***
В эти неведомые мне края пришла весна. Неожиданная и в то же время долгожданная, она пришла вместе с теплым ветром, рыхлым, подтаявшим, скрывающим под собой холодную воду коварным снегом и бодрой перекличкой птиц, что встречали весну с радостью. И мне бы радоваться вместе с птицами ее приходу, да только сил на это уже не оставалось. Леса, через которые я держала путь, зазвенели ручьями, и целые поляны покрылись талой водой, мешая идти. Прохудившиеся сапоги не спасали от холода и влаги, и, хоть людская хворь мне не грозила, приятного было мало. О, как же я успела возненавидеть свою человеческую, подаренную при рождении часть! Но страх не давал мне раскрыть второй своей сути. Страх быть плененной и закованной в чужую волю. Волю того, кого последние драконы презирали. Кого не признавали и кому не желали служить. Когда он, Саурон, — жаждал обладать последними из нас. Я была слишком молода, слаба и беспомощна, легко могла пасть жертвой его чар и, в конце концов, утратить шанс на жизнь в этом мире. Мое желание жить было безмерным. Огромным и всеобъемлющим, а потому, несмотря ни на что, я продолжала путь. Слабость, поселившаяся в моем теле, была столь велика, что временами мир перед глазами затягивала пелена тьмы и впалый, исхудавший живот, в котором чувство голода не проходило очень давно, тянуло болью. Но упасть без сил не давало отчаянное, вызванное из последних сил желание жизни и свободы. И все же, когда ослабевшие ноги вывели меня на подернутую утренним инеем, прихваченную ночным остаточным морозом дорогу, силы меня покинули. Поскользнувшись на замерзшей за ночь грязи, разбив по-весеннему хрупкий лед, я рухнула прямо в лужу. Вода, холодная и колкая, тут же впиталась в мою потрепанную одежду, вызывая у истощенного тела дрожь. Слабая. О, какой же слабой я была и беспомощной! Даже слабее людей! Как коварен был Эру при моем рождении, что дал мне две сути. Одну Великую и всесильную, способную обращать армии в бегство, и другую, маленькую и слабую, что так ненавидел Смауг. Вторая суть — сплошная насмешка над величием первой. Раньше казавшаяся бесполезной, но сейчас спасающая мне жизнь. Подняться на ноги уже не смогла. Сил хватило лишь на то, чтобы выползти из лужи, хватаясь за комья замерзшей грязи, на обочину, в сухую, колючую прошлогоднюю траву, неловко привалившись спиной к ближайшему камню, и затихнуть, выравнивая дыхание, переживая темную пелену перед глазами. Занимался рассвет. Сидя на земле, измученная и обессиленная, истерзанная долгим путем сквозь чуждые земли, я уже не чаяла, что найду руку помощи. А сил дойти до тех, кто мог бы ее протянуть, уже просто не осталось. Да и никто не мог поручиться за то, что помощь мне будет оказана. Таким, как я, помощь не нужна. Но гордость и высокомерие за последние месяцы пути легко оставили меня, явив неприглядную истину. Прав был Смауг — и не прав одновременно. Прав в том, что мы сильны, и не прав в том, что всесильны. Проваливаясь в тягучий, нездоровый сон, в котором свистели ветра и горные вершины, укрытые снегом, прятались среди облаков, я не надеялась проснуться. Позорная и жалкая смерть, позорнее было лишь разбиться о скалы по собственной глупости на глазах у Смауга. И тем удивительнее мне было услышать звонкие голоса, вырвавшие меня из плена мутного, казалось, предсмертного сна. Перед глазами расплывались темные пятна, мешающие рассмотреть тех, кто нашел меня. Лишь ощущение чьей-то руки на моем плече держало меня, не давая рухнуть обратно в забытье. Раньше я бы ударила без оглядки в ответ на прикосновение. Теперь — нет. Сейчас же, не в силах полагаться полностью ни на слух, ни на зрение, когда собственное немощное тело сдалось слабости и смертельной усталости, я ориентировалась на нюх. Среди запахов весеннего леса, размытой талой водой земли и вымокшей пожухлой прошлогодней травы, я чуяла аромат молока и чего-то сладкого, неведомого мне, но безумно приятного. В помутнении своего рассудка я лишь склонила голову, роняя ее к плечу, утыкаясь носом в ткань рукава незнакомого мне существа, глубоко вдыхая на редкость приятный и успокаивающий аромат. — Эй, ты… говорить…? — голос, звонкий и чистый, приятный острому слуху, звучал обеспокоенно. Вторая теплая рука подхватила меня за щеку, и оказавшееся в плену чужих ладоней мое лицо хозяйка рук попыталась повернуть к себе, что-то спрашивая. Но я не понимала ее. Чужой, малознакомый язык, частый и быстрый, звеняще слетающий с губ незнакомки, был мне мало знаком, хотя и имел узнаваемые слова уже слышанного, но более грубого и отрывистого человеческого языка. Другие места, далекие. А значит, и другой язык, пусть и похожий. Но, признаться, и человеческий знала я плохо. Да и говорить мне было не с кем и незачем. К тому же слишком мягок был чуждый мне язык, непривычен. Но тем не менее кое-что в моей голове имелось. Как можно мягче и тише, пытаясь подражать звонкому, чистому голосу, я проронила слово, что до недавнего времени нанесло бы мне оскорбление и удар по гордости. Просить помощи у человека? Смауг бы меня убил. Но вряд ли он об этом узнает. — Помогите… Рычание с переходом на шипение скрыть полностью не удалось. Но на удивление незнакомка, так вкусно пахнущая молоком и чем-то сладким, не отшатнулась, не шарахнулась в сторону в страхе, а лишь грозно окликнула кого-то еще. Но знаний языка мне не хватало, чтобы понять их. Как и сил оставаться в сознании. — Банго! А ну помоги мне! Живо! — Да на кой тебе сдалась эта бродяжка, Белладонна? — Банго! — Да иду я, иду. Вот же орк дернул жениться меня на этой Тук! — Шевелись! — Да шевелюсь я!***
Это были не люди. Эти существа отличались от виденных мною ранее людей, и это меня поразило. Обескуражило и насторожило, так как таких, как они, в моих землях не знали. Не орки, не гоблины, не пещерники. Не эльфы и не люди. Кем они были? Небольшого роста, даже мельче, чем пещерники, которых звали еще гномами, и меньше, чем я, эти неведомые существа были… добры? Вроде так называется это на человеческом языке. Они жили под землей, как и гномы, но от них не несло железом, огнем и подземельями гор. Они пахли землей, травой и едой, которую ели и готовили на огне в печи. Они были мягкими, не способными держать оружие и сражаться. Они были странными. Настолько же странными для меня, как я была странной для них. Ту, кому я должна быть благодарна за свою жизнь, звали Белладонна. Ее имя выходило у меня неважно. Растягивать звуки, не обрывая их и не срываясь на рычание и шипение, было сложно. Но она, казалось, не боялась моего голоса, как было с людьми в моих краях, а только раз за разом поправляла меня. Бесстрашная или глупая? Мне было это непонятно. В их подземных недопещерах было странно много вещей. Да и земля была обделана деревом, что приводило меня в недоумение. Они пользовались странными приспособлениями для еды, которые называли вилками и ложками, и, как мне кажется, усложняли этим себе жизнь. Они вообще слишком любили все усложнять. Теми же кружевными салфетками, чье предназначение для меня так и осталось неясным. Но, опасаясь навредить или сделать что-то непоправимое, я следовала их правилам на их территории и делала все, что мне велели. Боялась… навредить. И я училась. Невольно или вольно. Пыталась понять, как они живут. Хоббиты. Так они себя звали. Женщина быстро поняла, что их язык мне знаком слабо, и принялась обучать меня. Зачем ей было это нужно, мне неведомо, но она, словно человеческая мать, которую я видела однажды в человеческом поселении, пыталась объяснить их жизнь. Смауг так не заморачивался. Его нужно было слушать и молчать — уточнять и спрашивать было равносильно быть сброшенной с горы с переломанными крыльями. Незабываемый урок послушания от старшего родича. Не все я понимала в жизни хоббитов. Не все принимала. И так и не стала спать в кровати, предпочитая устраиваться на шкуре у камина и наблюдать за огнем, что шумел и трещал, пожирая дерево. В такт огненному треску и его дыханию дышал и мой огонь, заключенный в моем сердце. — Видно, далеко твой дом, раз ты даже на языке общем не говоришь, — качал головой муж Белладонны. — Где-то у меня карта от деда была. Сейчас посмотрю. Хрупкий тонкий материал был расстелен на столе, как та бесполезная скатерть, что должна была оставаться чистой. Ведомая любопытством, я взглянула на странные надписи, но так ничего и не поняла. — Вот. Это Мглистые горы, а это… — Не понимаю. — Ох, точно, ты же не только говорить, но еще и читать, поди, не умеешь! Читать я умела. Но не их знаки, а те, на которых здесь, видно, не говорят и даже о них не ведают. — Ладно. Попробуем проще. Здесь Север, а здесь Юг. Запад и Восток. Знакомо? — Нет. — Ох, и задала ты нам задачку, Морэ. Вот как нам теперь понять, откуда ты родом. Из каких краев? И как тебе дорогу домой отыскать? — Я знаю дорогу домой. — Тогда ты сможешь вернуться! — заявила Белладонна. — Нельзя, — обрубила я, и в сердце кольнуло тоской. Нельзя было возвращаться в родные края. Тьма заглянула к нам в гости, отпечаток силы того, кто мог захватить надо мной власть. Нельзя было возвращаться туда. Если не хотелось мне, чтобы черные нити оплели мой огонь, исказили его и изуродовали, заставив служить чужой воле. — Почему же тебе нельзя домой, Морэ? — Больше нет в том краю свободных ветров. Ветры. Верные друзья, с которыми мы дружили с детства. О, как же скучала я по ним. И боялась гнева их повелителя Манвэ. Язык эльфов мне был не слишком приятен, но лишь на нем Белладонне удалось подобрать жалкое подобие моего имени, что было столь многогранно и сложно для языка хоббитов и не поддавалось их голосу. Спустя долгое-долгое время, которое Белладонна и Банго потратили на мое обучение, научив меня читать карты, я указала на далекие от мест, в которых жили хоббиты, горы. Горы, что звали Серыми. Эред Митрин. Горы, в которых по легендам, что Белладонна читала своему маленькому сыну Бильбо и его кузену Бальбо, родившимся двадцать лет спустя после того, как меня приютили в их доме, жили страшные и ужасные, самые жестокие и беспощадные существа, о которых упоминали лишь шепотом. Драконы. Там, дальше, за Эред Митрин. В неизведанных для этого маленького народа местах, где для них оканчивается карта мира. И слушая эти сказки, скрывая в голосе рычащие и шипящие звуки, а под рубашкой, под защитой второй своей сути, пряча Огонь, я подсознательно знала — Белладонна Тук-Бэггинс, что видела пылающий огонь под моей кожей, догадывалась, кого приютила у себя в доме. Спустя годы, когда ее короткий срок жизни иссяк, я вспоминала ее почти с такой же тоской, как и родные горы. Это называлось… привязанностью. И, по словам Смауга, было слабостью. Эта женщина-хоббит научила меня не только языку. Она не побоялась научить зверя быть кем-то иным, нежели просто животным. И пусть суть моя осталась неизменна, пусть не раз и не два на моем пути встречалась жестокость, на которую отзывалась вторая моя суть, именно Белладонна научила меня принимать и хоть немного понимать людей и хоббитов. Научила жить среди них. И любить этот мир. По-своему. Не так, как любят другие, но все же. Ведь такие, как я, — порождения Мелькора, — не знают ни жалости, ни сострадания. Они созданы, чтобы нести ужас и смерть. Никто и не учил нас иному. Хотя никто из нас и не имел второй сути, дарованной Эру, в образе которой столь долго жила я. Мой Огонь был… чист. Не был отравлен и искажен. Он пел отголоском чистого звука, что подарил мне жизнь. И тогда, безрассудно бросившись в бегство из своего края, в попытках поймать попутный ветер, что унесет меня как можно дальше от опасности, пожелав стать похожей на тех существ, что жили дальше родных гор, я, быть может, совершила огромную ошибку. Но даже если бы был шанс все изменить, я бы вновь ступила на эту дорогу и прошла ее еще много раз. Вырезая для маленьких, пухлощеких, озорных хоббитов кривоватые игрушки драконов, слушая восторженный лепет и их детское желание увидеть когда-нибудь самого настоящего дракона, я ловила на себе украдкой взгляды Белладонны, что прятала в своих голубых глазах искорки знания, обещая сберечь мою тайну. И пусть неловки были мои пальцы, хрупко мое тело, но упорства моего было слишком много. Как и времени. И однажды, перед тем как исчезнуть из жизни этой семьи, я вырезала потрясающие, детализированные фигурки драконов. — Это Смауг Ужасающий. Злобный, жестокий, коварный, хитрый, очень древний, но мудрый дракон, — глаза детей восторженно засверкали. — А можно… раскрасить? — Можно.