Крюки и петли

NC-17
Завершён
17
Фэндом:
Размер:
5 страниц, 2 535 слов, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
17 Нравится 2 Отзывы 1 В сборник

Часть 1

Настройки
Некоторых вещей Сережа не понимает. Иногда искренне, а иногда нарочно. Те, что нарочно, выглядят для него как веревки с привязанными к ним острыми крюками. Если потянуть за них, окажешься пойман. В неудобные обязательства, в чужие распри, в чувства, на которые нечем ответить. Последний крюк — это Миша. Но если за него не тянуть, притвориться несообразительным, слишком добрым и слишком дружески расположенным, чтобы понять, то выходит даже хорошо. Они остаются вместе, все время рядом. Миша поблескивает искрами и становится теплее. Сереже хочется верить, что и Мише не так плохо, а тоска, мелькающая в его глазах, — это от порывистости. От пыла, от других чувств, в которых Миша горит, но никогда не сгорает до конца. Кажется иной раз, что, если ему не о чем будет гореть, Миша и вовсе закончится. Глупое оправдание, Сережа как собака на сене – Мишиных намеков словно бы не понимает и отпустить его от себя не может. И не потому вовсе, что боится пойти на грех, такие грехи за Сережей уже водились, это все пустое. Просто Миша слишком понятный, чтобы у Сережи внутри вскипело темное и жадное. Слишком светлый, слишком искренний, чтобы его обидеть. И слишком яркий, чтобы его отпустить окончательно. Поэтому Сережа раз за разом не понимает понятного Мишу. И презирает себя за это. Некоторых вещей Сережа не понимает совершенно искренне. На них как будто бы нет крюков, но Сережа всякий раз чувствует себя пойманным. Беззащитным и злым. Не сделал ничего, ничего не сказал или не ответил на сказанное, а мысли уже путаются, вьются вокруг смутной дымки, за которой скрыты намерения. Сережа ломает голову, отвергая одну версию за другой, мысли бьются, привязанные невидимыми путами, и ощущение, что его поймали, никуда не уходит. По счастью, такие вещи быстро забываются. У их источников никогда не хватает терпения, чтобы ждать, пока Сережа придумает себе ответ, и смелости, чтобы сказать прямо. Может быть, и к лучшему. Когда говорят прямо, ловушка захлопывается, и выход из нее только один – отвечать. Отвечать неловкое, неудобное, грозящее разрушить существующий вокруг хрупкий покой. Чернышева Сережа не понимает совсем. Чернышев чужой, странный, и, казалось бы, понять его не мудрено – он хочет все выведать, залезть Сереже в мысли, получить имена, списки, признания. Все думает, что Сережа скрывает важное. Что Сережа значительнее, чем хочет казаться. Но Сережа вовсе не кажется себе значительным, Сережа кажется себе дураком. И потому что очутился в допросной, снова, хотя приговор уже давно вынесен, и потому что ничего значительного в нем нет, но все вокруг как сговорились в своей уверенности в обратном. Сережа ничего не скрывает, но и не говорит ничего. Только соглашается. Соглашается со всеми протоколами чужих допросов, которые ему суют. С обвинениями. Кивает, подписывает рассеянно, что-то даже не читает. Все и так кончено. Сережа не хочет знать, что о нем говорят товарищи, но, если росчерком пера можно облегчить чью-то участь, он это сделает. Чернышев все равно никак не успокаивается, ему все мало. Задает вопросы, совершенно бессмысленные, некоторые из них Сережа даже не слышит, только смотрит в пустоту перед собой. Если долго смотреть в одну точку, она становится воронкой, затягивает в себя все мысли, весь ужас, всю боль. Ничего не остается, кроме бликов перед глазами, действительность смазывается по краям, исчезает. Можно вообразить, что это все сон, долгий кошмар, от которого не выходит проснуться. Или что мира вокруг вовсе не существует. Если бы он был настоящим, разве удалось бы Сереже вот так легко заставить его исчезнуть? Только Чернышев никуда не исчезает. Трясет Сережу за плечо. Сперва его хватка болезненная, тонкие пальцы впиваются, точно паучьи лапы, грозясь прорвать кожу и погрузиться в живое и кровоточащее. От этой хватки Сережа вскидывается, пытаясь сообразить, о чем с ним говорят, трет плечо, часто моргает затекшими веками. И Чернышев оставляет его в покое. Отступает. А потом хватка меняется, день ото дня становясь слабее. Перестает быть болезненной, такой уверенной и злой. До тех пор, пока однажды Сережа не обнаруживает, что Чернышев стоит рядом и гладит его по плечу. Ласково. От этого Сережа тоже вскидывается, отшатывается пораженно, еще резче, чем от боли. И Чернышев отшатывается тоже, кажется испуганным, застигнутым на месте преступления. Он торопливо отходит, дальше, чем следовало бы. Позабыв, что преступник здесь Сережа и только у Сережи нет власти над происходящим. Чернышев смотрит так, словно все наоборот. Во взгляде пронзительно синих глаз мерещится беспомощность. Чернышев отходит, а запах его духов, такой неуместный здесь, клубится вокруг, пропитывает Сережины волосы, въедается в мысли. Сережа просит открыть окно. Чернышев слушается, распахивает тяжелые створки и в допросную врывается сквозняк. Летний воздух, пахнущий тоской и цветами. И тяжелый запах духов отступает, перестает терзать. Кажется, что ничего и не было. Все это Сереже померещилось, только плечо горит огнем. В следующий раз Чернышев опять подходит слишком близко. Расстегивает ворот на мундире, убедившись, что Сережа на него смотрит. Ничего не спрашивает. Они так и замирают молча, друг напротив друга. Время тянется медленно, Сережа не понимает, к чему это. Чувствует, что его заманивают в ловушку, но делает вид, что ему наплевать. Чернышев нарочно становится так, чтобы быть той самой точкой, в которую смотрит Сережа. Чтобы остаться, когда весь остальной мир утратит четкость и превратится в мутную лужу со всполохами света. Это подло, Сережа и так знает, что Чернышев не сон. Понимание того, что Чернышев каким-то образов догадался, как именно Сережа избегает действительности, — болезненное, хуже, чем хватка на плече. И влезать в Сережино уединение с его стороны тоже подло, гораздо подлее остального. Терпкий запах духов и взгляды, в которых мерещится Мишина тоска, — это можно стерпеть и не замечать, но Чернышев делает все, чтобы не поблекнуть, чтобы остаться таким же ярким и затянуть в себя все Сережины мысли. В тот день Сережа никуда не сбегает. Сидит и ждет вопросов, но никаких вопросов нет. Из глупой мстительности он впивается взглядом в шею Чернышева, изучает ямку между ключицами, напрасно надеясь, что Чернышев смутится, застегнет мундир как положено и отойдет. Ничего не происходит. - Хотите чаю? – Сережа вздрагивает от вопроса и переводит непонимающий взгляд на лицо Чернышева. И лицо у него такое, словно он свою душу предлагает. Но Сереже ничего не нужно, ни чаю, ни души. Ему нужна его пустота. Сережа мотает головой, в горле застревает тяжелый комок, и даже сказать «нет» не выходит. Нужно, наверное, поблагодарить за любезность, но Сережа почти мертв и может не волноваться о вежливости. Именно так он и оправдывает все, что случается после. Если ты уже мертв, о многом можно не беспокоиться и не задумываться. Сережу уводят конвойные, и он рад оказаться в своей камере. Вдыхать запах стылой каменной кладки, а не чертовых духов. Рад наконец провалиться в безмыслие, исчезнуть, раствориться в колеблющемся мареве наплывающего на действительность тумана. Рад не быть. Не замечать, как за крохотным окном под потолком темнеет, не думать, как это будет – умирать на самом деле. Не думать, зачем Чернышев выбрал такую странную тактику и чего он добивается. Сережу вырывает из спокойного моря, в которое он погружается брошенным камнем, скрежет ключа в проржавевшем замке. Сережа морщится и смотрит на дверь. Неужели снова куда-то поведут, ночь ведь. Слепой лунный глаз ухитряется заглянуть даже сюда, прочертив на полу бледную дорожку. И когда в этот блеклый луч ступает Чернышев, Сережа наконец понимает, в чем дело. Понимает по его нескладным движениям, раньше, чем видит неловкие попытки запереть дверь изнутри. Раньше, чем замечает, что мундира на Чернышеве нет, только тонкая рубашка выступает из мрака ярким пятном. Смотреть на нее больно, и Сережа переводит взгляд ниже, на его руки. Чернышев не приносит с собой ни фонаря, ни лампы. Ему страшно, он тоже попался, только не на Сережин крючок, а на свой собственный. Сереже не нужен свет, чтобы догадаться, что в склянке, которую стискивают бледные пальцы, масло. Ключи так и остаются торчать в замке. Когда ты мертвец, можно не беспокоиться. У мертвецов есть только память живых. И Сереже вдруг мучительно, до одури хочется, чтобы Чернышев его помнил. Всегда. День за днем, до самой смерти. Глупое желание, так похожее на оправдание. Одно из многих. Сереже постоянно холодно, сырость проникает в кости и пристает к ним намертво. Заставляет обнимать себя руками, но в руках тоже холод. Это совсем не помогает. А Чернышев живой и теплый, и, когда он обнимает Сережу, выдыхая от облегчения, Сережа в ответ только сильнее вжимает его в стену всем телом, стараясь забрать побольше тепла. И губы такие горячие, что обжигают. Сережа впивается в податливый рот, не хочет отстраняться, пока грудь не начинает жечь. И чувствует, как чужое тепло разливается по венам. Это тоже оправдание. Все, что приходит Сереже на ум, – оправдания. Чернышев не вызывает в нем ни требовательной тоски, ни темных, непристойных мыслей. Он как рябь на воде, беспокоит, заставляя искать ее источник, и волноваться, не находя. Любое предположение – ложь, любая мысль – глупость и заблуждение. Правда в том, что Сережа не знает, зачем это делает. Зачем целует его, торопливо и жадно, зачем его сердце пропускает удар, когда Чернышев вздыхает так, словно его помиловали. Зачем он забывает, что у Сережи нет против него никакой силы. В темноте все меняется местами, Чернышев просит о милосердии, а Сережа не знает, как ему это милосердие дать. Дал бы, если бы мог, Чернышев ничем не хуже прочих, он не должен Сережу понимать. И выглядеть так, словно все равно понимает, не должен. Сережа видит его лицо слишком отчетливо, это все неправильно. Сережа тащит его к себе, в темноту, в сырые камни. Велит раздеться. Собственный голос тихий, похожий на шелест. Чужой. Но Чернышев слышит, и снова его слушается, и безропотно позволяет уложить себя на лавку, обнимает горячечным, болезненным теплом, когда Сережа тяжело наваливается сверху. Сережа зачем-то волнуется, что грубая лавка больно вопьется Чернышеву в спину, слишком узкая, слишком для него неуместная. Но тому, кажется, все равно. Он зачем-то просит Сережу называть его Сашей, не просит, умоляет даже, вздрагивая от ласк. Как будто каждая из них — сплошная боль. Сережа хочет, чтобы боли было больше: чем больше боли, тем крепче память о ней. И называет Сашенькой. Что происходит дальше, Сережа помнит смутно. Помнит тепло и то, как зажимал Чернышеву рот ладонью, двигаясь в нем слишком резко, заставляя всхлипывать и сжиматься от собственных всхлипов. В такие моменты Сережа не мог дышать, и удушье намертво сплеталось с жаром, от чего казалось, что все объято невидимым пламенем, которое только притворяется воздухом. Но вдохнуть себя не дает, только обжигает. Ладонь оказывается прокушенной, но тогда Сережа ничего не почувствовал. Не было ничего, кроме долгожданного жара, кроме отступившей сырости, судорожных вздохов и невозможности всего происходящего. Оно тоже могло быть сном, если бы не саднящие следы зубов. Ладонь Сережа прячет, избегает смотреть на нее. Зыбкие воспоминания не вызывают ничего, кроме вопросов. Сережа не понимает, зачем сделал то, чего от него хотел Чернышев. Даже раньше, чем тот успел попросить. Зачем поступил вопреки собственным правилам, зачем дал подцепить себя на крюк. Поймать. Даже обиды толком нет, потому что и сам Чернышев насажен на крюк, так же, как и Сережа. И оба эти крюка привязаны к разным концам одной веревки, которая натягивается между ними и вибрирует. Ее тонкое, надсадное гудение Сережа слышит у себя в голове даже во сне. Днем Сережу снова ведут на допрос, и веревка захлестывается вокруг них петлей. Оба молчат. Смотрят друг на друга. Чернышев снова становится так, чтобы Сережа не сбежал в себя. И Сережа сдается – фокусируется на Чернышеве, позволяет остальному поблекнуть, так, что они остаются вдвоем, в пустоте. В петле. Петля затягивается удавкой, тащит Чернышева вперед, прижимает к Сереже. И они целуются, беспорядочно, больно, бездумно. Сережа вздрагивает от шума за дверью, прикусывает красивые, идеально очерченные губы. Чувствует кровь во рту, но не останавливается. Зачем останавливаться, если они оба стянуты накрепко, привязаны друг к другу чем-то страшным. Сереже жаль, что он не может оставить на Чернышеве шрамы, настоящие, глубокие, чтобы он не забыл. Не перестал думать о Сереже, даже когда его утащит в темноту другая петля, настоящая. Зримая. Сережа не хочет, чтобы его любили, он хочет жить вечно, в воспалённых мыслях Чернышева, в его настойчивой тяге, которую нечем будет утолить. В отсутствии милости и для него тоже. Сережа думает о шрамах, когда ставит Чернышева коленями на голый пол камеры. Когда следующей ночью берет грубо и поспешно, заставляя стирать колени в кровь о шершавые камни. И называет при этом Сашенькой, чтобы воздух звенел и их обоих душило от безысходности. В ловушке, из которой нет выхода. Шрамов не останется, ничего не останется. Уже не осталось, весь мир заволакивает мутью окончательно, больше не нужно до боли всматриваться в одну точку, этой точкой становится Чернышев, и при любом его появлении все окружающее перестает существовать. Сережа даже не злится на него за то, что проник в его уединение, наверняка они теперь оба об этом сожалеют, но бороться не выходит. Из петли не существует обратного пути. Дни и ночи сливаются в одну непрерывную, воющую хмарь. Они то молча сидят друг напротив друга, то набрасываются друг на друга в стылой темноте. Между одним и другим не существует разницы. Они не говорят. Сережа слышал от кого-то, что Чернышев умный. Блестящий собеседник. Но это могло быть заманчивым в другой жизни, а сейчас слов не нужно. Только однажды Чернышев не выдерживает их очередной игры в гляделки, в нем что-то надламывается, и он шепчет Сереже на ухо о побеге, о том, что можно попробовать спастись. Сережа смотрит на него с недоумением. Неужели он не понимает, что спасение только одно и Чернышев нарочно его оттягивает, не давая Сереже выхода. Заставляет задыхаться, тесно прижавшись к нему, вспоминать о том, что слишком боится себя убить. Не смертного греха боится, не бога, а боли. Не может разрушить себя сам из трусости. Ждет избавления, а оно все никак не наступает. Вместо него наступает новая ночь, и чужие руки обнимают все крепче, не желая отпускать. Но отпускать приходится. И отпустить совсем тоже. Сережа ступает на помост с облегчением, даже с радостью. День его казни солнечный и светлый, и Сережа смотрит на петлю с предвкушением. Она настоящая, она сильнее той, что стягивает их с Чернышевым, смотрящим на него снизу с ужасом. Звериным отчаянием. Бледным, бессонным. Как странно, что никто этого не замечает. Звон в ушах нарастает, невидимая веревка готовится лопнуть. Крючья выскользнут, вырвав напоследок по куску живой души, только Сереже не страшно, в смерти это не будет иметь значение. А Чернышев, он ведь сам себя поймал и теперь уже никогда не забудет. Не может Сережа дать ему этой милости. Он шепчет одними губами «Сашенька». И Чернышев морщится, как от пощечины, сжимает кулаки, может быть, думает, что теперь станет легче. Не станет. Ни сегодня, ни завтра, никогда. Когда настоящая веревка рвется, Сережа чувствует себя обманутым. Неужели крючья засели так глубоко, что эта связь оказывается сильнее смерти. Взгляд Чернышева оживает, мечется от Сережи к другим людям, у которых больше нет лиц. Сереже становится смешно, неужели он думает, что это правда. Что по закону нельзя вешать дважды. Нет такого закона, Сашенька, все это бабкины сказки, и жить тебе дальше без куска души, которой ты насадился на острый крюк собственного любопытства. Сережа хочет сказать все это вслух, но не может, горло саднит. Он просто садится на землю и ждет. Ждет, пока унесут мертвого Мишу и принесут новую веревку. Умирать, когда Миша не рядом, проще, Сережа даже успевает за него помолиться. Убеждает себя, что за него. Все это время его глаза смотрят на Чернышева, и Сережа не знает уже, для кого его молитва. Чернышев цепляется за него даже мысленно, даже сейчас оставаясь единственной четкой фигурой в ускользающей жизни. И Сережа чувствует его ужас как свой собственный. Когда веревку наконец приносят и спустя вечность набрасывают на шею Сережи новую петлю, его заполняет радость. Хорошо, что об этом никто никогда не узнает. И прежде чем ему на голову надевают колючий мешок и свет меркнет, он едва успевает прошептать стоящему внизу Чернышеву: «Никогда не забывай обо мне». И с облегчением падает в темноту.
17 Нравится 2 Отзывы 1 В сборник
Отзывы (2)