***
Скоро нагрянет дождь. Кайгаку не торопился уходить; всё же это обычный, привычный дождь. Ему, можно сказать, даже хотелось попасть под тёплый, летний ливень, освежиться. Спокойствие. Демонов больше нет, и охотники могут мирно жить, заводить семьи, просто наслаждаться жизнью. Но, в отличие от остальных, Кайгаку не знал, куда ему податься, кем быть. Он никогда о таком не думал, надеясь, что всю жизнь посвятит охоте на демонов, всего себя отдаст организации. Тем не менее стоило искать новую работу, новое дело, которым можно себя занять и на котором можно заработать. Не будет же он постоянно воровать да побираться. — Дождь начинается, — мягкий, томный голос и такое же приятное поглаживание по руке вывело его из забытья. — Вернёмся домой. С исчезновением демонов стало проще. Больше нет нужды браться за катану, рисковать жизнью, убивать. Разве что на плечи Кайгаку взвалилась такая ноша, как... Зенитсу. Его обратили в человека, и он решил остаться с Кайгаку. Для того известие о том, что он желает и дальше с ним жить, стало радостным и одним из немногих счастливых событий в его жизни; понимать, что хоть кому-то ты нужен и что у тебя ещё есть семья. Правда, ругаться они не прекратили. — Не хочу, — Кайгаку взглянул на него, сияющего, беззаботного, и на душе внезапно потеплело. Так и не скажешь, что над ним издевались, принуждали ко всему противному, отвратному, и что этим занимался старший брат. С той минуты прошло много времени, они слегка сдружились, наверное, повзрослели, им надоело друг с другом ссориться. Кайгаку дотронулся до его щеки, нежно провёл по ней пальцами, отчего Зенитсу вздрогнул, отвернулся, словно испугавшись. Кайгаку многое переосмыслил. В основном своё поведение. Скрипя зубами, он всё-таки признал, что тоже может ошибаться, и что до этого он поступал бесчеловечно. Только Зенитсу всё ещё не может его простить за все издевательства, за его грубость и жестокость, и лишь верит, что в будущем Кайгаку не изменится, вновь не опустится до такого. Он всё такой же вспыльчивый и заносчивый, самоуверенный, но к этому прибавилось и умение прощать.Милосердие
27 апреля 2021 г., 22:20
Зенитсу стал демоном; было ожидаемо, что он так легко предаст охотников и перейдёт на сторону монстров, с которыми раньше боролся. У него не было ни воли, ни желания драться, да и умным его назвать нельзя; ни одного достоинства, лишь заплаканные глаза и постоянные визги ни о чём.
Оно и к лучшему, что из организации выбыл ещё один охотник. Пусть Кайгаку и так уже поднялся до столпа, он всё равно не хочет видеть рядом с собой других людей, которые, считается, будут на его уровне. Ему не нужны конкуренты. Кроме того, Зенитсу как охотник вообще не годится, не говоря уже о том, что он мог стать столпом. Да если бы он до такого дорос, то всем бы настал каюк!
Вот только мастер так не думал. А что в итоге? Покончил с собой из-за этого сопляка, которого так холил и лелеял, пытался воспитать его и хоть чему-нибудь научить. Но в этом лишь его вина. Он лишь слабоумный человек, без воли к жизни, и то что он покончил с собой только подтверждает его мягкотелость. До этого в Кайгаку ещё теплилось уважение к учителю, но теперь он окончательно на него обозлился. Старик не ценил его, не видел его таланта, так почему Кайгаку должен его почитать? Лишь потому что он учитель? Какой же бред.
Да, он пригрел двух заморышей, которых достал не весть откуда, но на этом его хорошие дела заканчиваются. Он всё ставил Кайгаку в пример Зенитсу, говорил, что он ангел, боготворил его, однако это восхваление каким-то чудесным образом не дошло до самого Кайгаку. Он узнал об этом совершенно случайно. С одной стороны, приятно, а с другой — всё равно.
Но что случилось, того не воротить. Зенитсу — демон, учитель мёртв, и Кайгаку теперь сам по себе. Хотя ему не привыкать: он бо́льшую часть жизни провёл на улицах, просил милостыню, ночевал где придётся и ел что придётся. Ему не понять ту легкомысленность, наивность, с которой люди расстаются с жизнью. Зачем они это делают? Чтобы вызвать жалость, показаться смелыми? Кайгаку никогда до такого не опустится. Ему слишком дорого то, что у него есть, и бросать это он не намерен; он долго выбивался в люди, слишком долго мучился, чтобы всё в одну минуту отпустить. В этом Зенитсу и мастер схожи — оба добрые и простодушные, без целей в жизни. Ведь если бы они к чему-то стремились, то не предали бы всё то, что у них было.
Кайгаку не жалеет того, что он «потерял», а именно свою «семью», состоящую из этих двух придурков. Они ничего хорошего для него не сделали, как и он для них, и семья они лишь названная, лживая. Естественно, никакая они не семья; уж лучше жить без родственников, без близких людей, чем иметь брата-бестолочь и сумасшедшего деда. Для Кайгаку они чужие. И лишь потому, что они чужие, он мог позволить себе гораздо больше мелких издевательств над Зенитсу. Если бы они были кровными братьями, то Кайгаку вряд ли бы занимался с ним теми неприличными вещами, которыми обычно занимаются возлюбленные друг с другом или проститутки с клиентами.
Зенитсу, конечно, он и не спрашивал, нравится ему такое обращение или нет. И старик не знал о том, что Кайгаку к нему притронулся. Куваджима бы никогда не поверил, что Кайгаку, всегда ненавидевший младшего брата и желавший его никогда более не видеть, над этим же братом надругается. Причём не единожды. Зенитсу, возможно, свыкся с тем, что Кайгаку каждую ночь на нём срывался, и потому не сопротивлялся и послушно делал то, что ему скажут.
Считал ли Кайгаку себя тираном, монстром? Нет, вообще нет. Для него это нормально. Он прекрасно понимал, что делает и с кем это делает, ибо он достаточно взрослый и вменяемый человек, и по его мнению так и нужно обращаться с тем, кто слабее и хуже тебя. Да и он, не видя ничего, кроме изнуряющих тренировок и упрёков, захотел внимания, нежности, любви. И свою любовь он выражал только так — жестоко, беспощадно и эгоистично. Один лишь Зенитсу мог потешить его самолюбие и удовлетворить его похоть, с чем он и справлялся. Он только и умеет, что ублажать мужчин.
Зенитсу прятал синяки, засосы, и говорил мастеру, что они просто подрались. И затем снова, в ту же ночь, он опять ложился под Кайгаку и без умолку рыдал. Оно и забавно — смотреть, как он тихо сходит с ума, идёт против себя, изменяет своим желаниям. И терпит же, не рассказывает правду, словно ему это что-то даст.
Кайгаку всё ещё помнит их первый раз. И сейчас, смотря на Зенитсу, он вспоминает его таким же доверчивым мальчиком, каким он и остался. Но раньше он был совсем чистый, безвинный, в чём и было его очарование — он никем не испорчен. Разве что заглядывается на женщин, сгорает при виде них, однако дальше его мечты о красавицах не заходили. Впрочем, и не зайдут. Да и Кайгаку его, скажем, присвоил себе, как вещь — никого не подпустит и ему не позволит ни с кем спать.
Кайгаку, как старший из них двоих и как ответственный за младшего, обязан был вести себя подобающе, стать для него примером высокого и правильного. Но, почувствовав власть и превосходство, поступал ровно наоборот. Зенитсу не мог ему ни возразить, ни врезать, а учителю, похоже, сдать его боялся, а то и стыдился. Скорее всего поверили бы младшему из них, всё-таки Зенитсу же такой честный, добродушный, ему незачем лгать и наговаривать на старшего брата. Этим Кайгаку и пользовался. Убеждал Зенитсу, что их «игры» — это нормально, приемлемо. В конце концов, не так уж и давно считалось, что юноши должны спать только с юношами; так они остаются мужчинами.
Зенитсу всё так же его привлекает и возбуждает в нём если не интерес, то похоть. Он выглядит точно так же невинно, как ребёнок. Хотя он и так ребёнок. Он хмурит брови, дуется, выглядит совсем глупо, но оттого не менее забавно. А как он верещал, доказывая, что поступил верно и что Кайгаку поплатится за всё им сотворённое; голос ломал, охрип, а в итоге оказался здесь, в сырой, промозглой комнате, наедине с его истязателем. И вся смелость куда-то подевалась, сменилась на трепет, читающийся в его медовых глазах. Он ни на секунду их не смыкал, всё следил за Кайгаку.
Форма охотника — это не то, что ему можно носить. Он её не достоин. Да и хаори, которое подарил учитель, тоже ему не к лицу. Когда-то Кайгаку мог сказать, что Зенитсу оно идёт, ибо волосы у него такие же золотистые, как и эта накидка, но сейчас он выделяется на ней каким-то серым, грязным пятном, совершенно лишним. Кайгаку носит своё хаори, возможно, в память о старике, и его трясёт от того, что Зенитсу смеет надевать этот жакет. Для него это сродни плевку в лицо человека, что их воспитал. Пусть воспоминания о мастере и вызывают тошноту, пусть Кайгаку его и ненавидит, он всё равно мёртв, а мёртвых осквернять нельзя.
Кайгаку раздумывал над тем, что с ним делать. Вот он, перед ним, связанный, поражённый молнией, вернее, одним из стилей дыхания. Можно хоть пытать его, хоть насиловать, и никуда он не денется; ни кровавое искусство, ни дыхание грома ему не помогут, а кулаки его тем более не спасут. Кайгаку настоял на том, чтобы Зенитсу оставили в живых. Ему ещё нужно свести с ним счёты. Другие охотники как-то недоверчиво, настороженно отнеслись к его выбору; наверное, заподозрили неладное в их отношениях, или посчитали, что Кайгаку может его отпустить. Наивные.
Однако он так и не придумал, как над ним поизмываться, как бы позлорадствовать — все способы надоели, и ничего нового в голову не приходило. Кайгаку переглядывался с ним, осматривал окружающие их вещи; Зенитсу явно боялся его, как огня, даже в эту минуту, когда он, казалось бы, бессмертен, а также успел ощутить на себе возможности этого бессмертия. Бояться ему нужно было того, что Кайгаку его обезглавит — всё-таки и его катана, и катана Зенитсу остались вместе с ними.
Бессмертие. Кайгаку не сразу додумался. Зенитсу не может умереть, а, значит, и от пыток пожёстче не умрёт. Поплачет, может, отключится, но пока голова на месте, всё в порядке.
Кайгаку погладил его с наигранной лаской, словно никакие они и не враги; поможет ему расслабиться, понадеяться на пощаду. Раньше Зенитсу был теплее и Кайгаку тянулся к тому жару, который исходил от него. Кайгаку нравилось спать с ним — внутри он такой же горячий, можно сказать, согревающий. Его заводила дрожь, мурашки, которыми покрывался Зенитсу — в отличие от него, Кайгаку холоден, как труп. Казалось, что он белеет, остывает, как только сходится с Кайгаку, теряет весь тот пыл, с которым приходит. И вновь он дрогнул, когда Кайгаку провёл пальцами по его шее, но неизвестно, от испуга или от холода он так съёжился.
Он мог только мычать и редко вздрагивать; Кайгаку заткнул его, чтоб не орал. Ему в принципе никто помогать не будет, потому что он демон — Кайгаку просто не хочет привлекать внимание, да и не обязательно всем знать, чем они тут занимаются. А то сбегутся на крики, подумают, что кого-то убивают. Да и он уверен, что дай Зенитсу волю — искусает, как ты ему руки не связывай. Единственным, кто выйдет отсюда целым, должен быть Кайгаку.
Кайгаку расстегнул его воротник, перешёл на пуговицы. Хватило лишь пары пуговиц, чтобы смутить Зенитсу и заставить покраснеть — удивительно, как он после всего случившегося стесняется такой мелочи. Красные пятна растянулись от ушей до щёк, может, возникли и на теле, под тонкой рубашкой; и ему, с его бледной кожей, этот румянец придавал какой-то болезненный, нездоровый вид. И посматривает с укором, измученно; видать, став демоном, он не забыл о всех их ночных играх. И до него сразу дошло, чем они тут займутся. Догадливый.
Кайгаку не придумал ничего лучше, как порвать всю одежду на нём, и для этого поднял лежавший рядом клинок. Это был, скорее, осколок от клинка, нежели целое лезвие — катана Зенитсу сломалась. Оно и хорошо — не придётся пачкать свою. Кайгаку старался осторожно придержать это лезвие, чтобы самому не порезаться; острый, неровный скол блеснул в полумраке. Зенитсу попытался что-то воскликнуть, когда Кайгаку принялся рвать на нём рубашку, но в итоге вышел приглушённый вой.
Ткань рвалась с неприятным звуком, буквально трещала по швам, и Зенитсу от этого сильнее оробел, уже и не возражая. Кайгаку, где надо, руками дорывал куски. Зенитсу отвернулся и тем самым открыл для глаз Кайгаку свои багровые уши; ему, несомненно, хотелось спрятаться, провалиться под землю, лишь бы снова не страдать, не сгорать от стыда. Хотя сейчас стесняться нечего — самое интересное впереди. Кайгаку по случайности порезал его, отчего белая рубашка слегка окропилась. На коже возникла мелкая, узкая рана, выделяющаяся на белизне алыми каплями и прилившей к ней крови. Порез тут же исчез, и Зенитсу его будто и вовсе не заметил, никак на него не откликнулся. Может быть, смирился.
Кайгаку быстро избавился от этого бельма на глазу, оставив рваные клочки, нитки; впрочем, Зенитсу всё ещё был одет, просто рубашка превратилась в дранную тряпку, по которой и не скажешь, что это рваньё когда-то было одеждой. Если только серебристые пуговицы говорили о том, что это рубашка.
Зенитсу и телом не повзрослел — юный, в самом расцвете сил. И уже не повзрослеет — вот в чём радость. Если Кайгаку его не убьёт, то он навечно будет его развлечением, и неважно, сколько Кайгаку исполнится лет — Зенитсу всегда будет молод и свеж, всегда будет семнадцатилетним мальчиком. Но вряд ли его не убьют.
Демонам не нужно дышать, но Зенитсу так и не смог расстаться с этой «привычкой». Его гладкая грудь тяжко вздымалась, и он надрывался при каждом вдохе, наверное, переволновался. Краснота дошла и до сюда. Правда, соски всё равно выделялись на её фоне, пускай они и маленькие, неприметные, но намного темнее розоватого жара. Неизменными остались крохотные, прелестные родинки на ключицах, плечах, торсе; в них было что-то очаровательное, что-то, что заставляло любоваться ими.
Кайгаку наклонился к нему, прикусил кожу на шее; следы от зубов как раз-таки не затягивались. Следующий укус — до крови. Она была не солёного, а, скорее, отвратительно горького вкуса, вязкая, густая, совсем не такая, как у человека. Кайгаку слизал терпкие капли; они словно прилипали к языку, жгли его, но хотелось ещё и ещё пробовать эту кровь, кусать Зенитсу, пока он не сдастся, не заноет от боли. От него уже слышно тихое сопение.
Кайгаку перешёл от шеи к его лицу; он пылал, горел, не смелясь повернуться, посмотреть на Кайгаку. У края глаза блестела влага, и Зенитсу, завидев его, тут же пустил слезу. Ничтожный размазня.
— Мне всегда было интересно, — Кайгаку схватил его за подбородок и развернул к себе, — как устроены демоны.
Ему выпала удача исследовать, рассмотреть демона вблизи, изнутри, узнать, каков он на самом деле. Ему было известно ровно столько, сколько нужно для их убийства, но ничего другого он о них и не слышал. «Размножаются ли они так же, как люди?» — его больше всего волновал этот вопрос. Всё-таки демоны внешне походят на людей, значит, должны, как минимум, так же рожать и заниматься сексом.
К сожалению, никто из охотников не стал проверять, могут ли демоны родить ребёнка. А каким бы это стало открытием! По крайней мере, у кого бы Кайгаку это не спрашивал, все отвечали, что не знают. Он и сам не особо хочет пробовать — пусть другие так унижаются. Он лишь посмотрит. Зенитсу, правда, не женщина, но у него тоже есть, на что посмотреть; хотя бы на эрекцию. Кровь же приливает к лицу, к коже..., приливает, скорее всего, и к члену. Это лишь вопрос времени — как долго он продержится.
Кайгаку отпрянул от него, не дождавшись какого-либо ответа. Он подсел к нему ближе, упёрся в самый пах; Зенитсу попытался подняться и вмиг был придавлен к полу. В отличие от Кайгаку, ему нужно было больше времени, чтоб возбудиться; а пытками его разогреть нельзя. Через ткань ничего не видно; Кайгаку потёрся об него, свободной рукой надавил ему на член, ощупал его сквозь штаны. Зенитсу из всех сил сдерживался, чтобы молчать, не издавать никаких звуков, но он только больше краснел и вздыхал. Он то вертелся, то неподвижно лежал, не смелясь посмотреть Кайгаку в глаза.
Он точно так же стеснялся, когда Кайгаку впервые предложил ему переспать. Но тогда он закрывался руками, чтобы не было видно ни его слёз, которые только больше раззадоривали Кайгаку, ни его красного, уставшего лица; он и сам не хотел видеть того, что с ним делали. Кайгаку умилялся мыслям о том, что Зенитсу в эти минуты чувствовал себя опозоренным, обесчестенным, да и чувствовал себя не мужчиной вовсе, ведь с ним обращались прямо как с девушкой. Ещё и так грубо, подло, как если бы он был предметом, а не человеком. А как он сжимается, царапается и кусается — незабываемо. Кайгаку не любит, когда ему причиняют боль, но мог ненадолго простить Зенитсу его гнусное поведение. Всё равно потом отыграется.
Кайгаку растирал рукой мягкое место, которое с каждым касанием твердело и теснилось в одежде. Ему самому не помешала бы разрядка. Он ещё, можно сказать, игрался, ласкал Зенитсу, без какой-либо жёсткости, грубости, и тот заметно расслабился, успокоился, охотно двигался сам. Наверное, желал побыстрее закончить. Однако он забился, заёрзал, когда Кайгаку принялся расстёгивать его ремень.
— Ну-ну, ты чего? — Кайгаку старался не злиться, не давить, ибо и ему лишняя морока не нужна. Но ремень не поддавался, и его это сердило. — Я только начал.
В его круглых, бездушных и одновременно полных мольбы о милосердии глазах читалось и презрение, низкая злоба, которую все демоны питают к людям. Без сомнений — он проголодался. От плача он резко перешёл к невнятному рычанию сквозь зубы, что сопровождалось той же дрожью и лёгкими судорогами.
Кайгаку и не собирался его «кормить». Обойдётся. Его попытки казаться грозным и разгневанным лишь смешили; детский лепет.
Кайгаку снова поднял с пола лезвие, уже для того, чтобы разрезать брюки; ткань тут оказалась плотнее, но, впрочем, всё равно «сдалась» под остротой клинка. Кайгаку резал небрежно, второпях, и вдруг соскользнул и прошёлся осколком по члену Зенитсу. Причём по вене; и не успел он убрать руку, как она окровилась тёмной, тёплой жижей, по первому взгляду на которую и не скажешь, что это именно кровь. Зенитсу завопил, что есть мо́чи, через тугую повязку, переполошился и оттолкнул Кайгаку ногой.
Кровь заляпала и одежду Зенитсу; рана стала понемногу заживать, но кровоточить не прекратила, и Зенитсу всё не смолкал, пока Кайгаку не приложил его головой об пол, не убрав клинок.
— Ублюдок, — прошипел Кайгаку, рассматривая следы на ладони и стекающие на чистый рукав капли; случайно попало и на него. Он облизал окровавленный палец с каким-то даже удовольствием, усладой, к тому же он почти подобрался к желаемому. — Смотри, что ты наделал.
Изорванная ткань несколько лучше легла на его тело; стояк хорошо проглядывался, пусть и был мелким бугорком. Кайгаку приподнял лоскут, и под ним показалась чуть красноватая, с синими венами, кожа. Ткань чуть прилипла к порезу, но легко поддалась.
Зенитсу всё такой же мальчик, даже внизу не вырос. Кайгаку огладил его член, провёл по всей длине; Зенитсу радовали его вольные, беспечные движения, он не скрывал своего восторга — изворачивался, прогибался в спине, прямо как животное. Округлая головка рдела, отливала краснотой, и на мертвенной бледности так и пылала. Кайгаку прижал её конец пальцем, и почувствовал что-то склизкое, тёплое; убрав руку, он заметил прозрачный влажный след и стекавшую по нему крупную каплю.
Зенитсу поелозил на месте, будто упрашивая о продолжении.
— Ведёшь себя как животное, — Кайгаку его поведение приводило в бешенство; он находился в шаге от того, чтобы его прибить. Он лишь ухмылялся, дивясь тому, насколько Зенитсу осмелел и во что он вообще превратился. Рычит, скалит зубы, скулит, как шавка. — Может, с тобой и обращаться, как с животным? — Ты большего и не стоишь.
Зенитсу и не слушал его — приходил в себя. Минута — и он опять скалится, как дикий зверь. Но скрывает своё бесстрашие перед ещё бо́льшим зверем под растрёпанными волосами, слегка мокрыми и слипшимися от пота.
— Постыдился бы, — Кайгаку потянулся к его проходу, с трудом нашёл его не глядя, оттянул там кожу; Зенитсу вновь заволновался, но противиться не стал. — Старик наложил на себя руки, — Зенитсу на миг замер, внимая его словам, — из-за тебя.
Кайгаку не мог простить ему того, что он стал демоном. На смерть учителя ему было совершенно плевать — он лишь хотел разжалобить Зенитсу, довести его до слёз. Показать ему, что он теперь чудовище, причём настолько, что «убил» некогда дорогого ему человека. Кайгаку только это и раздражало. Раздражало его спокойствие, то, что он не думает над своим предательством, не раскаивается и не просит прощения.
Всё-таки сказанное его немного задело — он опять в слёзы. Но они словно лишены всей той искренности и боли, которые он всегда в них вкладывает, словно сейчас он рыдает только для того, чтобы рыдать. Не для того, чтобы полегчало, чтобы сбросить груз; просто так, забавы ради. Кайгаку никогда не поверит в такую фальшь, не поведётся на его поддельные эмоции; он издалека видит, когда Зенитсу врёт, а когда говорит правду. И сейчас — врёт.
Ни о чём он не жалеет. Он давно оглох, ослеп к человеческим страданиям; ему чуждо всё людское. От человеческого в нём только лицо, тело, голос. Но не чувства, не мысли. Может, Кайгаку ошибся, когда решил, что демоны — как люди? Что они способны любить, печалиться, бояться? Вроде как, они действительно могут чувствовать всё то же, что чувствуют люди, но не так. Они чувствуют как-то неправильно, ужасно, омерзительно. В них нет ничего высокого.
Но Кайгаку заставит его чувствовать. Заставит его молиться, чтобы его наконец обезглавили. Зенитсу обязан признать себя монстром. Не демоном — именно монстром, бесчеловечным и подобным животному.
— Почему ты стал демоном? — Кайгаку снова взял лезвие, с оставшимися на нём каплями крови, холодно оглядел его. Зенитсу ждал того, чем на этот раз его одарят, но судя по его любопытному взгляду, он и представления не имел, что с ним будут делать. Он никак не откликнулся на заданный ему вопрос. — Почему ты, любимый ученик, стал демоном?! — Кайгаку резко полоснул его по шее, не задумываясь. Зенитсу и вскричать не смог — застыл в своей крови. — И ты даже не мучаешься!
Порез начал зарастать, но неспешно, долго. Кровь окропила китель, пару золотистых прядей, слилась с ярким румянцем Зенитсу; на полу тоже остались пятна.
Кайгаку в спешке расправился со своим ремнём, стараясь поскорее вернуться к начатому.
— Ты не демон, — Кайгаку прижался к нему как можно сильнее, чтобы он прочувствовал его член, ещё больше постыдился происходящего, и, достигнув желанного, Кайгаку отодвинулся, приставил остриё к его анусу; Зенитсу сразу это увидел. Он явно ожидал всего, что угодно, но не этого, и надеялся, что всё обойдётся. В его мёртвых глазах читалось желание услышать признания в том, что он человек, пускай это желание и было мимолётным, совсем тусклым и слабым. — Ты монстр. Хуже грязи.
Мгновение — порез. И вместе с ним такой же вопль, какой Зенитсу пытался издать после раны на члене. Кайгаку не обращал уже внимания на его смятение, и, воспользовавшись его бессилием и страхом, он быстро вошёл; горячая вязкая кровь сочилась из пореза, пачкала Кайгаку и чёрную ткань брюк. Чем больше, казалось, он двигался, тем сильнее разрасталась рана, становилась глубже, и тем сильнее Зенитсу надрывал голос, рыпался, закусывал губы — бесполезно. Кайгаку больше не станет его жалеть.
Зенитсу тёплый, податливый — и смазка не нужна. Кровь прилипала, со временем остывала, сковывала движения, покрывала всю плоть. С кожи она стекала вниз, капала на одежду, на пол, и мычание Зенитсу чередовалось с этим глухим звуком.
Кайгаку наклонился к нему, схватил за волосы, притянул к себе; от него веяло каким-то приторным, тошнотным запахом, однако Кайгаку довольствовался и этой пакостью, зарываясь в его плечо и кусая, кусая, пока опять не почувствует этот отвратный вкус.
Ему мерзко быть рядом с Зенитсу, с этим сопляком, хлюпиком, не говоря уже о том, что его мерзко трахать и обнимать. И вместе с тем Кайгаку был счастлив снова видеть его, прикасаться к нему, спать с ним; с ним, его родным и любимым мальчиком. С юным телом, милым лицом, спутанными волосами. Но как человек он отвратен. Если раньше Кайгаку видел в нём хотя бы характер, жизнь, то теперь в нём не было ничего. Пустота. Для Кайгаку он кусок мяса, всего лишь дырка.
Кайгаку слизывает с его лица слёзы, горячо целует в беспамятстве. Он словно сходит с ума. От того, что делает, как обращается с другим человеком и подминает его под себя. Но это же нормально. Правда ведь?
Кайгаку не даёт порезу затянуться, сильнее его рвёт; появились ещё рубцы, которые не настолько разрослись, как этот, самый первый. Розоватая кожа испятнана замёрзшей кровью, словно стянута засохшими подтёками. У Кайгаку кружилась голова; он повторял одно и то же, не так уверенно, как прежде, лениво, и сам не видел, что происходит. Видел только то, как Зенитсу плачет навзрыд, пытается прогрызть повязку, оттолкнуть его, но все усилия напрасны.
Он всё с широкими глазами поглядывал на лезвие, вновь бледнеет; Кайгаку вцепился в его волосы, запрокинул ему голову, чтобы было проще кусать. Он взгрызался Зенитсу в глотку, вцепился в кадык, и всё лишь для того, чтобы снова испить его крови.
Кайгаку отстранился от него, но не вышел; он осторожно приставил осколок к его уретре и так же осторожно провёл краем лезвия по ней, оставив маленькую царапину... От которой Зенитсу ужаснулся и побледнел. Кайгаку отложил лезвие в сторону.
Предсемя смешалось с кровью, сгустилось, затекло внутрь и оставило красноватую дорожку на коже. Вся разжиженная влага, что появлялась оттуда, уже имела розовый оттенок, не блестела, иногда на ней были вкрапления алого. Кайгаку коробит оттого, что он это видит, тошнит, но он всё равно наблюдает.
Он продолжил вдалбливаться в обессиленное тело Зенитсу, не слушая его мычаний, не давая ему шевельнуться; Кайгаку взял его за ноги, раздвинул их как можно шире, чтобы было удобнее. Зенитсу пытался сжаться, но порезы нестерпимо мучили его, и он был вынужден расслабиться настолько, насколько это возможно. Измотался. Однако в лице его читается непонятное блаженство, совершенно пустой, мутный взгляд, такой, каким он осматривал Кайгаку после его издевательств. Он со всем свыкся.
Кровь на члене Кайгаку обсохла, уже леденила кожу, и теплее ему становилось лишь внутри Зенитсу. И рядом с ним. Хоть он и стал демоном, у него всё то же тело, может, ещё более привлекательное, красивое, но, кажется, дело не в его внешности. Он просто приятен... Кайгаку никогда бы не сказал, что он ему нравится. Такого не может быть. И всё же...
Кайгаку склонился над ним, вновь приобнял, и на этот раз — заплакал.
Что он делает? Для чего? И лучше ли он того же Зенитсу, который ел людей и стал причиной самоубийства мастера? Ответ очевиден — да, лучше. Правда ведь? Правда ведь, что лучше?...
Кайгаку душит его в объятиях и сам задыхается от ненависти, презрения к себе. Этого не должно было случиться. Но он не виноват. Не виноват в своей жестокости. Зенитсу заставляет его так поступать. Всегда заставлял. Своей тупостью, наивностью, слабостью вынуждал над собой издеваться. Это только его вина. Он виноват в том, что его пытают, оскорбляют, унижают. Кайгаку лишь повезло на него наткнуться...
Это помешательство. Он сходит с ума из-за Зенитсу, бесится, свирепеет, и вместе с тем любит его по-своему. Но любит как животное, не как человек.
Из всех людей, которых Кайгаку встречал, он и есть чистое воплощение зла. Но для него это нормально. Он не может иначе.
Оба измученные и уставшие, они наконец остановились; вот только Зенитсу кончил с кровью, а Кайгаку не смог. И вопреки ожиданиям, он не увидел в лице Зенитсу никакого отвращения к нему, к тому, что он также, как и Зенитсу, пролил слёзы. Наоборот. В его глазах — милосердие.