Пернатая аллегория

R
Завершён
675
автор
Фэндом:
Размер:
6 страниц, 2 355 слов, 1 часть
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
675 Нравится 20 Отзывы 118 В сборник

Часть 1

Настройки
По бетонной однотонности маячили тени. Они размахивали ободранными крыльями; пропадали временами, чтобы через миг появиться вновь; то блекли, то темнели, разбрызгивая по серому камню чёрные перья. И казалось, что отощавшие от голода стервятники патрулировали каждый закоулок всепоглощающей серости – и небесной, и каменной. Гигантские птицы с голыми, розовыми и сморщенными шеями. Они кружили, вертелись по спирали, широко расставив свои чёрные опахала-крылья, испещрённые разрезами на концах. Они сбивали этими крыльями серость в чёрную эмульсию, делали воздушный коктейль из туч и окружающей их печали. Они кричали, тонко, мерзко, подобно сгнивающим в агонии смертникам. Они жаждали пищи — влажно-красной плоти, марающей кровавым соком крючья их загнутых клювов. — Как видишь, я здесь один, — слышит Ичиго полифонические интонации слева-внизу от себя. — Старик твой благополучно слился, оставив тебе в наследство лишь этот железный огрызок, — кивок подбородком на увеличенную пародию кинжала, спрятанную под лентой пояса. — И меня, гниющего в гордом одиночестве. И всё же привет, Король, — скрежещет словами Пустой под аккомпанемент пронзительных стервячьих криков. Он сидит на самом краю, расслабленно — просто идол безразличной флегматичности. — Чем обязан столь почтительному визиту? Перья под ступнями ломаются с лёгким хрустом. Полые их стержни, усеянные чёрной ворсистой жёсткостью, гнутся и трещат, подобно древним, высушенным яркостью солнца костям. Ичиго не отвечает, видимо, игнорируя. Он идёт — ступает осторожно, не спеша, еле-еле отрывая от стены небоскрёба подошвы своих плетёных сандалий. Его выбеленный, словно известковый сгусток, двойник иронично вскидывает бровь, когда шинигами пристраивается рядом, примерно в полуметре. Так же свешивает ноги с края высотки, безбоязно, вперив ступни навстречу туманной пропасти. В его глазах, мутных, пронизанных витиеватой паутинкой лопнувших сосудов, некая задумчивая потерянность. Ичиго сидит, сгорбившись, понурив голову. Весь его вид выражает депрессивную отрешённость. Пустой едко хмыкает и дёргает уголком губ. Это не Ичиго. У Ичиго от настоящего него остались лишь имя и внешность. Где-то вдалеке треск и рокот каменных глыб. Птицы в небе, разрывая прозрачную духоту криками, взволновались — рухнуло здание. Ещё одно. «… тела преют в земле. Все твои друзья мертвы», — обжигающим пеплом слова оседают в ушах рыжего шинигами, и он слабо поворачивает голову. Реакция на стимулятор, ещё какие-то отголоски жизни и былой гордости — теперь потухающие искры. Его взгляд ничего не выражает. Совершенно ничего. Пустой перестаёт кривить губы в ухмылке и вальяжно откидывается назад, уперев за спиной ладони. — Как я понял, защищать тебе уже нечего… — пауза, — и некого, Ичиго,— имя ехидно выплёвывается, растворяясь в воздухе зловонной желчью. — И если пришёл опять постегать меня шпорами по бокам, то я с удовольствием покажу тебе средний палец. Облака над ними сгущаются, и кажется, что эта водяная грязная вата в скором времени опустится на их макушки угольным туманом. Ичиго подбирается, встаёт, шатаясь и в бессилии подгибая колени. Ичиго прикрывает глаза, собирает в себе все зачатки решительности, дабы полностью раскрыть свои лёгкие вздохом. Ичиго погряз в унынии. У Пустого есть причины, наглядные факты, чтобы так считать. — Как твоё имя? — бесцветно спрашивает его Печальный Король с пустым взглядом. Известковый прототип сначала выжидающе смотрит. Минута измеряется в десятке птичьих криков. Затем смех, истерический, почти сумасшедший. Лить горючее на обугленные бока уже и так прогоревшего до корки дома. Забивать безголового барана. Больше иронии и бесполезных насмешек. — Бестолковый организм, разве ты забыл? — плюётся ехидством Пустой, вскакивая на ноги. Он кричит на весь этот маленький мир и в безумстве сверкает глазами. Его отчаяние выражается в поведении совершенно противоположном. — У меня нет имени! «Ичиго, ты жил в стремлении защищать, лишь бы не чувствовать себя одиноким». Ичиго держит голову в полуобороте. Слушает-не слушает, смотрит-не смотрит — весь он будто неживой, статуя из битого стекла. «Ты защищал не сестёр, не отца, не друзей – ты просто не хотел оставаться один, находя себя в участи быть для других стеной». Где-то между ржавыми шестерёнками, думает Пустой, в почти неработающем, окислившимся механизме его шинигамского мозга ворочается пара гаек, которые перекатывают мутные карамельные окружности в уголки глаз. Куросаки заторможено переводит взгляд в сторону. Встречается им со своим псевдо-отражением, прокручивая, наверное, в голове киноплёнку ярких моментов из жизни. В его зрачках последний раз вспыхивают огни сомнений. Как у людей, только что оторвавших свои ступни от края моста. Запоздалое понимание, всплеск, толща воды и мутная неизведанность. Одна из стандартных кончин суицидника. «И в огне жизненного азарта ты окутал себя привязанностью. Ты сам причинил себе боль. Ты сам виноват». Шелест слов, тихих и с безжизненной хрипотцой, ударяет в уши речным потоком. — Пожри меня, существо без имени. «Ты один». Бетонная лавина. Небоскрёбы трещат по швам, и два по обе стороны с громыханием валятся в небытие. Пустой в неверии округляет глаза. Он невольно делает шаг назад. Замешательство, удивление, недоумение. Истошно орёт парящий над их головами гриф. «Отчаяние! — кричит он; повторяет по нескольку раз на манер зажёванной магнитофоном ленты. — Сумасшествие!» Ичиго стоит и смотрит в никуда. Человек, которому уже нечего терять. Пустой позволяет себе немного склонить голову. В печальном жесте. «Глупый, глупый Король». Он медленно опускается на серую твердь. Садится, скрестив лодыжки, и расставляет руки. Разводит их — будто приглашение в объятие. Куросаки плетётся к нему. Стеклянный взгляд, впавшие щёки, желтовато-бледный цвет кожи. Весь он словно вылезший с экрана герой зомби-триллера. Пространство вокруг расплывается формалиновой абсурдностью. Ичиго мостит себя в ногах собственного альтер-эго, подводит колени к груди и вжимается лбом в шейный изгиб. Окутаться бронёй, спрятаться в панцире, захлопнуть створки раковины — стремление получить психологический щит перед явлением неизбежности. Блеклая инверсия обвивает руками плечи своего цветного оригинала. И Ичиго вздрагивает. — Это… это ведь не больно? — неожиданно сбивчиво, подобно перепуганному ребёнку, говорит он. — Скажи, что не больно, — горло распирает ежовый комок, и голос дрожит под стать самому Куросаки. — Я не хочу больше… боли. — Всё хорошо, — тихо шуршит словами Пустой, баюкая в своих руках трепещущую рыжую ношу. — Не думай об этом. Не думай... Это более смахивает на очередной случай-исключение, спрограммированный природой и реальностью. Ласка ягуара к остолбеневшей от ужаса лани, какую после прелюдий тут же съедят; предсмертная эйфория, испытываемая парализованным мальком в пожирающих его щупальцах актинии. Падший дух, успокаивающий будущую свою жертву. Пустой стискивает её в предплечьях. — Ты не один, — почему-то говорит он. Вероятно, рефлексия на усмирение, тенденция сделать жертву более покладистой. — Я здесь… Сзади них дробное постукивание коготков. Точнее, больших, скрюченных, потрескавшихся, словно сухая кора, когтей. Дюжина отвратных птиц приземляется на матовую синь стекла — почти бесшумно, лишь с лёгким похлопыванием крыльев. Получается нечто похожее на большую чёрную кучу с несметностью лап, глазами-бисеринами и торчащими розовыми головами. Пустой шикает. Один из массы, видимо, лидер, или просто отважно-слабоумный, часто плескает ступнями прямо в направлении на краю сидящих. Застывает в нескольких метрах, на голубиную манеру крутя головой, в бессмысленной птичьей познавательности выпучивает глаза. Он разевает клюв в немой просьбе, мол, зачем тебе эта бесполезная ноша, отдай нам, нам нужнее. Пустой лишь кривит губы в брезгливости и не двузначно сверкает глазами — взглядом даёт понять, что ссохшиеся их птичьи желудки наполнятся только через его охладевший, растушёванный по органам труп. — Не медли, — хрипло звучит под ухом, и Ичиго вжимается своим рыжим виском в его ключицу. Стервятники усаживаются на бетон. — Жри. Или, если так противно, скорми, наконец, этим голодным скотам. Куросаки сейчас сложно, Куросаки говорит чуть ли не плача, и склизкая беспомощность, что в словах, можно сказать, осязаемо витает в воздухе. Существо-без-имени молчит, лишь сгребает его в своих ногах плотнее, обхватив вздрагивающие плечи белыми ладонями. Пустой смотрит на этих летающих утилизаторов дохлятины, которые мостят свои птичьи задницы на твёрдую серость. К горю ли, к счастью ли, но по законам своего анатомического строения линия между их черепными отростками всегда прямая. Эта линия не может гнуться, думает Пустой. Она не улыбается, ни в коем случае. Иначе было бы, как в детских диснеевских мультиках, и он бы окончательно рехнулся. Их клювы не улыбаются, но в замутненных горошинках глаз отчётливо щёлкают колючие, кусачие, зубастые ухмылки. Ичиго на его плече всхлипывает. Стервятники вытягивают шеи. Они — лишь сознательная проекция, знает Пустой, аллегория высшей степени отчаяния. Ничего натурального, ничего настоящего, ничего материального. Просто огромный океан, топивший раньше кварталы безлюдного города, в один момент обозлился и превратил себя в этих прожорливых птиц. «Чем бы вы ни были, — мысленно клянёт их Белый Ичиго, — но добычи вы не получите. Он — не ваша жертва, сучья нечисть». — Что… ты делаешь? — тихо, с толикой непонимания спрашивает Куросаки. Пустой под пристальными грифскими взглядами лишь продолжает гладить его бока и ерошить ржавые прядки. — Пытаюсь вернуть тебя к жизни, чёрт побери, — почти неслышно, почти ласково, почти одним дыханием шепчет он на ухо юноше. Ладонь, мертвенно бледная и, на удивление, невероятно горячая, скользит по плечу. Чёрная ткань косоде сползает к локтевому сгибу. Необычайный контраст температур покрывает кожу колкой шершавостью и приподнимает волоски на загривке. Ичиго прохладный. Ичиго, словно труп, уже почти остыл. Но прикосновения эти, странные, до жути противоестественные, распаляют в нём некую почти потухшую искорку. Шинигами тепло. Его будто кутают в махровый плед и вливают в гортань сладкую тягучесть какао. Его опускают в ванну с бархатной пеной и паром. Его садят около камина и дают в руки мохнато-шерстяной мурлыкающий комочек. Его согревают. Пустой потрескивает для него огоньком среди продрогшей лесной ночи, обволакивает его, окружённого тучами, солнцем и дарит тепло обогревателя в вымерзшей до половиц квартире. И Ичиго кутается в Пустого, как в кокон — жмётся, тычется носом в ямку меж ключиц, прячет пальцы-ледышки под покрывалом белого воротника. Пустой, оказывается, горячий, жутко-жутко горячий. Ичиго, замёрзший весь, побывавший, видимо, под снегами Аляски, оттаивает в его объятиях растекающейся по раскалённой сковороде льдиной. «Если бы я хотел… — глухо слышится где-то там, наверху, из-за увесистой лапы уютного одеяла. — Давно бы сожрал твою душонку со всеми её потрохами». Вокруг слепленных, почти впаянных друг в дружку тел вибрирует воздухом гул. Стервятники, широко разевая рты, начинают орать, дерут свои голосовые связки — играют оркестром неумёх какофонию без желания, видимо, выразить общую мысль в унисон. «Возмутительно! — кричат, вероятно, они. Размахивают ободранными крыльями, словно погрязшие в претензиях и недовольстве пенсионеры. — Это бред! Не слушай, это бред! — каркают, прерывисто, сипло: — Бред-бред-бред!» А Ичиго улыбается почему-то. Солнечно так, почти счастливо. Совсем как в детстве. Его не тревожат нахальные карканья падальщиков. Его глаза закрыты, спрятаны под слоем век и тканью одежды. Но Пустой знает, что ледяное стекло, облепившее сердце, артерии, вены — все сосуды, вплоть до капилляров — постепенно осыпается осколками и топится. Тает. Пустой знает. Пустой чувствует это. Лёд плавится и превращается в воду — её так много, что она вытекает из глаз шинигами: льётся из-под век океанской солью, собирается прозрачностью на подбородке, маленькими серыми пятнышками закрадывается в складки белого косоде. Лёд превращается в кипяток. Солёный, терпкий, горький кипяток. Ичиго плачет и капает кипятком на Пустого, прямо на грудь. Пустой плотно сжимает зубы, чуть ли ими не скрипит. Ему кажется, что горячие капли сделают в нём проталины. Выжгут его, всего такого снежного, бесчувственного. Превратят из рычащего монстра в бесформенную мутную лужу. И он часто-часто моргает, пытаясь остаться самим собой и оправдать лёгкое пощипывание в уголках глаз побочным эффектом солевых испарений. — Король, — вдруг для Ичиго всё переворачивается. Пространство вокруг идёт кувырком, и он, всхлипывающий, с обожжённым, распухшим и покрасневшим лицом, валится навзничь. Прямиком на бело-чёрную мягкость одежды. Бесцветный двойник, опрокидывая его, сам наваливается сверху. — Пожалуйста, живи, Король… И выдуманный мирок вспыхивает прозрачным пожаром. Слепит невидимым светом. Геометрия домов перестаёт осыпаться песком — трещины уползают с высоток, как напуганные засухой дождевые черви. Шинигами блаженно прикрывает глаза. На его губах тепло и лёгкая влага. На его губах забота и уютные обещания счастья. На его губах губы другого него. Растворённую небесную серость колышут неистовые, совершенно неадекватные вопли и визги. Птицы, словно объятые лихорадкой, сходят с ума. Они бьются своими маленькими головами об оконную плоскость, клюют в неразберихе-панике себя и друг друга. Они вырывают свои языки, выдирают перья, счёсывают лапы о собственные же когти. «Нет! Нет-нет! - ревут. — Что же ты творишь?!» В стороне от тел, совершенно нагих и сплетённых виноградной лозой, мельтешат розово-чёрно-бардовые пятна. В середине, в самом очаге этой кровавой оргии стекают красным обрубки конечностей, а у одного из грифов, почти полностью облезшего, самого, видимо, старого, глазной шарик висит на тонкой верёвочке нервов. Ичиго, будто спящий, окутанный дымкой отстранённости, в один момент в неверии округляет глаза. Над ним голубое. Ярко-ярко голубое. Небо падает вниз со стремлением ястреба. С дребезгом валится, крошится, плавится, вливается — через рот, через ноздри, через кончики пальцев, через отверстия, запакованные глазными яблоками. Пустой на нём ёрзает, мажет губами по ключицам, что-то шепчет, запихивая эфемерную лазурь ему в уши. Он окутывает шинигами собой, выцеловывает с отёкших век грусть — он превращается для него в бастион и становится персональной Китайской стеной. Ичиго столбенеет — обращается в камень. Ичиго забывает, как нужно дышать — его лёгкие лопнули, вспыхнули пламенем и улетели пеплом куда-то на Марс. Внутри него, внутри души, творится самый настоящий Апокалипсис (или Великий Взрыв — он не может понять). Внутри него девять тысяч раз рождается и, вздыхая, умирает вселенная. Внутри него завывает хор из девяти тысяч солнц, и их пронзительное пение вырывается из гортани всхлипами-вскриками-стонами. Внутри него, подобно смерти мифических Фениксов, агонизируют объятые пламенем падальщики. Их протяжные карканья, вонь палёной плоти — всё растворяется в плавной музыке, что льётся откуда-то из района грудной клетки. Птицы с голыми шеями теперь угли, и дымка с их раскалённых боков оседает где-то на склере, около ореховой радужки и пульсирующей дырки зрачка. Розовый огрызок в его мозгу, который мозжечок и который помогает не завалиться навзничь, когда перебираешь ногами, лопается вместе с селезёнкой. Шинигами кажется, что лопаются его глаза. Лопаются его связки. Лопается понимание, мировоззрение, все старые обиды — с лёгким хлопком меняется мир вокруг. Появляется понимание: беспрекословное, ясное, как день. Он другой – другой Ичиго. И он будет жить. Он докажет всем свою силу, покажет, что не слаб. Потому, что так надо. Потому, что его спасли. Быть живым — его долг за спасение…

***

— Ичиго, — металл, накалённый до невидимости, стекает с мертвенно-бледных губ, течёт к шинигамскому сознанию и собирается теплотой где-то внутри, промеж ушей. — Знаешь, в чём разница между королём и его лошадью? Напротив глубоко вдыхают в попытке заглушить бешеную пульсацию в груди и сумбурный ритм тамтамов, сшитых из барабанных перепонок. Ичиго знает, Ичиго прекрасно знает — Ичиго выжег это в своей памяти, как сувенир из воспоминаний об их тогдашнем сражении. Ему почему-то хочется ответить быстро, без запинки. Доказать всю серьёзность отношений. Показать своей выцветшей инверсии, что был хорошим мальчиком и на отлично усвоил урок. Но такое невзрачное слово, как «Инстинкт», вопреки рвению, замирает на беспомощно приоткрытых губах лишь вдохом. — Что за непутёвый Король. Давай я тебе объясню. У Пустого взгляд необычный. А точнее, Куросаки просто не привык видеть эту беззаботную умиротворённость, что дюнами волнуется по солнечной окантовке. Его инверсивный близнец склоняется к лицу, осторожно так, в нежелании, наверное, потревожить трепетность момента. И приподнимает кончики губ. — Всё предельно просто, Ичиго, — мягко клокочет он на ухо. — Лошадь, в отличие от человека с короной, животное преданное. В удивлении изогнулись оранжевые полоски бровей. Где-то вдалеке, за массивной грядой небоскрёбов, сверкнул солнечный луч.
675 Нравится 20 Отзывы 118 В сборник
Отзывы (20)