарфоровых вазах, прикосновением дорогих тканей к коже, страницами личных дневников, заполненных каллиграфическим почерком, холодом скальпеля разрезающего кожу; она, воплощение неминуемой кары, умытая чужими слезами, наполненная мольбами, испуганным шепотом, отчаянным криком, не имеющая ни имени, ни лица, безжалостная, как ветхозаветный бог, пахнет порохом, едким дымом похоронных костров, гниением мертвого тела; она, окруженная обугленными стенами сожженных алтарей поклонения, возвышается на руинах прежнего мира, отбрасывая свою длинную, гуталиново-черную тень, оставляет след на всем к чему прикасается; у нее тряпичные куклы на каждом из пальцев (они смотрят на мир своими блестящими глазами-пуговицами, повторяют любую ложь, прошептанную в уши, послушно повинуются малейшему движению), вокруг — оловянные солдатики выстроенные в шеренги (наученные быть преданными до последнего вдоха); ее сны наполнены тревогой (чудовищу никогда не снятся другие чудовища, только собственные воспоминания), ее слова опутаны бесконечной паутиной обманов, голова полна планами, которые никогда не продуманы до конца (алчность не дает довольствоваться чем-то одним, ему всегда нужно больше-больше-больше); там, внутри, на устеленном выбеленными костями дне, он находит что-то еще, что-то мрачное, ритмично бьющееся, наполненное чувством которое совсем несвойственно отцу: вот оно, на расстоянии вытянутой ладони, разбитое кровоточащее сердце, спрятанное от всего мира, полное скорби и боли; вот он, рукотворный некрополь для его любимых поломанных созданий, которые его оставили, которые не оправдали надежд; уорнер пытается найти среди них себя, не находит.) — Хватит, — отец разжимает пальцы; отпечатки ногтей остаются алеть полумесяцами, — не наглей. Он открывает глаза, дышит тяжело, хрипло, как загнанная лошадь. Холодный пот выступает на лбу, озноб пробирается по телу, цепляется за лопатки своими игольчатыми пальцами, пустой желудок сжимается спазмами, его трясет; он чувствует биение чужого сердца под своей левой ладонью. — Как ощущения? В голове наконец-то проясняется; он возвращает себе зрение, он возвращает себе себя (последняя часть становится на место как влитая, он чувствует себя непривычно целым, правильно собранным). В полутьме комнаты мягкий свет от камина ложится на полки, заполненные книгами; золотые тиснения переплетов ловят отблески (он читает названия тех, что ближе всего: С. Альперс «Искусство описания», Д. Аррас «Истории картин», М. Баксандалл «Живопись и социальный опыт в Италии XV века», К. Гинзбург «Расследования о Пьерро»; русский, английский, итальянский). Отец не говорит на итальянском. Отец не интересуется живописью. — Чей это дом? — Старого друга. — У тебя нет друзей. — Кому же мне за это сказать спасибо, Аарон? Намекает на Ибрагима и его вскрытую черепную коробку, на неудавшийся переворот, на то, что избежал смертной казни только благодаря своему имени, своему наследию, на нелепую попытку пожертвовать собой, на мир за окном, в котором теперь летают птицы. — Не разыгрывай убитого горем. Мы оба знаем, что они все были для тебя не друзьями, а средством для достижения цели. Намекает на излишнюю жестокость и эксцентричность, на чудовищную репутацию, на неспособность следовать правилам, на неумение признать поражение (ведь он скорее умрет, чем отдаст победу в чужие руки), на неконтролируемые вспышки гнева и слепое тщеславие, которое превратило людей считающим его пророком в людей его презирающих. — И да, — добавляет, — не за что. Они улыбаются друг другу, глаза остаются холодными, истина остается неизменной: горящим миром отец всегда будет наслаждаться больше, чем тем, который пыталось построить Оздоровление (где все расфасовано по коробкам и цветам), а значит — рано или поздно он бы стал обузой, они бы попытались его убрать и он бы утащил их с собой на дно банально из чувства мести. Все это было неизбежно, Уорнер лишь ускорил события. — Кстати, как ощущения? Тебе понравилось его убивать? — Не так, как тебя. — О, я знаю, мой мальчик, — морщины вокруг глаз становятся глубже; улыбка превращается в хищный оскал; смех зарождается внутри груди, легкий как пузырьки шампанского, мелодичный, заразительный, — если хочешь, можешь попробовать еще и еще, и еще пару десятков раз, а может даже сто. Пока не надоест. Отец насмехается и хвастается, дразнится, как дворовой задира, готовый отобрать у мальчишек помладше мяч; его по-настоящему веселит то, что смерть теперь не больше, чем предмет пошлой шутки, старый анекдот, который он готов рассказывать любому, кто попросит. Уорнер думает будет ли он так же улыбаться, если отрубить ему голову? Уорнер пытается понять, где они и почему. Уорнер пытается найти ответы в своем окружении, но натыкается глазами на стены и полки, которые полны чужой личности. Единственно «отцовским» сиротливо маячит бутылка японского виски; рядом стакан в котором тает полупрозрачный куб льда. — Я так понимаю Эммалин мертва. — И ты должен быть этому очень рад, ты хоть представляешь что бы она сделала, если бы добралась до тебя? Боюсь, тогда бы даже я тебе не помог. — И кому же мне за это спасибо сказать, папа? Кто меня туда отправил? Обвинения скатываются с отца, как с гуся —вода. — Ты же большой мальчик, Аарон, и должен нести ответственность за свои поступки, а не сваливать вину на других. — Ты не дал мне выбора. — Можешь повторять себе это сколько угодно, но вот тебе правда, я знаю, ты ее жутко не любишь, но эту тебе придется выслушать.— Когда он наливает виски в стакан, поднимается мягкий запах белого персика и специй. Уорнер узнает его мгновенно (на его столе когда-то стояла такая же бутылка; тогда он открыл ее и долго болтал виски в стакане, прежде чем вылить все в раковину). Уорнер знает, что это ему даже прежде чем стакан касается холодным боком ребра его ладони. Для отца он излишне нежный (он, как и прежде, предпочитает горечь и чистоту вкуса бурбона). — Никто тебя силой там не держал, сынок. Ты мог уйти, когда хотел. Хоть в первый день, хоть через неделю, хоть через год. Пост регента тогда бы ты, конечно же, не получил, но таковы были условия сделки. Я ведь озвучил их четко и внятно: в случае невыполнения служебных обязанностей, возможность подать свою кандидатуру на рассмотрение будет доступна согласно общих правил, будущему регенту должно быть как минимум двадцать пять лет, и у него должен быть хороший послужной список. Семь лет это не так долго, поверь, ты бы нашел чем себя занять, женился бы, завел ребенка. Мысль об отцовстве поднимает тошноту к его горлу; было что-то неправильное в том, чтобы привести ребенка в такой мир, наперед зная, что ничего хорошего его не ждет (они с Леной были плохими людьми и родителями стали бы еще хуже, хорошо, что все не зашло так далеко). — Я дал тебе запасной выход. Ты просто им не воспользовался. — Регентство было моим единственным шансом остаться с ней рядом и попытаться помочь. И ты это знал. — Ты о маме? — Едва заметная насмешка будит внутри новую вспышку гнева. — Твоя очередная одержимость. Ты лишь продлил ее агонию. Она умерла в одиночестве, поглощенная морфием, утратившая человеческий облик, забывшая все, что делало ее женщиной, которую ты так сильно любил. А мог бы дать ей уйти достойно, сохранив в памяти светлый облик любящей и нежной матери. — Как ты? — Я давно ее отпустил, это ты за нее цеплялся, отрицая естественный порядок вещей. Смерть это то, чего нельзя избежать. Незачем было ее мучить. Он вспоминает пустую кровать и то, что никто не сказал ему о ее смерти. Он вспоминает ее колыбельные и сказки. Ее доброе и нежное сердце. Он вспоминает о том, что так и не смог с ней попрощаться. Он вспоминает о том, что так и не почувствовал ничего, когда она умерла. Хотя должен был. Хотя бы что-то. Должен был прийти и помочь. Я должен был быть там. Гнев превращается в холодную ярость. — Это ты себе говорил? Месяцами не бывал дома, потому что сидел у постели, наблюдая, как ее медленно съедает рак и повторял «смерти нельзя избежать»? Или потому что носился по всех врачах, которых мог найти, чтобы продлить ей жизнь хотя бы ненадолго? Это ведь был рак, да? Они в те годы все умирали от рака. Это их первый разговор по душам за все время, что они друг друга знают: маски сброшены, мосты сожжены, границы стерты. Улыбка сползает с лица растаявшим воском, когда отец понимает о ком идет речь. — Такой идеальный план. Убей жену, женись во второй раз, живи долго и счастливо. Но вмешалось то, что не мог контролировать даже ты. Апластическая анемия со своим высоким уровнем смертности. И все что у тебя осталось это могила, двое детей и виски. Твой любимый опиат. Бутылка за бутылкой, лишь бы забыть. Я и не думал, что ты способен так страдать. Он словами втирает морскую соль в заново открытые раны, нарушает собственное правило: не подавай виду, что знаешь хоть что-то, потому что ему тоже хочется сделать отцу больно. Хотя бы раз в жизни. Ранить его по-настоящему глубоко. — Не уметь отпускать женщину которая тебе дорога. Да, наверное, этим я в тебя. У него получается. — Кажется теперь мы оба знаем, что это такое: потерять лучшую часть себя. Спустя столько лет ее мертвые руки все еще сомкнуты на его горле. Давняя скорбь, его скорбь, мелькает в темном болоте души акульим плавником. Такая же острая и смертельно опасная. Вгрызается зубами в сердце. Заставляет его кровоточить. Заставляет его испытывать боль. Как тогда. Много лет назад. Когда Уорнера душило чувство вины, пришедшее ниоткуда. Когда он, будучи еще мальчишкой, не знал куда от него прятаться, не знал почему не может спать, есть, жить. Его спасла мама. Мама, которая увезла его на другой конец света, посмотреть на то, как красиво цветет сакура в Саппоро. Они были вместе и они были счастливы. Страдания прекратились. У него ушли годы, чтобы понять, не он тогда сходил с ума. Не он оплакивал потерю, которую ничто не могло возместить. Не ему хотелось кричать от горя. У него ушли годы, чтобы понять, что он оказался не больше чем случайным свидетелем. Уорнер смотрит на него снова. И теперь отец кажется по-настоящему нагим и уязвимым, каким он никогда не видел его прежде. Почти что смертным. Почти что человеком. Она мучает его даже с того света. Не прекратит, пока он к ней не вернется. — Может теперь ты поймешь, почему я для тебя этого не хотел. — Я ее не потерял. Он ждет, что вот-вот услышит другой голос, другую поступь в тишине коридора, почувствует другие руки. Даже если теперь это будут руки его любимой убийцы. Он надеется, что она все-таки где-то в этом же доме на краю океана. Ждет, снедаемая любопытством, пока ей наконец-то разрешат подойти ближе, заговорить, познакомится. Снова. Ему даже интересно встретить эту новую Джульетту. Джульетту, ради которой отец был готов рискнуть собственной жизнью. Джульетту, которая готова убить без колебаний, если прикажут. (джульетту, которую придется вырвать из отцовских рук, чего бы это ему не стоило) — Аарон, — его голос тихий, таким тоном говорят врачи, когда теряют пациентов на хирургических столах, и приходят сказать об этом родственникам, — Эммалин бы ни за что не отдала ее тебе. Уорнер закрывает глаза. Ты должна быть жива. Потому что он хотел тебя спасти. Он должен был тебя спасти. Пожалуйста, Элла, ты должна быть жива. Он дает своей силе пройтись по всему дому волной, ощупывает все пыльные углы, всю укрытую чехлами мебель, все полки двухэтажной библиотеки (там полно книг, это было бы первым местом, куда она пришла, где бы она спряталась), винные погреба и чердак, он прочесывает каменистый берег и кромку ельника, к востоку окружающего дом высокой вечнозеленой стеной. Пустота. Пустота и ритмичное биение разбитого сердца, которое отбрасывает длинную черную тень. Здесь никого кроме них. (он снова упускает момент, когда еще одна нить рвется, оставляет его беспомощно висеть над зияющей пастью пропасти; он снова упускает момент, когда отец остается единственным, кто не дает ему упасть;) — Ты должен был ее спасти. Не обвинение, констатация факта. Я должен был ее спасти. Я должен был. — Не вини себя. Он для отца не просто открытая книга, он зачитанный до дыр том, потасканный, с надорванным корешком, заученный наизусть. Поэтому он предугадывает все эмоции раньше, чем Уорнер их чувствует. Поэтому Уорнер остается уязвимым даже сейчас. — Когда я вернулся было уже слишком поздно. У меня было время спасти лишь кого-то одного из вас. Я выбрал тебя. Я всегда выберу тебя. — Ты отнял ее у меня, — виски проходится огненным языком по его нёбу и деснам. Непривычно. Горько. Больше похоже по вкусу на наказание, а не спасение. — Снова. Несказанные обвинения катятся по темному дереву пола бусинами, прячутся под мягким ворсом ковра, закатываются под шкаф и остаются лежать нетронутые у ножек стола. Их десятки, если не сотни, они разные размеров и цветов, от самых крупных: «ты убил мою мать», до средних: «ты причинил мне боль» «ты причинил ей боль», и совсем крохотных: «у тебя была другая семья», «у тебя были другие дети», «ты натравил нас друг на друга, как бойцовский собак», «ты наслаждался каждой секундой этого фарса». — Они. В этот раз я не был тем, кто ее забрал. Уорнер вспоминает ту сцену, сюреалистичную, как картины Рене Магритта: отец защищающий Джульетту, Джульетта защищающая отца. Они: защищающие друг друга. — Ты же ее ненавидел, что изменилось? (из невысказанного: ты тоже влюбился, как и все остальные, кому она попадалась на глаза? как и я?) — Восхищение и ненависть могут сосуществовать вместе, Аарон. И она… она и вправду была совершенной. Уорнер чувствует, что его собственная ревность поднимает голову, как разбуженная весенним теплом змея (я никогда не был достаточно хорош, а ей хватило двух дней рядом, чтобы заслужить твое восхищение и любовь. как?), и ему становится от этого гадко. Желание быть объектом отцовской гордости никуда не девается даже спустя три (неудачных) попытки убийства. — Жаль я не смог рассмотреть этого раньше. — Его искренность душит. Она неправильная (потому что он не должен быть способен по-настоящему сожалеть). Но Уорнеру негде от нее прятаться. Как негде прятаться от правды: ее больше нет. Ее нигде нет. — Я бы хотел ее вернуть. — Для нас? — Для нас. Как много раз до этого. Сформировать нездоровую ячейку общества (нуклеарную семью). На секунду он представляет это себе: двое садистов и эмпат, способный надеть их хищное желание причинять боль, как костюм. Способный приспособится и понять. Проникнутся. Разделить с ними удовольствие от охоты и убийства. Способный к прощению больших грехов, потому что прощение сделает Джульетту счастливой, потому что отец возместит с избытком все потерянное ранее время. Потому что тогда они смогут двигаться вперед. Вместе. Как и должны были. Он чувствует объятие: сильное и надежное (ему снова десять, он снова без устали ищет утешения в отцовских руках, нож (его руки еще не достаточно окрепшие для любого другого оружия) остается лежать на полу, забытый; он остается на ночь, засыпает под тихое «все хорошо, мой мальчик, ты в порядке»). Он чувствует пальцы, которые проходятся по зарубцевавшимся шрамам спины (теплый огонек удовольствия никуда не девается; ему все еще приятно знать, что они там, вдавлены между лопаток, извиваются змеями у позвоночника, подарки от которых нельзя избавится, метки принадлежности). Он чувствует, как злость ест его изнутри (вместе с виной, потому что только он сам со всем случившемся и виноват; не надо было доверять ее друзьям, не надо было щадить предателя Касла, не надо было терпеть дурацкие выходки Кишимото, не надо было слушать Джульетту, когда она сказала, что хочет выслушать Нуиру, не надо было оставаться в Святилище, не надо было становится таким мягкотелым и слабым). Он ожидает, что именно это скажет отец. Со свойственной ему насмешкой. И презрением. Даже жалостью (и она привычно заденет сильнее всего; Уорнер все еще ненавидит, когда его жалеют). Ты сам сделал себя такой легкой мишенью. Но он не отпускает его. Только повторяет: — Не вини себя. Потому что он тоже ее потерял. Потому что эту боль они делят на двоих. — Скоро тебе станет легче.

***

Его будит шум волн долетающий из открытого окна. (во сне она спрашивает: «ты скучаешь по мне? а он скучает?»; аарон не видит ее лица и поэтому не может ответить; он не помнит должен ли скучать по кому-то важному) Он идет на веранду, босыми ступнями по нагретому солнцем паркету (ему нравится осязать окружающий мир всем телом, ему нравится ощущать); сон окончательно теряется из виду. — Доброе утро, мой мальчик. Он складывает морибану из темно-синих ирисов. Рукава рубашки (кобальтовая синь оттеняет цвет его глаз) закатаны по локоть. Желтая пыльца остается на потревоженных лепестках, на подушечках его пальцев. Лезвие карманного ножа блестит от прозрачного сока. Отец скармливает ему таблетки (отец заботится о нем). Длинные пальцы зарываются в волосы, аккуратно массируют затылок, прикасаются к голой шее; «хороший мальчик, ты можешь говорить»; в чашке кофе его отражение улыбается безмятежно (Аарону нравится эта ласка). Он приносит тарелки с цыпленком Парнимьяна (у них сезон итальянской кухни; пряные сицилийские рецепты удаются отцу особенно хорошо). Они завтракают на веранде, сидя друг напротив друга. Солнце нагревает ему спину. Отец рассказывает о непривычно холодной осени, которую он провел застряв в Палермо (у него много историй; его жизнь, длинная и насыщенная, разворачивается перед Аароном папирусным свитком). — В октябре температура падала до минус десяти по Цельсию и к началу ноября всю Сицилию укрыло толстым слоем снега и пепла. Я полтора месяца жил в Норманнском дворце, было что-то ироничное в том, как хорошо из окон королевской спальни было видно, как один за другим рушились соборы и церкви. — И даже Палатинская капелла? Или это было позже? — Ее сожгли первой, старушка отказывалась сдаваться без боя, унесла с собой жизни трех сотен горожан, ставших грудью на ее защиту. — Ты не можешь винить их за веру. — Я могу винить их за глупость. Их Бог так и не совершил ни одного воскрешения. Они доверились существу, которому всегда были индефферентны людские страдания. Тот день не стал исключением. Как и все дни после. — Он закуривает сигарету. — Впрочем, поездка не была совсем бесполезной. Я увез из острова умение готовить идеальную панна котту, знания о погребениях и мумификации монахов капуцинов и все экспонаты морского музея, включая впечатляющую коллекцию старого пиратского оружия. — В обход приказа, предположу. — Конечно. — Улыбка по прежнему широкая и довольная, как у Чеширского кота. Он привычно гордится своими военными преступлениями. — Не смог удержатся. Я слишком люблю море и все, что с ним связано, чтобы дать абордажным палашам и мушкетонам сгореть. Он помнит их, аккуратно укрытые от солнца и чужих рук, спрятанные под стеклянными куполами, отмеченные в сфабрикованных отчетах, как «уничтоженные». Кощеево злато. Там всегда появлялось что-то новое, сколько он знал про тайную коллекцию. Она всегда разрасталась непропорционально: порой пополняясь сотней новых экземпляров за день, порой оставалась неизменной годами. Но всегда находилось что-то достаточно красивое, и достаточно важное, что стоило того, чтобы нарушить правила. Аарон знает это, потому что его тоже сохранили, потому что его тоже любят слишком сильно; Аарон тоже украденный из музея экспонат, спасенная из огня картина. — И потому что тебе всегда сложно убивать что-то красивое. Его настроение с самого утра не по весеннему меланхоличное. — Что с тобой, мой мальчик? — Отца съедает любопытство (он чувствует его остро, словно оно его собственное; иногда ему сложно разобраться где заканчивается он сам и где начинается он). — Что ты видишь, Аарон? — То же что и всегда. Себя. Твоими глазами. Я больше не распадаюсь на куски.
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.