Ars
21 февраля 2022 г., 20:13
Он только смотрит. Никогда не касается.
Петербург тонет в крови, захлебывается в чаше ладоней с птичьими пальцами. Это начало.
Это зарево пламенного заката — это пальцы, сжимающие черную обивку дивана по обе стороны громовских плеч.
Но никогда не прикосновение к ним.
Люди и лица превращаются в тени, тени смываются багряными разводами, отзвуки жизни затянуты в багровый водоворот — кровь смывает пороки и порождает мир новый и чистый.
Новый и чистый.
По крайней мере он так говорит.
Даже здание, объятое огнём пламенеет не так ярко, как умирающее на ночь солнце, прокравшееся в волосы Разумовского. Он — ожившее преклонение ценителей искусства.
Он — Дориан Грей, но в отличии от того, его злосчастное изображение не заперто на холсте. И это видно. Видно по голубым глазам, вмиг сменяющимся на растекшееся золото.
Самые ужасные его пороки никогда не оставляют Сергея наверняка. Потому-то с ними невозможно бороться или пытаться от них избавиться. Они, воплащенные в старого друга, всегда бродят рядом, желают сменить управление. Они шепчут нечто неразборчивое, поистине ужасное, цепляют ворот куртки и подтягивают к себе. Когда Игорь старается перехватить руку вновь обезумевшего Разумовского, его отбрасывают.
К искусству нельзя прикасаться.
Гром должен помочь, но не может.
С виду Разумовский кажется не таким плохим, уютным что ли, похожим на рыжего мурлычущего кота. Больше не забивается в угол и не смотрит затравленно, он рассуждает об исторических деятелях и шедеврах искусства, ухмыляется жёстко и вновь, и вновь обращается к уцелевшей картине. Сейчас она предстает чем-то украденным, опороченным этим местом, между ней и прежним Разумовским больше нет связи.
Игорь старается достучаться. Он бредет во мгле чужих спутанных мыслей, хватается за кусочки, но выхватывает лишь пустоту. Взывает к совести, морали и состраданию. Ужасному детству и женщинам, старикам, детям, что тонут, ни в чем неповинные, в липкой крови.
— Всякое искусство совершенно бесполезно.
— Ну тогда давай. Сожги Лувр. Разрушь Эрмитаж. Сотри то, что до тебя человечество порождало и сохраняло веками.
Гром настойчиво продолжает возвращать Сергея к прошлому, когда он защищал историческое наследие, выступал за реконструкции, восторгался идеалами и жил догмами морали. Но сейчас все это смутно напоминает осколок чужой, вырванной из идеального мира жизни.
Но ничего как раньше уже не будет. Даже если Сергей победит внутреннего маньяка, он никогда не победит ненависть к себе.
— Единственный повод для создания вещи по истине столь бесполезной — страстная любовь автора к своему созданию, — Разумовский кончиками пальцев дотрагивается до масляного полотна. — Оттого мне и непонятно.
— А мне не понятно, почему я говорю со стеной.
— Не понятно, как можно любить так сильно.
— Разве любовь к созданию не сопоставима с любовью к разрушению? Спроси себя, что чувствуешь, когда сжигаешь людей.
— Либо же творцы вкладывали ложную любовь. Творили ради денег, признания, славы. Рукоплесканий и похвалы, критики и поклонения. И нет возможности отличить что есть что: бесполезность, пропитанная чувством, или меркантильность, закрашенная пастелью. Поэтому я и хочу создать новое, совершенное. Искреннее и чистое. Светлое и ясное. Понимаешь, Игорь?
— Светлое и чистое надо создавать светлым и чистым. А не как ты.
Иногда Игорю кажется, что он видит крылья, раскрывающиеся у Разумовского за спиной.
Полуночные, мглистые, сумрачные. С острыми как лезвие перьями, оплетающими мышцы и сухожилия. Гром тут же смаргивает двадцатисекундный микросон, вакуум вокруг него испаряется: возвращаются слух и ориентация в пространстве.
Он бы и рад помечтать о настоящем сне. Но сейчас вырвать и двадцать минут на сон кажется чем-то преступным.
Это легче всего — делить Разумовского на Сергея и Птицу. На Птицу удобно сваливать грехи, оставляя Сережу все тем же, восстающим против любой несправедливости, хорошим человеком.
С Птицей лучше встречаться когда он не в костюме. В идеале — вообще никогда с ним не говорить.
Но Разумовский не снимает костюма. И Птица такая же равноправная часть Разумовского, что и Сергей.
— В какой момент ты решил, что огонь и есть спасение?
— Я всегда это знал.
— А Олег? Он-то хотя бы знал?
— Олег сам выбрал пламя войны. Он тоже познал эту силу.
— Дети в приюте? Твоя воспитательница? Те, кто были добры к тебе?
— Они и останутся. Огонь жрёт лишь грязь, Игорь. То, что способно гореть.
— Плоть невинных тоже способна гореть.
Сергей молчит, окидывая взглядом разрушенный город: балки стонут, крепления не выдерживают, — здания складываются как карточные домики. Игорь следует глазами за ним. Санкт-Петербург растилается перед ними древними костями прошлого страны. Всё великое когда-то зарождалось здесь, всё великолепное тут и угаснет. Чтобы воспарить новым.
Чистым и совершенным.
Позвоночники мостов ещё целы. Памятники сброшены с пьедесталов, — разрушенному городу более не перед кем преклоняться.
Игорь чувствует вкус пепла во рту. Ранее тёмная, всех презирающая Нева теперь отражает яркое марево заката. Она сгорает, позволяя алым отблескам себя пожрать.
— Невинные всегда страдали. Их морил голод, удушали болезни. Война обвивалась вокруг их горла змеей. В мирное время массам позволяли верить, что они в безопасности. Что они не станут такими же невинными в новой войне. Что никто не принесёт их в благочестивую жертву в угоду своим желаниям. Им давали надежду на то, что они действительно ценны. Но все это один большой большой обман.
— А человечество — главный лжец, — заканчивает Игорь. Голова начинает болеть от запаха дыма.
— Вот видишь, — шёпот возле уха заставляет вцепиться в оконную раму. — Я знал, что ты понимаешь.
— Не понимаю. И не хочу этого делать. Я пытаюсь уговорить тебя прекратить. Питер мёртв. Страна ещё нет.
— Это только начало, — доверительно сообщает Разумовский. Игорь разворачивается, отступая на полшага, не желая оказаться к его второй личности спиной. Глаза Сергея поразительно темнеют: набирают глубины и застывают, гипнотизируя Грома золотыми песчинками на дне радужки. — Боишься? — Кривит разбитые губы в ухмылке он и делает шаг. Загоняя майора в тупик между телом и разбитым окном.
— Предосторожность никогда не повредит.
— А что же все эти невинные, Игорь? — Напирает Чумной Доктор. — Что же ты выберешь: умереть вместе с ними или остаться со мной? — Предложение обретает вид очередного бреда Разумовского, пока тот не делает ещё один шаг к Грому. Игорь выставляет руки вперёд, упираясь в костюм Чумного Доктора, зная, что это его отпугнет, и Сергей отступит назад, но он остаётся на месте, позволяя ладоням майора ощущать жесткость брони.
— К искусству нельзя прикасаться, — напоминает Серёже как маленькому ребёнку Игорь. Даже чужие правила можно вывернуть в свою пользу.
— Я не касаюсь. Касаешься ты.
Кулак Игоря прилетает Разумовскому в подбородок — он отступает назад и Гром вырывается в безопасное от падений пространство комнаты.
— Отвечая на вопрос: я выберу тебя посадить.
Птица встряхивает головой, как птенец, которому на голову угодила капля, оглашает:
— Такого варианта не было.
— В моём понимании был.
— Скажи: тебе правда нравится так думать? Правда нравится быть служителем закона, который в наше время более ничего не значит?
— Я был верным псом закона. Им и останусь.
Разумовский неслышно фыркает.
— Почему именно я?
— Непонятый обществом. С моей помощью так вообще отвереженный им. Искусство, к которому нельзя прикасаться.
— Петербург состоял из искусства, но это не помешало тебе его разрушить, — сплевывая вязкую слюну, проговаривает Гром. Ему вспомнилась родная квартира с уже кажущимся небольшим окном, вечно царившим полумраком и одиноко свисающей с потолка паутинкой, — привычная берлога тоже исчезла в исцеляющем пламени.
— Любое искусство поддаётся разрушению. Тогда его можно взять в руки, сжать горстку пепла меж пальцев и вновь добраться до сути. На любом пепелище можно создать райский сад.
— Сергей Разумовский так не считал.
— Не считал. Но нас всегда было двое. Серёжа не умеет воспринимать реальность всерьёз. Я же реальность исправляю. Я борюсь с заразой, поглатившей планету.
— Пиздец. А губа у тебя не дура — замахиваться на планету.
Сергей улыбается, наклоняет голову к плечу и наблюдает. Молчит и внимательно вцепляется взглядом. Невидимые тиски сжимают шею, горячие пальцы проникают под кожу, вплавляются тело майора — пару секунд Игорь не смеет вдохнуть. Затем его отпускает.
— Мне нравился Петербург, Игорь. Теперь я могу его понять, — усмешка продолжает играть на его губах. — Теперь я сколько угодно могу до него дотрагиваться. Ты знаешь, моё главное правило. И потому мне придётся разрушить тебя.