Часть 1
10 мая 2021 г., 13:10
«О Бог, прости меня, ибо, сражаясь с дьяволицей, я проиграю снова».
Наверно, это всё ещё — святотатство и богохульство, даже учитывая, что Моника — атеистка. Она молится Богу, в которого не верит, прося прощения, в котором не нуждается, надевая прямо на голое тело чёрную сутану. Тонкая шерстяная ткань не покусывает кожу — зато позвоночник грызёт ощущение, что игры зашли слишком далеко. Они обязаны остановиться. Подходит к зеркалу, награждая саму себя усталым взглядом потемневших до почти чёрного, окантованных красноватым и фиолетовым карих глаз, заканчивая застёгивать тёмные пуговицы — снизу вверх, тридцать три, и минимум половина из них уже была пришита заново, покрепче, вот этими самыми тонкими длинными пальцами, у которых никак не получается застегнуть колоратку. Белый узкий тканевый ошейник, впивающийся жёсткими краями в светлую тонкую кожу, затягиваемый собственными руками носительницы.
Какое извращение.
То, что «дьяволица» перестала присутствовать при облачении, с неохотой подчинившись весьма настойчивой просьбе, не делает подготовку к будто бы неизбежному хоть сколько-нибудь проще.
Зачёсывает коротко стриженые тёмно-русые волосы назад, радуется смутно, что страсть к макияжу на любовнице у Эстер сошла на нет ещё год назад, касается заострившихся скул. Стоит больше спать и чаще вспоминать о реальном мире, но как-то надо бороться с тревогой — и потому приходится надевать маску, никогда ей не принадлежавшую. Самый быстрый и неприятно эффективный способ сбежать от самой себя. Поверх чёрного — белый свободный балахон (альба, со слов показавшей, как это всё должно быть надето), перепоясанный бело-золотым шнуром с кистями (фашья), только сильнее скрадывающий очертания мускулистого, вылепленного годами тренировок тела. Что ей нужно ещё? На шею — широкую зелёную шёлковую ленту, расшитую золотым, с шестью крестами (стола — «не оригинал, к сожалению, орнат вообще не удалось добыть… Ещё должны быть амикт и манипула, но они меня совершенно не волнуют, веришь, нет?»). На руку, в качестве символа веры, наматывает соединённые одним шнурком деревянный резной крест и 59 бусин из отполированного граната, тёмного, как кровь. Вообще-то эти католические чётки (розарий) не могут иметь никакого отношения к предстоящему даже в виде реквизита, но, по чужим словам, «зато они настоящие», как и почти все части облачения. В глазах смотрящей, должно быть, компенсирует ненастоящесть «святого отца». Или, вернее сказать, «святой матери»? Последний штрих — внутренне содрогнувшись, берёт со стола тёмно-синюю книжицу ин-кварто с серебристым тиснением на корешке.
«Прости мне, Бог…»
После десятка шагов по холодному паркету босые ступни утопают в тёплом пушистом ковре. Сидящая на полу у дивана в одной ночной рубашке вскидывает голову, смотрит лучистыми голубыми глазами, сохраняя на лице выражение глубокого раскаяния. Торжествующая дьяволица — знающая точно, что без её помощи не сбежать от ледяных объятий необъяснимого ужаса, от которого не спасают ни таблетки, ни ожесточённая работа — едва не расплывается в широкой улыбке навстречу проникающему в самую душу взору, приветствуя высокую фигуру коротким одобрительным кивком. Моника опускается с идеально прямой спиной на мягкое кожаное сидение, немедленно чувствует коленом тепло чужого виска, накрывает светлую голову лентой, всё ещё чувствуя себя немного глупо, соединяет ладони. «Как твоё имя, дочь моя?» — низко, мягко, с едва уловимой вибрацией. «Простите меня, святая мать, ибо я грешна», — высокий, чистый голос, вполне подходящий внешности: эта белокурая ангелица выглядит минимум лет на пять моложе, чем есть, и уж тем более не скажешь, что она — докторка наук. Докторка наук, которую возбуждает, когда уволенная по состоянию здоровья сотрудница спецслужб глядит с печальной мудростью и любовью, как святые с икон… «Грешна, ибо собираюсь предаться греху похоти и совратить священнослужительницу!» — на этом формальная часть на сегодня заканчивается, о чём говорит решительное движение головы, призванное сбросить столу. Моника улыбается — грустно, всепонимающе, снимает ленту с шеи, складывает пополам по длине, крестами внутрь, склоняется к бледноликой падшей ангелице, чтобы благословить её — коротким поцелуем в лоб, ещё более нежно и трепетно коснуться губами опустившихся век, прежде чем позволить шёлку обнять чужую голову, прилегая неплотно из-за металлических деталей, приглушая свет, закрепляет концы импровизированной повязки с помощью чёток. «И отнял у неё свет, ибо грешные глаза не могут его видеть», — упрекает за что-то неведомое, наматывает на руку светлые волосы, чуть тянет, вынуждая приподняться и встать на колени, кладёт чужие руки на фашью. «Молись, дочь моя». Эстер расплывается в усмешке, беззвучно шевелит губами, распутывая узлы ощупью, перебирая, как гладкие зёрна, и даже сквозь два слоя ткани чувствуется обещание в том, как прижимаются ладони к талии. Закончив, протягивает верёвку на открытых ладонях, как ученик древней школы — розгу учителю. Тёплые пальцы проводят по прохладным ладоням, принимая подношение, обхватывают запястья, заставляя сложить ладони — всё в том же молитвенном жесте, обвязывает: витки захватывают то обе кисти, то втискиваются между ними, ложась на шнур поперёк. «Моли неустанно Всевышнего о прощении за свои прегрешения, и, если искренна ты в сердце своём, услышит и простит тебя». В ответ — смех, такой радостный и искренний, что трудно не улыбнуться в ответ, и отступает грызущая тревога перед этим ласковым светом, совсем не похожим ни на какое адское пламя. Альба ей больше не нужна, и можно скинуть лён. Прохладнее от этого уже не становится — вид того нетерпения, что украшает лицо Эстер, незаметные покачивания, выдающие напряжение бёдер, отзываются у самой внизу живота. Она хочет свою любимую женщину не меньше, и потому даст, что та столь истово желает.
«Разомкни уста, дочь моя», — указывает, легко считывая чужое удовольствие и предвкушение, проводит подушечками пальцев по искусанным до тёмных корочек губам, касается указательным и средним с коротко остриженными ногтями языка, гладит, задевает внутреннюю поверхность щёк, дотрагивается до нёба. Чужой язык приходит в движение, мешает передвижениям, окутывая щедро пальцы слюной. «Твоё рвение похвально», — одобряет тёплый, тягучий, как прозрачный мёд, голос. Убирает руку, снова улыбаясь слышному выдоху — так выразилось сожаление, осеняет крестным знамением «прихожанку», оставив холодеющие следы на лбу и груди, оттянув свободный ворот. Снова окунает пальцы в открытый рот, зовёт ласково: «Разведи колени и обопрись на меня, дитя», приобнимает за плечи покорно прильнувшую любимую, чувствуя слабую дрожь. Свою? Чужую? Происходящее волнует обеих — просто потому, что принадлежит только им двоим…
Под краем ночной рубашки, такой белой и чистой, очень жарко. Здесь пылает огонь, который необходимо потушить, и в этом поможет влага на пальцах. Кончик безымянного, чудом оставшегося сухим, касается попеременно бёдер с внутренней стороны, расчерчивая маленькими крестиками, запечатывая путь, ведущий к греху; чужое слышное дыхание становится более прерывистым, резким, разбавляется значительными паузами; это затаился демон в своём логове… Так бормочет себе под нос (разумеется, для чужих ушей) «экзорцистка», пока наконец не чувствует влажные, чувственно раскрывшиеся лепестки нежного цветка. Тогда умолкает, позволяя себе заново познакомиться с тем, какая безумно податливая Эстер, как приятно ощущается её вульва ощупью, чувствуя нетерпеливое ёрзание, прежде чем толкнуться бережно, накрывая подушечкой большого пальца клитор, дразняще надавливая. Медленные движения аритмично набирают скорость, спокойный голос вливается в уши сквозь становящееся оглушающим сердцебиение: «Откройся мне, дочь моя. Позволь греху покинуть тебя через дыхание твоё, через соки твои, через жар твоего тела, и да очистится твой дух».
И ей открываются — самозабвенно, содрогаясь, открыв широко рот в попытке поймать хоть глоток воздуха и цепляясь за сутану; стенки вагины сжимаются судорожно, облегая пальцы такой крепкой и жадной хваткой, будто в мольбе остаться ещё ненадолго. Моника прислушивается к чужому желанию, лишь бережнее удерживает. Потом вынимает покрытые смазкой пальцы, позволяет любимой облизать их, противореча смыслу ритуала, но — они берут лишь то, что им самим нужно и интересно. Что интересно и нужно Эстер.
Время для причастия — плотью, созданной по образу и подобию Бога.
Шнур покидает своё место, отправляется далеко в сторону. Вслед за ним убирается и стола. Теперь ничто не может и не должно быть препятствием для чужого взора, обращённого к свету. В том числе — чёрная ткань.
От резкого движения — да кто будет терпеть эти тридцать три пуговицы?! — самая верхняя отрывается, звонко ударяется об пол: пластик о дерево, исчезает под диваном. Потом разберутся. Жадные касания — губами, руками — обжигают сразу везде, совершенно случайно и непредсказуемо, то возвращаясь к шее, трепетно отмечая границу между белым и телесным, подхватывая за край и оттягивая, то приветствуя руки, принёсшие очищение и такое наслаждение, то ищут, где же бьётся сердце, в котором так бесконечно много любви, то падают вниз, к самым ступням, сплетая причудливые браслеты на щиколотках, напоминая, что нет ничего в этом теле, что недостойно преклонения. Когда вся кожа наконец испещрена невидимыми метками, ладони настойчиво разводят колени шире, осторожно, подхватив под бёдра, тянут на себя, заставляя сидевшую с прямой спиной чуть сползти по спинке дивана. Моника откидывает голову, возлагает обе руки на чужую голову, привлекая ближе, давая без слов разрешение.
Ей кажется, что она видит звёзды, и мир смыкается до касания языка и впившихся в бедро ногтей.
Эстер перебирается к ней на колени, обнимает за шею, щурится сыто и довольно, гладит по щеке, шепчет в самое ухо: «Пообещай, что не попытаешься больше никогда от меня уйти». Моника гладит спину с так беззащитно ясно ощущающимися крыльями лопаток, вспоминая, как пощипывало, когда чужой язык проходился по свежим порезам, молчит, боясь соврать. Она не хочет оставлять свой истинный север в одиночестве, ибо зачем маяк, если нет корабля, который нужно спасти от рифов? Но она так устала от всеобъемлющего ужаса и страха, отступающих на всё более и более короткий срок… Не отстраняется, когда к её губам льнут с неожиданной отчаянностью, только тихонько произносит: «Если уйду, то только с тобой».