Уходя под воду

PG-13
Завершён
56
1
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
16 страниц, 7 358 слов, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
56 Нравится 14 Отзывы 10 В сборник

Часть 1

Настройки
За большим городом в середине весны на удивление пусто, на дороге редкие встречные машины, а обгонять никто не торопится, потому что некому. Перед глазами мрачная круговерть цветов: серое, чёрное, синее; новенький фольксваген не блестел под обещанным голландским осенним солнцем, а тускнел, сливаясь плавными изгибами со здешними пейзажами, съедал километр за километром пустых серпантинных дорог с подвизгиванием шин о мокрый асфальт. Тобирама сбросил ход, когда завиднелся край покатой каймы морской глади. Она, как хищник на мягких лапах, подступала на светлую кромку песка, оттенённого цветом, забирала себе понемногу каждой новой волной, жадно тянулась к разодранным ею же скалам, ядовито шипела разбухшей пеной. Она — непокорная. Она — самобытная. Она — не такая, как летом или весной. Она — настоящая. Тобирама вглядывался в дорогу, а закат всё зрел и зрел, наливался соком, солнце, как яичный желток, разлилось по темнеющей глади моря, где солнце не солнце уже, а сросшийся с водой потухающий шар. Спустившись с бугристых гор, исполосованных витиеватым очерком из асфальта, он перебирал быстрыми колёсами по польдеру с узкой дорогой у самой кромки воды. В дороге полдня. Ноги затекли, а руки плохо руль держали. Ближе к ночи он всё же остановил машину, выглянул из окна, чтобы посмотреть, как там, снаружи. А там не плохо: свежо и прохладно по-доброму после мокрого лета. Что главное — бесконечно синее море за рваной полосой песчаного берега, что темнело сильнее бесконечно тёмных глаз Тобирамы. Он прошёлся по жирной дуге из мокрого и сухого песка, который ещё не успел промокнуть под силой прилива, от шума воды не было слышно ветра, а лёгкие так спирало чистым, влажным воздухом, что было тяжело дышать, почти невозможно, до слабого головокружения. Зря он оставил окно машины открытым, растеряет последние запасы душного воздуха, который прихватил с собой про запас. Но Тобирама глупый, и на ошибках он не учился, ошибки он коллекционировал, а потом смаковал вечерами под бокал чая, разбирал на детали, и пропускал мимо ушей слова матери о том, что если человек пьёт чай из бокала, значит с его жизнью явно что-то не так. И сейчас он набирал полные лёгкие воздуха, который колол горло, подставлял лицо царапающему кожу ветру, вырвавшемуся откуда-то из глубин моря, обтекающего волны десятки километров, чтобы разбиться о Тобираму в один миг, срывающего с волос пыльные отголоски шумного города. Чужой смех, подхваченный ветром, проник в уши, высокий и чистый, захлёбывающийся местами, будто кто-то так смешно шутил, а ещё кто-то так горячо смеялся, что пересмеивал и ветер и море. Он проследил глазами — вдалеке высокий силуэт мужчины. А когда подошёл, мужчина оказался ещё выше, почти на голову и шире в плечах. А ещё раздетый догола, бегающий глазами где-то за спиной Тобирамы. Сомнения не закрались в голову, и страха не было, хоть и мужчина стоял почти по колено в воде, и даже не дрожал, не замёрз будто. — Что-то случилось? Где ваша одежда? Мужчина в нерешительности замотал головой, Тобирама пробежал по нему глазами, зябко передёрнул плечами, но колебаться не стал — снял с себя пальто, подошёл, смело шагнув в воду, и, не спрашивая разрешения, накинул его на плечи мужчины, слабо расслышав за шумом неторопливого прилива чужой благодарный вдох. У мужчины кожа — тёмная, волосы — длинные, а глаза — как вода во время шторма, почти чёрные, разве что с рыжиной, как ржавчина на днищах старых кораблей, которые сновались тут и там по берегам Северного Моря. Мужчина неловко взялся за воротник пальто, опустил голову, смотря из под полуопущенных век, настороженно и недоверчиво, а потом низко поклонился, роняя концы волос в темнеющую воду: немой, что ли? Тобирама сомневался, хотелось ли ему услышать чужой голос, и сам ничего говорить не стал, лишь вышел из воды. Мокрые насквозь кеды игриво зачавкали, когда он зашагал по песку, в пятки напоследок ударил прибой, и когда подул слабый ветер, Тобирама наконец, почувствовал промозглость, слабую, лишь в ногах по щиколотку, по куда успели промокнуть ноги. А потом замер из-за странной робости, оно схватило тело большущей рукой, заставив замереть на месте, когда мужчина торопливо догнал, придержал за плечо, а со своих скинул пальто. Голос мужчины низкий, с хрипотцой, совсем не такой, как смех, хоть и не менее красивый: — А ты не заберёшь свою одежду? Я уже достаточно согрелся. Тобирама медлил. Мужчина был всё ещё раздет, всё ещё бушевала осень, они до сих пор были на конце света у промозглого моря, где легко подхватить что-то весёлое, вроде пневмонии. — Вам нужнее, — ответил он, когда мягко оттолкнул от себя протянутую смуглую ладонь с зажатым в ней пальто, — у меня с собой ещё есть пуховик, так что не замёрзну. А вам в таком виде не дойти до дома, ещё и отморозите чего... Возможно, мне следует сбегать за горячим кофе или чаем, у меня есть термосы в машине, что вы больше любите? — Я люблю рыбу, — голос мужчины стал выше, воодушевлённее, снова смешался с ветром, и лёг на кожу Тобирамы, как мелкая морось от слабых волн, что едва доставали до них, но всё же тянулись загребущими руками, хотели схватить мягкой хваткой за щиколотки и утянуть под воды Северного Моря. — Рыбы у меня нет... — усмешка была ни к месту, но Тобирама не смог сдержаться. — У меня есть! — Мужчина шагнул ближе, улыбнулся. Тобираму обдало жаром его тела, как от палящего солнца, он отшатнулся, резко втягивая носом запах соли и мокрых волос, и попятился назад, отходя на полшага. А мужчина вторил ему, тоже громко вдохнул носом, тоже шагнул, но вперёд, нависая смуглым обнажённым телом над Тобирамой: — Ты хочешь рыбы? Я хочу угостить тебя, ты такой белый и красивый! Я ещё не видел людского человека так близко! Можно угостить тебя? Можно? Тобирама сморгнул с глаз влажную тяжесть, мелкие крапинки проскользили по лицу. Плотный, тяжёлый воздух приглушил чужой голос, ветер отбил запахи, а море заглатывало последние отголоски солнечного света, оставляя у линии горизонта тонкий рыжий пласт. Он снова оттолкнул ладонь, но теперь смелее. Чужая кожа рук на удивление горячая, подзабыто-упругая, хоть и не нежная, не аккуратная совсем, шершавая, огрубевшая от долгой возни в воде. Поворот на пятках и короткий взгляд — мужчина был опечален отказом, но настаивать не стал. Тобирама был ему за это благодарен, хоть помощи больше предлагать не решился. Не больше получаса и тихий городок у самой морской каймы, он низок и тонок, но тянется далеко по берегу, огибает его, и венчается бесконечными полями ветряных мельниц — Тобирама хотел посмотреть и на море, и на венец, и на ветер, но пока парковка у отеля, номер в одну комнату и душ. Он в подобный городишко бы по своей воле ни ногой, но тут главный офис начальника: тот ещё старый чудак, но любит тишину и покой, а Тобираме лететь самолётом с двумя пересадками и на машине полдня, чтобы встретить волнистую воду, мужчину без стежка одежды, старенький отель, и коллег, таких же задолбавшихся и уставших. Они — рабочий класс и у них на руке написано быть задолбанными и уставшими, это их суть, это их смысл, а кто Тобирама такой, чтобы идти против смысла? Утром — крик вместо приветствия. У начальника игривое имя, Сарутоби Хирузен, так и норовит проговорить его по слогам, посмаковать на языке, но выходит лишь бегло тыкать в монитор пальцем, объясняя, что в Осаке продажи выросли вдвое, а вот в Окаяме дела идут чуть похуже: отстреляться в числе первых, а потом спать с открытыми глазами, где голове тяжело от плотного ветра, где горлу больно от тяжёлого воздуха, и дышать полной грудью Тобирама в принципе не привык. Не умеет. В офисе — шумно, на улицах — сыро, выбирать из двух зол зло наименьшее почти больно, но он шагает в холод и сырость, жмётся в пуховик, крючится, бежит, резво перебирая ногами по мокрой брусчатке. А дождь и ветер за ним по пятам, за пуховик хватаются, под ноги кидаются: то ли просто играют, как несмышлёные дети, то ли посмеяться хотят, как глупые взрослые. Но Тобирама крепок в ногах, хоть и удивлён немного: пальто его на капоте машины, а рядом никого. Из кармана торчит плетёный шнурок, а на нём — сточенный сильной водой камешек с выточенным у каймы отверстием, редкими брызгами рыжины на синей, отшлифованой глади. Тобирама видел дураков много раз, то по телевизору, то по интернету, то по зеркалу, и поэтому набросил шнурок себе на шею. В другом кармане — скрученный целлофановый пакет, а в нём клочок бумаги с шатающимися в стороны буквами, и одно слово масленым мелком: «меня называют Хаширама». Да, он смог уместить это в одно слово. И смог заставить Тобираму устало бросить улыбку, кидая целлофан на заднее сидение, а бумажку — в карман, да поглубже, чтобы наверняка не вывалилась. В первую ночь у кромки воды Тобираме снилось вышедшее из берегов море, тёмное, едва различимое с ночным погасшим небом, спальня без потолка, стены, осыпающиеся в стружку из кирпича и цемента, вода, хватающая бесформенными лапами ножки кровати, а кровать — одинокая лодка, уносящаяся глубоко в море под парусами из простыни и пододеяльника. И Тобирама на ней, укаченый до полудрёма нежными волнами; он на ней, прорезающий воду, как носом корабля, занырнувший в непроглядную толщь, где море вместо стен, потолка и пола, а в этой не приветливой, принявшей форму его тела, комнате — соль щеплющая глаза, холод, пробирающий до костей. Там не вынырнуть и не вдохнуть, там лишь трепыхаться и тонуть. Там и снизу — ничего, и сверху — пусто, и не понять уже, где верх, где низ, есть только море, — вместо воздуха, — и непроглядная ночь, которая сегодня не в духе — на небе ни луны, ни отголосок звёзд, манящих взгляд, ничего, чтобы самому зацепиться за робкую возможность вынырнуть из-под воды. Он тонул. Он задыхался. Он кричал, но его никто не слышал. Глаза разжались с трудом. Усилие — и открылись сразу оба. Лёгкие спирало, горло раздирало, руки занемели, а рот несмело приоткрылся в беззвучном полустоне. Он — за чертой города, у скалистых, зубчатых берегов. Вода щекочет кожу пальцев ног, холодит, глубоко пробирает, как во сне. Тобираме нестрашно. Ему странно. Луна упорно бьётся сквозь тучи, тучи тяжело давят на воду, а по воде бежит парусная лодка, смело крадётся к берегу, страшась бури. Тобирама повернул голову — а там низкорослый, нескладный город светит, сверкает, как термитник, слабо шумит отголосками гудков машин. Город любовно хранит свои тайны, печётся о них, бережёт, как дитя, иначе как бы Тобирама ещё оказался так далеко от отеля, и так близко — к морю. Ещё шаг и был бы в воде, а шесть шагов — вода бы его съела: прожевала и проглотила. Вода бы его не пощадила, вода бы его точно убила, не пожалела бы, не сделав исключения на молодость и красоту. Голос Мадары подвизгивающий, взволнованный, он бежал на встречу, хватал за руку и уводил от воды, говоря что-то в унисон проедающего шума моря. Тобирама его не слышал, Тобирама себя не слышал. Он слышал только воду, которая звала его к себе, влекла в тернистые глубины. Он не спал, но войти глубже ему очень хотелось. Что ж ты делаешь, дурень? — чужие слова прямо в ухо и короткий рывок от воды, вырвавший с глотки полустон. Даже пальцы ног перестали ощущать воду, Тобирама почувствовал тоску и скуку, устремив долгий взгляд в тёмный горизонт бугристых волн, — Какого чёрта старого ты тут забыл? Мадара быстрым шагом повёл к дороге, босые ноги в песок проваливались, хотелось отстать — повернуться и бежать, хотя бы на мель, хотя бы немного ближе к морю. Он — коллега со здешних мест, высокий, упругий и тучный. Он, как людо-волк, со своей колючей гривой, он бледен и тонок, а ещё он не так мерзок, каким показался в их первую встречу, раз оказался рядом, раз искал, раз помог. Он бросал взгляд в зеркало, на заднее сидение, где зажух Тобирама, сжимающий слабой ладонью камешек, держащий в памяти черты чужого смуглого, улыбчивого лица, и длинных, покладистых волос за спиной, и повторял имя, как молитву. Как в бреду. Шептал одними губами не своим голосом, и за камешек держался, а камешек держался за него: давал чувства причастности к волнам, к польдерам, которые насквозь пропитаны морской водой. Воды из них сочились, как из мелких ран, проделанных иглами. Люди забирали у моря землю, а море забирало у людей — людей. И оно положило глаз на Тобираму. Мадара высадил у отеля, расспрашивать не стал, лишь предложил отдохнуть как-нибудь на его ферме за городом. Тобирама был ему за это благодарен, он сам не знал, себя не помнил в те минуты, что уж говорить о том, чтобы себя осознавать, чтобы понимать, что делал, зачем шёл. В ту ночь он больше не уснул: то ли не хотел, то ли не мог, то ли боялся; в окне ловил свет холодной луны и её размытого двойника на воде. Он манил к себе, звал всполохами ветра, постукивающего в стекло, смотрел своим циклопическим шаром в ответ, не моргая, не погасая, не отрываясь. Всё смотрел и манил, кричал на весь город о Тобираме голосами воды и ветра, разговаривал, уговаривал, подвывая, высоко поскуливая, просил быть рядом. Не просто рядом, а срастаться с ним, как корни с землёй. И Тобирама поддался: пустился бегом к морю, через пустую дорогу, бетонную ограду и влажный песок, нырнул в мелкую воду, продрогнув до крупной дрожи в руках, и поплыл, не различая перед собой ни воды, ни неба. Море мягкими языками волн подбивало под подбородок, норовило прикоснуться к губам солёным поцелуем, залиться в рот, щекоча язык. В лицо — ветер, позади — темнота, впереди — пустота, и ужас осознания давится под тяжестью желания поддаваться и повиноваться нестерпимой тяге. Куда-то всё плыл, трепыхался, возился, позабыв, что плавать совсем не умел, но море звало. Всё дальше от берега, всё яснее голос, и это холод сбивает, силы не отпускает, толкает и толкает невидимой рукой, а потом на дно тянет, с глухим бульканьем съедается с головой и заживо, вливается в рот, нос и уши, наполняя тело. Давит и мажет по коже, не отпускает, пока наверху не начинает тускнеть белый свет, прёломлённый водой. Покатое, скользящее тело тюленя рассекло толщу острой мордой, чёрный бок заблестел от света луны, проходящей сквозь воду. Тобирама тянулся к нему рукой, и едва схватился глазами за подхваченную волной шкуру, вымывающуюся к верху. Перед ним — широкая, сильная грудь, на нём — уверенные, направляющие ладони. Долгожданный глоток воздуха настолько болючий, что темнеет в глазах, а когда развидняется, лицо Хаширамы едва узнаётся. Хаширама встревожен, — чего ты это, глупый? — морок и сердит. Тобирама готов поспорить, он расстроен, поэтому хватка рук под рёбрами не нужно резкая, излишне сильная. Не до боли, но неприятно. Тобирама воздух тянет сквозь зубы, а Хаширама тянет его на сушу, что-то нашептывая себе под нос. — Чего ты здесь забыл? — его голос мягок, но слух режет, — Я успел лишь от того, что другие о тебе зашептались: «Смотрите, какой дурак в море полез, ха!» А это мой дурак полез! Я так спешил, едва успел! Они уселись на песке. Тобирама — завёрнутый в тюленью шкуру, там тепло и мягко, пахнет солью и Хаширамой почти до одури, почти до слепоты; Хаширама — у его ног, на четвереньках, несмело крадущийся к его лицу, наблюдая, изучая. На его же лице круговерть эмоций: нежность, робость, радость. Они меняются, мешаются, путаются, вскоре уже одно не отличить от другого, а потом пропадают и вовсе: Тобирама тянется вниз и клюёт чужие губы, криво целует в бок приоткрытого рта. И себя пугает, и Хашираму — так неожиданно, так восхитительно, но так странно, целовать едва знакомых мужчин. Ещё страннее хотеть этих поцелуев. — Прости... Ему извиняться не за что, но сказать что-то хотелось самому, и Хаширама ждал, смотрел выжидающе, редко дыша, не моргая, о чём-то размышляя, пока не сел ровно, подгребая под себя ноги. Зашептал сквозь плохо открытый рот, засмотрел в упор. Они видятся второй раз в жизни, а по ощущениям — знакомы уже лет так сто, по чувствам — нет никого ближе. Тобираме это чувство слабо знакомо, он узнаёт его по описаниям из книг и обзывает «любовью с первого отданного пальто», сильнее жмётся к шкуре и глубоко выдыхает, прикрыв глаза: пытается надышаться, чтобы на долго хватило. — Я так много думал о тебе, так ждал услышать от тебя моё имя. Почему ты всё молчал, почему не звал? Я писал тебе имя, нужно было лишь позвать меня у моря и я бы пришёл. Короткая улыбка — вместо извинений. — Я не знал. А в ответ молчаливый кивок, горячая рука на опрометчиво торчащих из шкуры пальцах ног. Тобирама, скрючивший пальцы под его рукой, несмело озирался — прямо вода, справа — вода, слева — вода, сверху — сырой воздух. Вода, сговорившаяся с ветром, крупными всполохами поднималась: море словно укоряло его за то, что он не с ней; будто Хашираме завидовало от того, что он мог касаться Тобирамы. От этого к ним подбивалось, сердито по суше всё тянуло и тянуло загребущие лапища. — Ты до сих пор ведь не знаешь, как меня зовут. Хаширама притих в ожидании. — Тобирама. — Тобирама, — в нетерпении повторил он, смакуя слоги, — Тобирама, — чуть глаза прикрыл от удовольствия, — мне нравится, — и улыбнулся. Хаширама перехватил его ногу горячей рукой, выдернув из тепла плотной шкуры, согнулся в спине дугой, прижался губами к сгибу ступни и щиколотки, задержался ладонью под пяткой. Тобирама не остановил его: не нашёл сил, не успел, не понял, не решился, — он судорожно пытался оправдать себя, хоть и чувствовал, что этот поцелуй ему до боли приятен. Пусть даже ветер остервенело, жадно и ревниво тут же сбросил с кожи ощущение чужого тепла. Город — за зубчатой каймой берега, несмело раскинутых горных кряжей. Если хорошенько приглядеться, видны огни, если навострить уши — слышен несмелый шум, приглушенный ветром. Тобирама знал: ему не туда. Ему никуда. Он уже был там, где должен быть. Внутри шкуры — тепло; Хаширама — ярче летнего солнца на юге; здесь (прямо тут, на этом месте) — ему хорошо. Останься со мной, в слух, но шёпотом всё повторял и повторял ветер. Останься только со мной, нашёптывал Хаширама без звука, я хочу с тобой, я хочу для тебя. Ну же, глупец, тебе выбирать: остаться? Бежать? Если остаться, то с кем? Или же с чем? А бежать, то куда, ведь его силой в море манило, влекло. — Я селки, мы когда люди, когда тюлени. Мы такие же, как вы, но только другие. Море — наш дом, мы в нём живём, растём, кормимся. Долгие лета в воде, на морской земле, в глубоких расщелинах. — Откуда в Северном море глубокие расщелины? Там ничего подобного нет. Никаких Хаширам. Никаких селок. — Это вы так думаете, вот плывёт людской человек, видит земь, бугристое дно, а эти бугры — наши дома, школы, и парки, — его глаза игриво вспыхнули, он призадумался немного: — Мы прячемся, — уверенно и пылко, — мы боимся, — чуть тише, но не дрогнув. — Нет ничего страшнее охотников с гарпунами. Они убивают мужчин и воруют шкуры женщин. У них — острые ножи; у них — крепкие сети; у них — зоркие бинокли. Их — не за что жалеть, а любви они заслуживают ещё меньше. У селок же — непреодолимое желание жить. Тобирама не из этих мест, Тобираму не нужно бояться. Те, кто не живут у Северного Моря боятся селок почти также, как и селки боятся их. Тобирама не всегда мог понять, что он говорит, поэтому запоминал слова и хотел обдумать каждое по отдельности: Хаширама говорил о глубинах вод, о заснеженных землях на другом конце моря, о ветре, где он брал своё начало, но больше всего о глазах Тобирамы, о его губах и руках, почти с восторгом, с робкой благодарностью. Хаширама его пьянил, голову дурманил. У него нет выбора, есть лишь иллюзия, искусный обман, в котором он у моря по своей воле: место отдыха и сна, ночи напролёт, и дни всеми мыслями с одним единственным мужчиной. Он был с ним, и глубоко в нём, так глубоко, что не достать ни одному глазу, ни одной тени не добраться, и каждая минута без него подобна аду, а встреча — пылка и горяча. Его первая любовь — море. Непроглядные воды бескрайних изумрудных, синих, голубых глаз, прекрасных летом, и дрянных зимой. Тобирама их понимал, летом легко быть податливым и услужливым, — солнце игриво щекочет кожу, ветер нежно сдувает с волос горечь неудач, а попробуй быть добрым, когда наступил в лужу, в которой можно было утонуть. Его вторая любовь — холод. Такой, чтобы от мороза немели и не гнулись пальцы, чтобы к железу прилипала мокрая после снега ладонь. Любить море ему понравилось больше. Его третья любовь — безлюдный голландский берег — объединила в себе и море, и холод, избавив от нужды выбора. О селках только вслух, но шёпотом, а Тобираму обходят широкой дугой, говорят за спиной и пальцем тычут, как в уродца. Над Тобирамой и селки смеются, и люди, а он камешек на шее всё трёт и трёт, и всё чаще повторяет чужое имя: «Хаширама» словно в бреду; «Хаширама» не дающее мыслить ни о доме, ни о работе; «Хаширама», туго проросшее корнями в каждую мысль. Тело сбоило: ему не спалось, — под веки заливалось море, тяжелило, наполняло, заполняло, виделось чужое поджарое тело совсем близко, крепкие руки не топили, но и не спасали, — ему не елось, — от любой еды, попавшей в желудок, рвало, мутило от одной мысли, — ему не дышалось, — горло раздирало, словно он упорно тонул, но всё же выныривал из-под воды. Мадара наведался ближе к ночи, как бы за отчётом, но с бутылкой вина. Они сидели на полу, Мадара пить умел и любил, казалось, а Тобирама цедил первый бокал весь вечер и чувствовал: глотни он ещё, и его вывернет наизнанку. Тот смело тянулся ладонью к камешку, чьи очерки видны за тонкой футболкой, выхватывал у ворота за тёртую верёвку, и смотрел, внимательно, но быстро, будто видел такие не раз, будто всё понял с первого взгляда. Селки воруют женщин, рассказывал Мадара, уводят на дно Северного Моря. Играют с ними, с ума сводят своей инаковостью и красотой, а потом топят. Они любят хрупких и уязвимых и моментально подкупающих этим. С сильными и стойкими им не совладать: в голову не попасть, в море не увести. Они его мать забрали, увели сначала от Таджимы и детей, а потом от суши. Её труп прибило к берегу спустя полгода, она запуталась в рыбацких сетях. Ни акулы в водах опасны, не штормы, а мерзкие твари вроде тех, что водились в Северном Море, о любви и чести не знали, поэтому забирали у людей всё, что можно забрать. У тех, кого с собой уводили — честь, а тех, кого без них оставляли — любовь. Не люди для них опасны, люди просто хотели не бояться проснуться однажды, умыться, одеться и вместо того, чтобы держать за руку любимую, кидаться за ней в воды, пытаться перекричать зов морского чудища из её головы своим. Селкам было за что ненавидеть людей, но и люди были в праве ненавидеть селок. Мадара пытался заразить ненавистью, от которой ему самому уже никогда не оправиться. Но Тобирама ещё мыслил здраво: тюлень – животное безобидное, у него один способ защиты от человека – бежать. Поэтому у селок не было и шанса, поэтому покажись они местным — погибель, поэтому и мать Мадары, и Тобирама, и большенство утопленных водами Северного Моря людей — из далёких стран: они так просто, так доверчиво шли на сладкий зов. Они не знали, не верили, не боялись. Их влекло море, их тянуло в воду, они не желали никого, кроме селки, который их звал, забывали про дом и семью, про страх и риск — и ныряли в чувства с головой. В гадкие, гнилые чувства, но с восторгом, с отчаянной преданностью. Эти чувства зеркально острые, кристально чистые: абсолютные, осязаемые. Не такие, как к людям, поэтому и поддаться им так просто. Мадара говорил убедительно, ему хотелось верить. И Тобирама поверил бы, будь у него страха перед Хаширамой хоть горстку. Боялся он лишь того, что Хаширама не отзовётся на имя, что не придёт. Резь ветра раздирала глаза до слез, мурашила кожу. Развиднялось: солнце ещё не появилось над морем, но огненные щупальцы уже поползли по воде, обгоняя волны. Оно, как чудище из глубин земли, где горячо и жарко, поджигало воду, прожигало воздух, и Тобираме было тяжело дышать: трудно выдохнуть, куда сложнее вдохнуть — горло саднило, лёгкие разрывало от тяжести и мокрости воздуха. Сырая вода под ноги подмывала, ветер бесстыдно залетел под одежду, холодя кожу, но когда Хаширама вышел на берег — стало немного теплее. Тобирама заметил с первой встречи, что тело Хаширамы нагревало и воду, и воздух вокруг: совсем не как человек, а намного лучше — как селки. — Привет? — его торопливый голос сбился, он волновался. Он скукожился, прикрывая руками промежность, а волосы за ухом не держались, всё пытались свалиться на лицо, разлететься по плечам, гонясь за игривым ветром. Тобирама сделал шаг, в ответ несколько шагов на встречу, туда, куда едва дотягивалась волна: поближе к теплу, поближе к морю. Хаширама и был теплом и морем — Тобирама не сильно любил тепло, но Хаширама ему очень нравился. — Замёрз? — В ответ натянутый смех и полуулыбка. — Не переживай насчёт своего тела, оно красивое, мне очень нравится. В море кто-то сказал, что для людей неприлично ходить обнажённым? Что за дурак посмел подкинуть эту пустую мысль и заставить засомневаться, когда Тобираму это не смущало, его это не отталкивало — он сам был обнажён, но куда уязвимее: чувствами. Они так и стояли: лицом к лицу, голые до глубины души, доверяющие с дуру. В этом не было ничего плохого. — Ты когда-то был глубоко в этом море? Тобирама качнул головой — нет. — Так давай я тебе покажу! Под ногами — мокрый песок, ступни иногда заливало мутной водой, помешанной с водорослями. В лицо — ветер, а на нём через несколько минут лишь брюки, закатанные ниже колена, и не вспомнить уже, когда он делал что-то настолько неоправданно глупое и опасное. — Не бойся, ничего не случится, — пообещал Хаширама и протянул раскрытую ладонь. Тобирама колебался, — давай же, трусишка. Тобирама сомневался, — ты ведь любишь море. Тобирама боялся, — и тебе нечего терять. Но он хотел. Хотел сильнее, чем колебался, сомневался или боялся, поэтому вложил свою ладонь в его. — Я плохо плаваю, — признался он. — Я тебя поддержу, — успокоил Хаширама. Шаг, а за ним другой, и ещё один, Тобирама нырнул в объятия холодного моря; в ушах — вода, во рту — щипающий язык и щёки вкус соли, тихие волны ударяли по лицу, заставляя жадно хвататься губами за воздух. Так далеко в море, что берега не было видно. Скала с разинутой беззубой пастью, как страшный монстр, который море всё пил и пил, и захлёбывался прибоем, его до одури мучила жажда. Хаширама, который иногда придерживал рукой под грудиной, направлял его именно в беззубый рот, в чернеющую глотку безглазого чудовища. В пещере приглушённый свет от разбросанных фонариков на батарейках (готовился, что ли? ), а чем глубже в глотку — тем вода теплее, прозрачнее, и до каменного дна можно дотянуться, если встать на цыпочки. Внутри котлован, похожий на бассейн, выточенный в сердце мелкой скалы, прорубленный сильной рукой обманчивого моря. Вода тёплая, парящая, вихрастая, оставляла на стенах мелкую росу, нагревала воздух, обдавала кожу слабыми всполохами, и Тобирама покорно поддался опустившейся на живот руке, подтолкнувшей к широкой, сильной груди. — Это воды из-под земли, — заговорил Хаширама, — зимой они дремлют, поэтому можно купаться, а летом пузырятся... горячие, — напряженная складка между его бровями дёрнулась. Он не знал нужного слова и от этого хмурился, копался в голове. — Кипят? — помог ему Тобирама. В ответ упругий кивок, ощутившийся кожей. Вдогонку вторая рука на животе над напряженными мышцами, тёплая щека, трущаяся о слипшуюся кромку потемневших и потяжелевших от воды волос. В голове прожигающе насквозь пусто, и только хочется. До боли хочется, и сил совсем нет терпеть, одёргивать себя от нестерпимой тяги прижаться к груди за спиной теснее. Небрежно откинутая голова — молчаливое предложение прижаться к шее губами, но Хаширама робел: сжимал руки несмело, и дышал через раз, смотря куда-то за плечо в толщах воды. Разве не за этим они были здесь? Тобирама чувствовал разочарование. Хаширама сел в воду, Тобирама прибился ему под бок. Вода подбивала на грудь, была мягкой, но всё же нет, нет, да по лицу била. — Зачем вам женщины с суши? — Мы можем получить дитя только от людского человека, — он поразмыслил немного и продолжил: — от человеческой женщины. Наши самки не могут выносить дитя в море в шкуре тюленя, и быть долго на суше тоже не могут. Тобираме не понять всех тонкостей, — Хаширама такой же, как он, но другой, — но то, что его спутали с женщиной, мало вероятно. Хаширама ведом чем-то другим, чем-то неясным, и раз он ещё не совратил, не утопил, то, возможно, он и сам не знал. Или знал, но не решался. Притихшая вода вторила его зажухлости и примеряла робость: под подбородок перестала бить, будто тоже ждала ответа, и был он ей до боли важен. — Я тебе детей не рожу, я ведь мужчина, ты тоже мужчина, я вижу... — Тобирама несмело спустился глазами по крепкой груди Хаширамы к ногам, их едва разглядеть через воду, — Что ты мужчина, и тоже не сможешь родить. — Правильно, но я хочу быть близким с тобой, — он поразмыслил не много, а затем продолжил: — близким руками, губами, телами, знаешь? Тень ложилась по лицу Хаширамы, фонарик за его спиной редко моргал, иногда окуная в густую темноту угол котлована и загорелые упругие плечи. Его дыхание всё тише, как и прерывистый пульс Тобирамы, — Близким вот так? .. — пальцы Тобирамы легли на его тёплое колено, под ладонью напрягались крепкие мышцы бедра, вынул вторую руку из воды и уперся ею о камень у плеча Хаширамы, повёл пальцами по сухожилию над коленом, которое уводило между удобно лежащих ног, и зашептал ему на ухо: — Такой ты близости хочешь, мой милый селки? Рука на чужом колене мелко дрожала и от возбуждения, и от страха. Он мягко вёл ладонью по внутренней стороне бедра, но заходить слишком далеко не решился, хоть тело под ним нервно напряглось. — Ты хочешь утопить меня и оставить разлагаться под водами Северного Моря? .. — качнулся назад, выпрямляясь в спине, но Хаширама поймал его руку, прижал к своей груди. У Хаширамы взгляд растерянный, загнанный, его загонщик же крепок рукой и намерениями. Вот только как эта крепость нашла дорогу, как пробралась сквозь камни и воду, когда Тобирама, если бы вздумал бежать, потерялся бы в ненасытной пасти воды. — Я хочу тебя, но ещё больше я хочу жить. — Нет, это не так! Люди приятнее, когда они живы, — Хаширама торопился, его мысли сбивались, голос садился, почти хрипел, тяжелел на последнем слове, но рука волевая, крепкая хваткой излишне слегка для обычного человека. Но Тобираме не больно, ему непривычно, хоть ладони на чужой груди под чужой рукой тепло и приятно. — Ты плохо знаешь людей, поэтому говоришь глупости. — Я знаю тебя, ты мне нравишься живым, у тебя глаза, словно солнце садится перед ночью — мягко греет, а не палит, как утром. — Он притих, и взглядом в воду нырнул — там Хашираме было уверенней, там думалось и говорилось легче, но он упорно объяснить пытался: — Меня пугают человеческие люди и тебя я тоже очень боялся, пока ты не отдал мне свою одежду. Это не похоже на рассказы мамы про тех, кто селок загоняет и убивает — ты не жестокий. Я все мысли потерял, ты у меня их забрал. Я засыпаю с мыслями о тебе и просыпаюсь с мыслями о тебе, я будто заблудился. Тобирама вынул из кармана брюк камешек на верёвке, он поблёскивал, словно чёрный бриллиант в свете фонариков и отблесков воды. Притянул ближе: рывок и Тобирама оказался на его коленях, не совсем уверенный в том, что это было нужно, но полностью знающий, почему его так к Хашираме тянуло. Почему его в море влекло и страх утонуть не тормозил. Это всё камешек. Он и есть магнит, он и уводил людей в воду: по сговору с селки шептал сладким голосом, звал. Но идти — нельзя, иначе погибнешь. — Я уезжаю домой завтра, у тебя не будет больше шанса остаться со мной. И сам Тобирама сюда больше вернуться не захочет. Даже если захочет, то не вернётся. Он вложил камешек в ладонь Хаширамы, а Хаширама сжал ладонью его пальцы, сузил взгляд, сжал губы: извинялся. Руки — дрожат; губы — немеют; волосы — тянут тяжестью воды и сильных рук, запутавшихся в них пальцами. Хаширама целовал бездумно и быстро, прижимался губами то тут, то там, и жаден был: всё норовил вытолкнуть из воды, будто решил, что Тобирамы у неё слишком много — она везде, где нет его. Воздуха мало, лёгких мало, голос срывается на задушенный скулёж от чужих рук на бёдрах, от чужих губ на грудине и рёбрах, от жара чужого тела и вязкости чужого моря, незнакомо своевольного, нетерпимого и ревнивого. Руки скользкие, они пытались давить на поясницу, но то и дело съезжали к лопаткам. Тобирама дернулся сам, крепко сжал Хашираму между коленями, заелозил у него на руках, не мог надышаться в его руках, сгорал под руками. Камни кожу промянали, ладони резали — Хаширама почти вышвырнул его из воды, она вязала затхлостью, воняла сыростью. Но так вскользь, так слабо, что запах соли от натянутого тела и мокрых волос вытолкнули их, заставив забыть и о сырости, и о затхлости, и о том, что фонарик, кусок которого закрывало крутое колено, всё моргал, окунал напряжённое лицо в темноту, как в воду. Тобирама же тонул в ласках: губы Хаширамы — на рёбрах, голос — под рёбрами, выдохи — до глухих полустонов, а вдохи — до головокружения. Хаширама трогал, целовал и хотел, но всё же боялся: его руки не смелы, а губы быстры и рваны, хоть он и повел ими под пояс штанов. Он был неумел, не осторожен и тих, но Тобираме хватило несколько минут, чтобы кончить, разбив короткий низкий стон о стены пещеры. На шее знакомая тяжесть: Хаширама повесил камешек обратно, зашептал о том, что он больше не будет звать, постарается меньше думать. — Я отведу тебя домой. Тобирама противиться не стал. С самого утра дождь лил как из ведра, в отчаянии бил землю, рыдал, он точно отпускать Тобираму не хотел, и намерен затопить дороги и аэропорт: наполнил море, бежал по улицам следом, торопился впитаться в приветливую ткань тряпичных кед. Тобираме от него склизко и зябко, он падал прямо за ворот пальто, пробрался сквозь рубашку и ложился на кожу, холодил, морозил. Тобирама бежал в офис, забирать бумаги, и улыбался приветливо и благодарно, когда Хирузен подписывал приказ о повышении зарплаты, почти в двое, этого хватит на безбедную холостяцкую жизнь, даже говорил и кивал когда нужно, хоть и не слышал чужого голоса, словно напрочь оглох. Голову занял совсем другой голос: высокий и громкий, торопливый, как ветер, игривый. Ему бы хоть напоследок, хотя бы одним глазком, лишь раз и не больше. Он ведь не многого хотел? Из офиса бегом к машине, документами прикрывая макушку, и скорее на отшиб, где нет людей, только один всё упорно зовущий тюленя: «Хаширама» и тихо, и громко, и во весь голос и шёпотом, и вслух и про себя. Возможно он не слышал, дождь лил, волны били, небо давило, воды много — через них просто не достучаться, занят очень, и не мог бросить дел даже ради Тобирамы. Но он терпеливый, он подождёт. Он вымокший насквозь, и дождь с ним небрежно и бесстыдно играет: щекочет, стекает и щипает, но ему всё равно. Он замёрзший, но и хуже бывало, когда он тонул, например, и вода не сверху, острыми пиками срывалась на лицо, голову и плечи, а обмывала со всех сторон, и даже внутри. Дождь это ведь такая мелочь, и не повод бросить звать: «Хаширама», срывающимся сломанным голосом, низким, почти хрипящим. Тобирама его уже не слышит, лишь с каждым разом в конце имени добавляет тихий вой. Он вырывается из глотки сам. Лишь бы услышал, лишь бы пришёл, а сорванный голос и пневмония — пустяк. Море бушевало, билось о берег: густистая пена как в пасти бешеной твари, волны быстры и тяжелы, ветер царапал кожу, всё с воды дул, а сквозь грузные, низкие облака пробивалось полуденное солнце. Они все — глупцы, они все — лжецы, раз не могли даже шепнуть Хашираме на ухо о том, что его у берега ждали. Хаширама обещал не звать, обещал не думать, но молчать и игнорировать он не обещал. Было неприятно, было обидно, и немного — больно. Но он — сильный, ему — не впервые. Поэтому ещё с полчаса у моря, не в надеждах совсем, а просто нравится здесь, уютно, прохладно. И ещё несколько минут, на всякий случай. Машина тронулась в город, ему нужно забрать из отеля остатки вещей. Солнце на удивление ярко, впервые за время, которое он провел тут, дороги пусты, и небо всё в облаках — синих, тяжёлых, говорят, к зиме близится. За поворотом новый поворот, несколько минут и уже отель: город длинный, но узкий, растянулся вдоль берега, венчался с одной стороны — равниной, с другой – ветряными мельницами, целым полем ветродуек, ведущих невидимую войну с водой. Тобираме бы хотелось, чтобы победило море, и дело совсем не в Хашираме: земля по праву принадлежала воде, а отнимать чужое постыдно и наказуемо. Ворам рано или поздно придётся платить, а море возьмёт вдвойне: оно слишком своевольное, слишком непокорное, чтобы его в узды брал обычный человек. Оно силы копит, момент поджидает, — ни одна ещё стихия не забрала столько жизней, сколько это сделала вода, она не пощадила людей, но берегла селок, прятала их от жестоких людей, и Хашираму от него скрывала. Хаширама? Голова резко в бок, глаза коротко схватились за волосы, рассыпанные по спине, ступеньки, поручни и дверь, за которой спрятался Хаширама, в доме Мадары, — низкорослая будка с острой крышей, — в нём окна закрыты, и звука не слышно, словно дом пуст. Ноги — предатели. Они вели к чужому дому, к чужой двери и в дверь стучали, словно знали, что делали, но знать им и не нужно было, лишь действовать на глазок, по наитию, угадывать, а всё остальное скинуть на голову, которая отказывалась работать. Поворот ключа, Мадара за порогом, рот, опережающий мысли: — Хотел сказать спасибо за то, что ты меня спас. — Ага, пустяки... — Впустишь? Мадара — напряжен и чёрств: он хмурился, и закрыл плечом щель, сквозь которую видно внутренности дома. Тобирама вскользь схватился взглядом за маленькое окно и стол, а сбоку проход, оттуда сквозняк задувал, дверь на задний двор скорей всего была открыта. Хаширамы не видно. Хаширамы не слышно, но камешек — тяжелит карман, почему не выбросил — сам не знает, почему не плевать — намного яснее. С Хаширамой хорошо и просто, а когда Хаширамы нет — едва можно вдохнуть, и это не из-за воды вовсе: со всех сторон давит. Поэтому Тобирама настоял, сам вошёл, отпихнув плечом: прошагал от двери до мелкой, забросанной обувью и железяками комнатушки, и несмело шагнул вглубь. В полумраке глаза Хаширамы блестели. Он — напряжен, он — испуган, он — плакал. У него — рубашка, задранная до локтя, а рука в тонких порезах от острой лески: она резала плоть, погружалась в мясо. Нервный шаг навстречу и он отступил, попятился назад, ныряя глазами за плечо Тобирамы. А там Мадара, и он жесток настолько, что связывал руки леской: леска режет, как нож, об этом даже ребёнок знает. — Вы ведь знакомы? Я, к слову, тебе обязан этим селки, мой наивный друг, я давно не находил новых шкур, а ты привёл меня к одной из них. Всё то же плечо, вставшее между ним с Хаширамой. Слова режут не хуже лески, Тобираме больно, а ещё ему гневно, ненавистно и ударить хочется, но мокрый взгляд за чужим плечом его тормозит, осторожничает — боится Мадары. Знать бы хоть, чего от него ждать. — Угостишь чаем? — Конечно. Мадара пропал в одном из проёмов без дверей, зашумел чайником и чашками. Рывок — и Хаширама рядом, его голос низок и дрожит, он сам трясётся и рукой рану закрывает, но её слишком много: тугая спираль тянется от запястья до локтя. И не сделать Хашираме с этим ничего, потому что он разбит и испуган, но глаза смотрят умоляюще: — Тобирама, пожалуйста, пожалуйста, помоги мне, этот человек украл мою тюленью шкуру. Я не могу вернуться в море к моей семье, я здесь умру от тоски, я не смогу быть с ним, я не хочу быть с ним, — шёпот, похожий на тюлений лай, он едва различим, но просьба понятно без слов. В ответ кивок. Я отвлеку, а ты — ищи, а как найдёшь — скорей беги. Нырнув в проём, за спину Мадары, глаза двери, шкафы, выход на кругу и подвалы, но вскользь и медленно — Мадара не должен знать. Там на полу гарпуны и сети, удочки, крючки и лески: тут убивают не только селки, а всех, кем поживиться окажется не прочь. Но то, рыба, раки и кальмары, другое дело — люди, пусть даже с морского дна. Мадара был страшен в своих ненависти и мести. Запах мяты и рыбы вокруг, чай слишком сладкий, а взгляд чёрных глаз въедливый, решительный, знающий, и Хаширама как на зло шумит совсем рядом: открывает шкафы, двигает диван — ножки скребутся по паркету. — Ты ему не поможешь, — низко и выжидающе, будто перед прыжком, Мадара проскользил ближе, — я знаю — ты с ним был, и ты ещё более мерзкое создание, чем селки, раз хочешь спать с ним. Но мы не спешим, пускай он поищет, пусть насладится твоей добротой напоследок. Ведь мне не нужны их прекрасные тела и лица, я хочу, чтобы они страдали так, как страдал мой отец, моя мать, мой брат, и я... — Твоя мать сама выбрала селки. Возможно, он ошибался и ему стоило бояться не меньше. Мадара мрачнел, усмешка погасла, но он перестал реагировать на шум. — Избавиться от селки можно одним движением руки, но мало кто предпочитает это делать. Так почему же? Возможно, дело в том, что селки дарят чувства, эмоции, ощущения, несравнимые ни с чем, а твой папаша даже оттрахать твою мать нормально не мог? У Мадары — быстрые руки: удочка, сжавшаяся его ладонью, засвистела в воздухе, железный смычок заскрёбся по щеке, разрывая плоть; у Мадары — сильные ноги: он в один короткий прыжок через стол отшвырнул к стене, сжал руки вокруг шеи. Но Тобирама ничуть не медленнее и не слабее, ведёт его робкая нежность, а не горькая обида, поэтому удар ногой незнакомо силён, а мысли — мелко разбросаны по полу, перемешаны с сетями и палками, а среди них — Мадара, яростный, стремительный, решительный: его удар в лицо и под рёбра, от них в глазах темно, но растуманивается быстро, в ушах звенит, но ноги держат, и руки сильны, поэтому и толчок в чужую грудь стойкий и меткий. Но Мадару этим не взять, Мадара сам брал кого хотел: на своей территории, он знал, куда ступить, куда отходить, а Тобирама рухнул от очередного удара, и с леской, давящей на горло, ничего сделать не смог. Лишь захватал ртом воздух, задышал рвано и хлипко, застонал, уперевшись затылком в грозную грудь. Леска кожу режет, впивается в плоть как игла, и с ней ничего не сделать, лишь задыхаться и хрипеть, лишь опускаться в мрак, что с каждым мигом всё темнее. И сколько бы не хрипел и не дёргался — спасения нет. Есть лишь удар, ещё удар, и кипяток, обморосивший плечо и ногу, есть железа о пол грохот, въевшийся под корку и болючий вдох. Есть руки Хаширамы на шее, леска, что сдавливала горло, в этих руках, и взгляд печальный и тоскливый. Я убил его, убил, — в глазах читается без слов, и Тобираме нужен лишь рывок, чтобы вцепиться в его плечи: и Хашираму успокоить и себя. Мадару не за что щадить, его незачем жалеть. У него селки — для развлечения. У Хаширамы чайник — для убийства. — Я не могу, я не хочу. Тобирама ему верит, ведь на полу, в глубоком сыром подвале шкуры селок пластами, а рядом — фотография трех мужчин: Мадара, его брат и отец. Ловля и убийства селок — их хобби, ненависть и месть — их смысл. Он глазами побегал: любая сойдёт или только твоя? Хаширама молчит, слёзы давит, а Тобирама шею давит, из которой сочится кровь, и рукой шарит в полутени, вынимая из памяти рисунок знакомой шкуры: тёмно-серая, почти чёрная. Да тут все такие! А потом на ощупь догадался: шкура живого селки нежная, почти живая, а мёртвого — как сушёная рыба. Нежной была только одна, её Тобирама и схватил: увесистый моток скользкой шкуры был почти родным, знакомым, был теплым и пах Хаширамой. Хаширама бросился навстречу, то ли к шкуре, то ли к Тобираме, но прижал к себе обоих, в один плавный рывок обогнул руки вокруг плеч и пустился пальцами по затылку, облегчённо выдыхая, будто низко смеялся. Тихие шаги по полу, пол — забросан, а Мадара — ползком метит к двери. У него кровь по лицу, голова разбита, у него сломан нос, торчит вправо, как парус, и Тобираме его не жаль. — Неси леску, Хаши, да побыстрей. Несколько огибов вокруг запястий за спиной, спина у стола на мясистых ножках, и ещё несколько обвязей вокруг них — этого Мадара точно достоин. Вода стелит глаза, а руки дрожат, ноги не держат, горло спирает, а мысли скачут одна за другой: хоть бы не вырвался, хоть бы не успел, хоть бы снова не поймал. Хаширама подталкивал, придерживал, направлял, пока не усадил за руль, а сидя Тобираме стало легче. Благо — дороги пусты, и дождь всё льёт и льёт, а море подходит к бетонной ограде, Хаширама улыбается и к шкуре жмётся: он решает не возвращаться в отель. Всё тот же загород, тёмная полоса песка, полоса моря — ещё темнее, и они не спешат выходить: Тобирама побит и измучен, Хаширама разбит и унижен. Но куда важнее то, что Хашираме в Северное море, а Тобираме — на другой конец мира. Камешек всё болтался в кармане, странно, что в доме Мадары не выпал, и потянуться бы к нему, как к обломку после кораблекрушения, но Хаширама первый тянется к руке. — Поехали со мной, а? В Японии со всех сторон вода, тебя будет любить моя семья, ты будешь моим всем. Слова, словно бред, но бреда не слова: лишь правда и просьба, мольба, что уж там. Хотелось остаться, или оставить с собой, до боли, до тряски, всё бросить не жалко, если Хаширама будет готов на такие же жертвы. Неспешный вдох, хватка руки чуть сильнее, боли почти не осталась — она отступила под горьким разочарованием и стиснувшей сердце тоской. Торопливый выдох, рука у губ, губы в виноватой улыбке, прижимаются слабо, хоть и привычно горячи. Тобираме тоскливо, пусть они ещё не расстались, но этот поцелуй слишком о многом говорит. — Я так хочу остаться, но не могу, мне не жить на суше, я ведь умру, а тебе не выжить в море... Тобирама его понимал, Хашираму ему было жаль, но и себя пожалеть тоже очень хотелось. Он съехал с дороги, колёса мягко продавили мокрый песок и сырую, редкую траву, остановился. Вода прибывала, лил дождь, и Хашираме уже пора, но он всё сидел и руку держал, отпускать словно не собирался, словно с собой в воду думал утащить. Он так боялся, что море заберёт у него Тобираму, но море забрало у Тобирамы его. — Раз так, то прощай, Хаширама.
Примечания:
56 Нравится 14 Отзывы 10 В сборник
Отзывы (14)