*
* *
Уже у есенинского дома Володя достает из карманов относительно теплые пальцы и касается холодных кнопок старого домофона, вводя код. Четвертая цифра вызывает сомнения — молодой человек слишком много и глубоко задумывался о матери, о Сереже, о двух пятитысячных, семи однотысячных, одной пятистарублевой и трех десятирублевых мятых купюр в кармане. Последняя цифра — два. «Как последняя цифра в его годе рождения.» — проносится в голове-ежике притянутая за торчащие красные уши мысль. Домофон мерзко пищит, Маяковский морщится и сжимает бумажки в кармане. Большие ботинки ступают на бетонную поверхность, дверь грохает за спиной и Володя смотрит на еле-еле горящую лампочку — прямо перед глазами, потолки-то низкие. Подошвы будто ровно помещаются на ступеньках, кажется, что размер ноги и рост увеличиваются вдвое в микроскопическом подъезде, щиколотки жжет слабое тепло, а смотреть на них даже не хочется — красные ведь, глупо-красные, как сам Володя. Мемы про коммунизм в пабликах вконтакте, «не твое, а общее» — с ухмылкой вспоминает Маяковский. Перебарщивает, кажется: не делится, а полностью отдает, не только деньги, но и себя всего жертвует, наверное, за страну, правда если страна эта отражается в голубых глазах знакомого пьяного дурака. Звонок снова не работает, хотя всего пару месяцев назад Владимир разбирал его, паял тонкие провода и клеил изолентой пластмассовую крышку. Есенин говорил, что приятель какой-то так по звонку зарядил, что он раскололся и проволочки порвал; за безделушку волновался даже больше, чем за себя, а этот приятель ведь и Сереже в глаз зарядил. Приходится стучать, стучать чудовищно громко, как трубогорящие собутыльники стучатся, как милиционеры стучатся, а в эту дверь только такие и стучатся. В коридоре по ту сторону слышатся шаги, царапанье ключом вокруг замочной скважины, Маяковский выдыхает и пальцами разглаживает купюры в кармане, обещает себе: если пьяный — не отдаст, сам лучше за квартиру его заплатит. Из квартиры выскользает луч желтого цвета, из-за двери высовывается курчавая башка, взгляд у нее не фокусируется, но не от опьянения; пришедший это всегда видеть умел, тем более в Сережке. — Здравствуй, — улыбается, дверь открывает нараспашку и в проеме растягивается, за ручку все еще держится и Володю снова слепит лампочка. — Заходи, мог бы не долбиться, звонок ведь работает. — Не работает, сгорело может что-то. Ты как себя чувствуешь, бестолковый? — Маяковский оценивающе осматривает, жмурится, не хватает только веки есенинские пооттягивать, язык вытащить. Каждый визит сюда похож на проверку какой-нибудь социальной службой, по-другому серьезный Владимир Владимирович не умеет заботиться, хотя научиться очень хочет. Есенин рассказывает все о том же, сам не понимает, но снова повторяет о друзьях, о женщинах, о долгах, вкусном супе, которым Анатоль накормил в бистро, о том, что по Володе, кажется, скучал, но может все это только привычка, которой и образоваться-то неоткуда было; но не понимать, так не понимать полностью, насущнее супа ничего не было и не будет. Маяковский снимает ботинки и с гримасой обнаруживает — носки насквозь мокрые, а щиколотки и правда красные. Пальто, за неимением вешалки, отправляется на спинку стула, Сережа все возмущается, что его любимый сырный на шесть рублей дороже ненавистной солянки, благо товарищ со стипендии решил угостить. Толя еще как-то держался, учился и даже на стипендию наскребал, а Есенина в первый же месяц отправили в академ, отчислять из настолько сомнительного учреждения — уже слишком. От жаркого воздуха однушки на контрасте с холодом улицы начинает течь нос, Володя шмыгает им и останавливается у стула с одеждой на несколько секунд. Отдать сейчас или подготовить почву, не давая оснований выгнать себя сразу? — Я тебя не спрашиваю: ты ведь пить как всегда не хочешь. Правда? Мне бы в магаз вообще... — Есенин зевает и уходит в кухню, скользя по линолеуму шерстяными носками и цепляя на них все больше пыли с углов. Маяковский молчит, не двигается, думает лишь о двух вещах: ботинки промокли, Сереже надо отдать деньги. Может ли человек быть достаточно благодарен другому за семнадцать тысяч российских рублей, за заботу, хотя куда уж, ее Есенин уж точно не замечает? Благодарен настолько, чтобы хотя бы попытаться изменить свою жизнь, чтобы хотя бы вполуха прислушаться к родительским нравоучениям Владимира и доверчиво упасть в его объятия. Может ли так, чтобы без шантажа, угроз и еще одного недельного перерыва в общении, за который Володя успевает так соскучиться, что готов и почку продать, лишь бы Сергей ответил на сухое «Живой?» Не решась в мокрых носках надевать мягкие тапки, которые, между прочим, сам Есенину и подарил, Маяковский оставляет полупустой рюкзак в прихожей и, небрежно засунув деньги в карман джинс, в два шага оказывается в крохотной кухне. Сережа ставит на плиту гнутый эмалированный чайник с цветочками и улыбается криво на сложное Володино лицо. — Я тебе пакетик второй раз заварю, у меня больше нет. У меня вообще больше ни шиша нет, прикинь! Даже на водку. — По Сережиной улыбке и сказать нельзя, правда ли все это так несерьезно или он просто с ума сошел, спился что ли. Маяковского такие актерские этюды напрягают очень, даже пугают в каком-то смысле. Сегодня вот улыбается, а завтра повесился. — Ты за квартиру не заплатил еще? Нечем тебе? — Почти упираясь макушкой в антресоль, басит Владимир и до боли сжимает свою же руку. — Не-а. Ну, может еще недельку оставят жить, а там перекантуюсь у кого-нибудь. Или на теплотрассу, к дорогим товарищам! — Есенин даже тихо засмеялся, совсем не желая так уж открыто жаловаться Володе. И не такое переживали, кажется, да и зима скоро кончится, летом на улице жить проще. — Вот, бери. — Резким движением достав из кармана тонкую стопочку купюр, Маяковский впечатал их в ладонь Сережи с каким-то остервенением и отчаянием, что ли. — Бери-бери, я это специально для тебя выделил. И не спрашивай откуда. Помощь социально незащищенным слоям населения. Только вот без водки давай, а то башку отвинчу. Пользуясь повисшим безмолвием Есенина, Володя обнял его покрепче, совсем ненадолго правда, так, по-товарищески скорее. Где-то в глубине души все еще было болезненно стыдно перед матерью, перед самим собой, что какой-то юный алкоголик так трогает сердце, ломает любую волю одним взглядом и словом о теплотрассе. В эту секунду Маяковский подумал, что за эти семнадцать тысяч, за эту заботу, пусть и неумелую, он имеет права ненадолго прижать к себе причину всех этих страданий и лишений. Это как насильно тискать кота, подобранного с улицы и откормленного до приличных размеров. Терпеть должен, пусть и звучит грубовато. — Володь, ты сходи тогда, что ли, за чаем... с конфетами. А я тебя потом обязательно расцелую.