лопастями не блядей целовать
1 мая 2021 г. в 19:12
Примечания:
да не ебанутый я, меня просто беседин укусил.
из зубоскал выбита тульпа, ангелы торгуют собственными крылышками в русалочье-сиренном маке на вершинах этих оскалов, море же будто гребни, обтянутые детской кожей с множеством швов. у ромы тоже много швов. нехирургических швов.
какой-то собакоподобный торквемада с альмаматерной руганью, брызжа сальным хрусталем по леске пускал нить сладкой ваты на его свежесваренные шрамы. а сладкая вата бесвкусна с богобойни, как известно. и руки поэтичные по швам анабиотическим как вимбилльданность. паноптикум в фарфоровых пальчиках, блять. только какой-то ебанутый мог так театралить, что посеребренный жемчуг вылизываешь из собственных ребер до признания единственоверной реакции селеба – горения, хотя ромка селеб нахуй посылал переломанных пальцев всех еврейских детишек не хватит сосчитать сколько раз.
ромка и сам был малолетним уебком с обрубками волос цвета темного янтаря и закосервированными в них муравейниками. на шее у него ошейка крутилась – дыбистая, вздыбающаяся, обдолбанная псинка, срущая под себя целым легоградом дерьма.
и уже тогда его клевали бумажные фениксы.
как шоколадный картер гарроты. тоненько.
– какие странные птицы. почему вы роетесь в моих отходах? это же фарш из дерьма и бреда.
но фениксы шевелили суставами стихастых перьев, по воздуху били битаметафорами крыльев, пачкали свои бледные клювы в жидкой параше, но в ней все же барахтались переливчатые рыбки-петушки золотовенных, илизаровски-бледных и мело́чно-пудристых оттенков. просто бумажкам-фениксам пиздец как приелась густая кровь и бьющиеся в найтивыходности журавлики. поэтому один из них ронял апельсиновые капли на асфальт и прерывисто всхлипывал, будто бы стеснялся своего голоса.
– так ты любишь апельсиновый сок? – рома протянул ладошку к птице.
но феникс рванулся, будто в инверсии конвульсии, выпучил бельма до мозговитого бухенвальдского клитора, и тремаразм распирал тогда птичье тело до порченого бумажного кефира. в открывшийся поток апельсинового сока стали вползать змеи цепей, цепни змей и пуховый фарш. лоботомические менгеле над чревом черепа или тупо ебучими цветами тоже подрагивали в апельсиновой жалости. желейной жалости. ужаленной. феникс, дрожа всенебно́ вплоть до нёба ромы, покостылял в шов неба, за ним колонии иных бумажных фениксов взвились в голубое шрамирование. рома будто в первый раз увидел парад воздушных змеев на день елизаветы федоровны, только под ногами липкая безвоздушная миринда месила с асфальтом хуева локи, а елизавета федоровна стала головным ленточным червем в лениноразносчике.
– а я знаю, что ты все равно любишь апельсиновый сок, – говорил он па́дали опадающего вверх феникса. птицу трясло, и роме хотелось танцевать.
рома опять бежит, теребя асфальт пятками и проковыривая в нем дырочки своей майской ничтожностью. только морковен хрусталь хитиновых покровов этого жучка. проблемы ведь не кончатся, а плечи имущественно искусаны. а ему бы хотелось очень создать искусственную версию искусства, чтоб не из укусов да уксуса, что барон ежевечерне употребляет вместе с двойной сплошной из варяг в наркоманы. он стучит по костяшкам и по лопостяжкам, а слышит то фаршированное болото, в котором испачкала клюв метаморфоза феникса.
– что недвижимо, то сотрут, – будто жила оперяется голос в кашеварной черепушке ромы. голос четко разбит на оттеночную градацию, больше даже на четвертьтона́, – мирон федорович оценивает хуйню с точки перегноя, а искусство только сытными кучами, дитя, – голос скалится, но тут же перебивается кашлем, так только прикоснувшиеся к солнцу разочек и переплавившиеся в тлеющей песочек собаки выкашливают лай.
– птичка, ты совсем сгорела, да? у тебя голос опаленый.
– просто бумага не терпит измены, – сквозь кашель длинноногий нож прорезался, – и засосывает поглубже кадыка.
а после смех помех, шелест фантичных фолиантов и грязный багрянец в ромкиной вшивой бошечке, выше нее – циклосальпы фениксов опять слепо летают. прямо как пиросомы в аппарате гольджи глупого пингвина. красиво. хоть ослепни еще раз.
андрюше снятся мясорубки и молотовские цеха для торов родом из малой эдды, корешками из локонов мин. кличка у гематомы на плече барона идиотская дохуя – локимин. смеяться хочется деусвультово, ребра выламывать псинкам без ошейников, но нашейным. а ведь мелкий даже не будить его боится, дышать своими балконными легкими боится в метаморфозной образности. знает ведь, что андрей коллекционирует самые бесформенные, несовершенные, торшерные аморфусофозы. только потом забивает на коллекцию и пиздует в бар на фоли-бержер, кажется. хотя, может и просто на дно водочной фонтанки. пиво пить.
'темно-янтарное, прям как твои патлы, – усмехнется провалом в инсомнию, – и горькое-горькое, как в пустой комнате с собой батлы'.
вот поэтому рома и молчит. и плечи бароновырожденные мнет пальчиками, не прочитав не строчки из фуко. не способен дать определения старым как мир словам, но безымянному андрею дать на лезвии бритвы по шрамопривитомому – пожалуйста, только пусть не знобит.
фениксы ведь ничем не отличаются от жар-птиц на сковородке – узорно узурпированная тушка, сусально-бумажное золотце с вкраплениями темного янтаря, то ли яичная смазка, то ли жемчужная смерма в обрамлении и распотрошенная грудная клетка – дело лопастейное. но все одно стелится ромка по простыни каемке.
– знаешь, ты даже десять пуль образа хуево носишь. будто и не в себя целишься. фениксы – комнатные птицы, и в них нихуя романтичного, кроме памяти о первом возгорании, – плюет, оскверняет худенькое болото худякова пиростатика.
– а я бы очень хотел загореться, но от слез мокро здесь. а фениксы плачут редко, и почему-то апельсиновым соком.
– апельсиновой кончей, блять.
– поговори со мной на одном языке, пожалуйста. я устал от любимых лопастей подземной мясорубки.
и андрей обхватывает малолетнего пиздюка за гранями шрамов, бегло кусает-целует в кривляние плеча, фаршированное опарышами. хрустальными. хрусткими. как сальпы.
– это просто коллапс коллаба, уебок, – струя холодного пива от пиро, – а ты таешь как королева течная, подол задирать не нужно. райское наслаждение – баунти с начинкой из детей. пробовал?
– забери, забери свои конфетки, лопасти тоже любят целовать целое, а не спаянное, – рома жмурится, как от удара молотом. удара молотом перемолотого минного. локи.
– а ты ни одному процессу деления не сможешь дать определения, хоть пищевую цепь из болот своих составь, примитизируй там распад и до хрипа ори про лопнувшие лопасти.
– гордый ты.
– агорный.
– можно быть на шаг ближе к гестапо на моей груди?
– на своих геступнях пряменько нахуй иди, – андрей то ли смеется, то ли задыхается, а может его просто ломает до основ. долго уже ломает. с времен мефедрона.
– я уйду, только скажи имя свое. пожалуйста, – рома дергает оксидным плечом, и смотрит исподлобья глазюками. жалкий. пиздец какой жалкий.
– нагнись и поцелуй мне коленко. левое. тогда помыслим, – пиро прислоняется кривой позвоночника к отрезку стены и нахально выставляет вперед худющую ногу, согнув в коленке, – давай, рома из имущества барона.
– там поется ворона.
– мне похуй.
но ромка послушный даже когда руки становятся клетью для трясогузок. что уж, даже когда на него каркнет та самая завернутая в кишки ворона из киски чебурека. поэтому аккуратно касается фарфоровой ноги пальцами. робко, словно перед самой первой дорожкой в школьном туалете. у пиро голени фарфоровые, только битые слегка, как светлячки. или как еврейчики. их могила за поворотом.
– целуют губами, даун, – героиновая такая пощеночная.
и мальчишка своими синенькими губами касается кожи меж освенцимом и бухенвальдом, потом бегло, девственно выше движется. над сплетениями вен и гниющую в них элли чувствует трещинами. на губах.
колено уже почти положено под нежные лопасти, но рома отрывается, ведь лучше родной кляп в рот засунуть, нежели завершить незавершаемое.
– я не могу. прости.
андрей еще на подходе ромкиного слома поймал стрекозино-зассавший вайб. поэтому молча обхватил мальчишеский застылок ладонью, безрассудно прижав к колену. рома даже заскулить не успел, коснулся основания угла – и все. а колено мягкое как метаморфоза, совершенное, как модификация жемчуга, и на нем много мятой черники. синяковой. худякова. как любила галатея до того как стать сверхсистемой. и рома забывает про всю свою грязь, трясину и детство, и уже сам целует колено – беспорядочно, неуклюже, без пробелов и не ища приюта больше нигде. и во рту у него цитрусовые по небу карабкаются, фениксы бумажные роются клювами начинке рыжих фруктов, крылья птиц венчает пепельная каемка.
если рома будет выбирать свадебное – то только из подгоревшей бумаги, с зиплочными гердами вместо кружев и с множеством жемчужин – серебристо-ребристых, сливочно-переливчатых, морфологически-нелогичных.
а андрюши уже нет. то есть колена нет. а андрюши никогда не было. маленький уебок рома его придумал. в желудке рая ему найдется местечко, но нахуй ему сдалось какое-то место, кроме исцелованной коленки безымянной галлюцинации.
– твои лопасти любят поцелуи. любят, – рома орет в пустоту, глотая слезы будто заводной. апельсин.
а небо лоботомировали, и из него сыпятся непереваренные дети. их полно. но видит их только рома. потому что рома их придумал.
а андрей уже за тридевять миров, небу восьмибитному горло перерезает. может, он вернется зашить этот лопнувший райцентр. но молот не предназначен для штопки, а пиро воротит от апельсинового сока наружу.