Мне б хотя бы раз прожить с тобой всю жизнь, И клянусь, мне большего не надо.
Юрий Визбор
***
Красная паутина оплела небо. За линией горизонта притаился рыжий паук. Столько раз видеть одну и ту же картину, но так и не найти сил привыкнуть к ней. Волосы треплет ветер. Разгулялся не на шутку. Табаки крошит в пальцах ржаной хлеб, который он с обеда таскал во внутреннем нагрудном кармане, и щедро сыпет его на асфальт, представляя, как тот приклеится мокрыми шариками через пару минут. Так даже вкусней: Шакал лепил их постоянно, слюнявил и катал прямо на столе, иногда щипая и белый, и чёрный ломоть. Шарики выходили пятнистыми. Ханжеские аккуратисты, которые ничего не смыслят в простых радостях и в самой сути чарующей прелести обыденного, говорили ему, что это мерзко. Дремучесть и пустота. Вроде бы разные вещи, но одно и то же. Плешивые серые голуби слетаются к обеду. Или к свадебному банкету. А свидетелем будет вон тот, цвета тростникового сахара, с этими задиристыми растрёпанными перьями, весь усыпанный крапинками, как Македонский — веснушками. Если с голубем не выгорит, то Мака тоже можно позвать. И Горбача. Он лирик. Ему понравится. Одним холостяком в Доме стало меньше. Шакал Табаки венчается с одиночеством. Венец доверили держать тоске. Вязаные салфетки, шёлковые скатерти, парадные бусы из желудей. У неё крупный вздёрнутый нос (из тех, что очень приятные на ощупь), обкусанные до корня, покрытые голубым лаком ногти, на голове — влажный тополиный пух. Его она подвязывала платком в узорах из маленьких незабудок. Навскидку ей и полтора метра были с запасом. Глаза раскосые, синие и ужасно хитрые, что парадоксально. Уж Табаки-то знал: хитринка прячется либо в зелёных, либо в карих, на худой конец. Лукавство голубоглазых — не лёд, а быстрая речушка. Капель. Мокрые снежинки на яблочных щеках. Будь у Шакала больше свободного времени, он написал бы об этом выдающийся трактат, которым зачитывались бы будущие поколения и мало-помалу заимствовали бы его мудрость. Личико Стёкла сытое, круглое, а тело напротив — голодное, с выпирающими голубиными косточками. Никакой «девичьей прелести» в ней не таилось: ни в смуглой и изъеденной на переносице коже — и зимой, и летом, ни во всклокоченных, как у дешёвого пластмассового тролля, волосах, ни в кирпично-красном родимом пятне на лбу, похожем на кляксу. И всё-таки Стёкла была красивейшей девчонкой в жизни Табаки. Ведь красота, как застрявшая в зубах семечка, — заранее не знаешь, кто и когда её заметит. Прежде Стёкла носила очки, и оттого обращалась Витражом, по мнению Табаки. Очки были с диоптриями, разноцветными: розовыми или синими (как лак и глаза; от такой концентрации плохело самым стойким). По ним Шакал угадывал её настроение. Любимой песней Стёкла значилась «La Vie en rose». За неделю до выпуска очки она сняла. А кличка осталась. Тогда же в Доме случается нечто особенное. Начинается с безоблачного утра. Для наблюдателей последний день самоубийц часто кажется таким. «Да у него точно всё в порядке», — думают они. Вечером же… — Нет, моё рыцарское сердце не выдержит, — с порога заявляет Табаки. Сфинкс поднимает голову. Если Табаки всуе употребляет слова с корнем «рыцарь», то волей-неволей остальные напрягались. — Кого именно? — Побудь серьёзным хоть немного! В конце концов, это попросту невежливо! То самое, чего я страшился, произошло: оно совсем распоясалось. Никто не в силах облегчить моих страданий. Это больной зуб — рвать нужно сейчас, чтоб не стало хуже. Словом… будешь моим секундантом? — Так ты на дуэль? — Сфинкс удивляется. Но как бы не до конца: умеет он так, делать что-то наполовину, чтобы остальные гадали. Табаки не отвечает. Не видит в этом необходимости. Он пересекает комнату и увлечённо принимается искать среди вещей сломанный зонтик, напевая под нос «За голубыми глазами»*:Но мои мечты не настолько пусты,
Как моя совесть.
Я постоянно одинок.
Моя любовь — месть, Не знающая покоя.
На этом моменте Сфинкс уже не притворяется, что не понимает, о чём идёт речь. Табаки слышит, как изменилось его дыхание: стало каким-то сочувствующим, что ли. Дуэль со временем — для отчаянных. Он замечает её однажды, три месяца назад. У стенки, под зубастыми летучими рыбами. Она сидит в коляске, копается в большом рюкзаке; на плечах — макраме. Очки то и дело сползают до кончика носа. Быстрым движением указательного пальца Стёкла возвращает их на место. Она плачет. Всхлипывает и безуспешно пытается что-то отыскать. Сердце Табаки сжимается от этой диковинной помеси одуванчика и грустной вещуньи. Он подъезжает ближе. — Красивая шаль. Вертикальный репсовый? Знакомство завязалось странно. Но правило гласит: беседу с «привет» начинают только люди без воображения. Стёкла смотрит на Табаки, моргает. Глаза как аквариумы. Чуть-чуть воды проливается, и она стирает солёные дорожки. Тут-то Шакал замечает много чего интересного. И, пожалуй, выглядит со стороны несолидно. — Она… она должна была быть длинней. Мне н-ниток не хватило… — Спохватившись, она бормочет: — Спасибо. Я не плакала… Немножко. Это из-за цвета… — Щёлкает по синим линзам. — Так ведь все иногда плачут! Знаешь, это ведь хорошо, без слёз голове становится легче. Когда слёзы заканчиваются, можно начинать думать, уже ничего не мешает. Поэтому, если хочется, нужно плакать. — Тон у Табаки намеренно убаюкивающий, спокойный. Потихоньку он вытягивает из Стёкла причину: она потеряла розовые очки, а значит — и хорошее настроение тоже. Они вместе перетрясают содержимое рюкзака. Табаки восхищается количеству записных книжек и фломастеров, скотча и пластыря. Стёкла обьясняет, что часто сама приматывает сломанные душки и ещё записывает всякие глупости, которые приходят ей в голову. Шакал спрашивает, можно ли из её «глупостей» сделать песни для губной гармошки. Та размышляет некоторое время и отвечает: — Можно попробовать. Я однажды написала сказку про тролля с хрустальной душой. Он разбил её, когда летал над землёй. А потом он путешествовал и собирал осколки. «Свадьбу мы сыграем весной», — решает Табаки. Пропажа оказывается за подкладкой одного из дюжины карманов. Стёкла осторожно дует на очки, сдёргивает с волос платочек с незабудками, вытирает их и гордо заслоняет глаза, ставшие сиреневыми. В следующее мгновение Табаки чувствует на лице холод от металлического полукруга оправы: Стёкла обнимает его, прижимается сильнее, чем нужно. Похоже, она тут же жалеет о притоке воодушевления и о нарушении личных границ. На вопрос «Сколько с меня?» Стёкла бросает «Да ну тебя!» и уезжает. Состайники не на шутку пугаются: молчание Табаки длится весь обед. Ему сообщают об этом. — Какие внимательные! — огрызается он. — Человеку уже и нельзя ни о чём помолчать! Содержательного в вас немного, раз не умеете так! Лэри определённо хочет что-то возразить. — Не, с ним всё в порядке. — Лорд мрачно усмехается, как больной над больным. Три месяца обвились вокруг шеи. Три петли. Ничтожно мало для целой жизни. Табаки узнал, что она ненавидит терять вещи. Что у неё куча братьев и сестёр (и она не стеснялась говорить о них в Доме). Что, по её мнению, самое романтичное — стукнуться лбами с тем, кто тебе небезразличен. Что в книгах лучшие сцены, когда герои начинают говорить одновременно, а потом так же синхронно смолкают. Она всегда слушала с охотой, а когда рассказывала сама, Шакал ловил каждое слово. Изредка она бывала вспыльчивой, но чаще — увлечённой, ранимой, легко ведущейся на провокации и споры. Обожала лечить. Заклеивать чужие ссадины пластырем. От дуэли Табаки всё же избавляют. Стёкла не кричит: «Господа, это ошибка! Остановитесь!» Потому что в коридоре только Шакал с зонтиком, который он держал на манер шпаги. Состайники в будущем так и не пришли к единому мнению, откуда он собирался вытаскивать физическое воплощение времени. Возможно, из зеркала. Стены сжимаются; для двоих места едва хватает. Стёкла шустро подъезжает к нему и интересуется, что он делает. Просит не валять дурака. И Табаки на удивление подчиняется, позволяет утащить себя в Кофейник, где в него вливают чайник горячего шоколада, а он болтает без умолку, лишь бы не сидеть со Стёкла в тишине. С «голыми» глазами — вот уже третий день — она выглядит непривычно серьёзной, и Табаки самую малость побаивается её. Уж не собирается ли она говорить о Выпуске? Вот уж нет. Ему такой радости не надо. — Зачем ты их сняла? Очки, — спрашивает Табаки, разглядывая шоколадный осадок на дне чашки. — Плохо? — Как джентльмен, я уклонюсь от оценки, чтобы не ранить твои чувства. Стёкла раздосадованно поднимает плечи. Пушистый беспорядок из волос подсвечивается сзади красными бумажными фонариками. — Просто решила что-то поменять. — Ты ничего не поменяла. Просто стала хуже видеть, вот и всё. Почему ты вообще решила, что с тобой что-то не так? Мне ты нравилась и такой! Стёкла хмурится. — Я правда… тебе нравлюсь? Тебе же все девочки нравятся. «Потому что они чудесные: вкусно пахнут, забавно ворчат, часто делают умные вещи и даже не догадываются об этом. Они меняют всё, к чему прикасаются, поэтому не любить их просто невозможно. Но моя беда не в этом, а в том, что я очень — очень-очень хочу поверить, что ты мне не нравишься, потому что там ты будешь такой же счастливой, как и здесь, и это твой дар», — Табаки выпалил бы всё разом: слишком часто прокручивал в мыслях. Ну сделай бы Стёкла что-нибудь плохое, неправильное — ему бы полегчало, он бы разочаровался. Отсутствие очков — всего лишь придирка. — Мне этого не позволят. Ты, Стёкла, для меня одно большое «слишком». Понимаешь? Знаешь, что самое ужасное? Табаки протягивает руку через стол и переплетает её пальцы, блестящие синим лаком, со своими. — Вот это! Вот оно и есть! Стёкла дрожит, но ладонь не выдёргивает. — Я всегда думала, что из меня бы получилась убедительная старушка, — задумчиво произносит она. — Ну из тех, которые кормят птиц, вяжут, пекут пироги и пахнут мылом. Я бы хотела сразу перепрыгнуть в этот возраст. И чтобы ты был рядом. Мы бы здоровались каждое утро… — Красили один забор, ходили в один магазин, иногда держались бы за руки, как сейчас, а ты бы повторяла: «Ох, в нашей аллее так цветут розы!»… — И как-нибудь мы бы даже поцеловались, наверное. Но раз мы оба старые, это было бы смешно и противно для всех остальных, да? Но они бы и не знали, что на самом деле нам шестнадцать. Они приходят в себя: будто открывают глаза, вспомнив, что всё ещё находятся в Кофейнике. Торопливо расцепляют пальцы. — Какая странная сказка у нас вышла! — Шакал бодрится, чтобы не дай бог не начать хлюпать носом. — Не совсем в моём стиле, но здорово получилось. — Да, — выдыхает Стёкла. — Реалистично! Захватывающе! — Да… — Жаль, что это не про нас. — Жаль… Как давно состоялся их разговор, — Стёкла с тех пор изо всех сил избегала встреч наедине, но очки всё же вернулись на её курносый нос. Табаки радовался и при состайниках называл её не иначе как «моя старушка». Хлеб заканчивается. Он высыпает последние крошки на голубиные спины. Уже весна, но её волшебство — пение птиц, душных запах цветов, мурашки от предвкушения июньской жары, звона цикад и струн гитары — не принадлежит ему. Табаки мог бы изобрести множество способов, чтобы приукрасить действительность, не поддаваться меланхолии. Достаточно сказать себе: «Взбодрись же! Взбодрись! Это не твои мысли, не твой кодекс, не твоё… сердце?» Она была осколочком его вечности. Его Витражом. Его старушкой. И при этом оба отчётливо понимали, что «его» существовало лишь в Доме. Сегодня Стёкла возвращается домой. Она съезжает с крыльца; Шакал узнаёт звук колёс и оборачивается, теряя дар речи. На хрупких плечиках больше нет длинной шали — Стёкла держит её на коленях, по соседству с огромным рюкзаком (один такой у неё, после небольшого скандала, забрали заранее). Вместо свитера она надела платье в мелкий горошек. На щеках, под очками, блестят знакомые слёзы. Как началось, так и закончилось. Стёкла машет рукой чёрной машине, подъехавшей к дому, но держащейся на почтительном расстоянии. Из тонированного окошка высовывается чья-то враждебная Табаки рука. С переднего сидения поднимается пожилая женщина со скучными окулярами вместо цветного стекольного безумия дочери. Сразу видно, что та пошла не в неё. Стёкла показывает на пальцах, что нужна минутка. И ей прощают. — Спасибо, что провожаешь. — Пустяки какие! — отмахивается Табаки. — Я бы тебя так просто не отпустил, без наставлений. Собирай пазлы, разгадывай кроссворды, заводи кошек и… Ты будешь там очень счастливой, Стёкла. Поверь мне! Я хочу, чтобы ты в это поверила — это полдела! — Я думала, ты попросишь не забывать тебя. — Стёкла расправляет складки платья. Смущается. — Всё равно не сработает, так что не забивай свою память, потрать её на язык жестов, например. Полезная вещь! А вот я тебя не забуду. — Честно? — Конечно, честно! Ради тебя я чуть время не убил, теперь мне ничего не страшно… И не реви, прошу тебя! — Я не реву… Немного… Стёкла опускает любимый рюкзак на землю, освобождая колени. Колеблется, но всё же идёт на поводу у чувств: тянется к Табаки. Его жилетка промокает, он раскрывает объятия для Стёкла, гладит её трясущиеся тонкие лопатки одной рукой, а второй — белый пух. Шакал и сам с трудом не воет от тоски. Вместе они вспоминают нечто символичное — сейчас или никогда. Встречаются взглядами. Болезненно стукаются лбами и смеются. Последний романтичный ритуал выполнен, как мечтала Стёкла. Они похожи на стариков. На двух ребячливых влюблённых стариков. И время, и расстояние в эту минуту лежат у их малоподвижных ног. Табаки замечает, что для шестидесятилетней Стёкла замечательно сохранилась. — Да ну тебя! Прекрасная дама для почти идеального рыцаря.