цирк уродов
16 мая 2021 г., 05:19
Ужас начинается, когда глазное яблоко солнца, пошатнувшись в невесомости, предает собственную орбиту, и вот — покрытый ржавой скорлупой закат, и тут же — увечащий коготь ночи, а затем — сны о рассветах, разбрызганных посередине бессмысленности чем-то тухлым (как порабощенная некрозом рыбья голова, душа и тело), заброшенным (как все они), разве что не плачущим (как все мы).
Ужас начинается, когда солнце снова делает сальто и в процессе ломает себе шею.
Карл не помнит всех этих фальшивых начал и окончаний, так или иначе небо — просто потолок, приглядывающий за своими детьми днем и безразличный к их судьбе ночью. Быть может, миру стыдно. Быть может, по ночам он отворачивается или накидывает на свой моральный недуг изгвазданную в мазуте тряпку со слюнявыми разводами млечного пути, сыпью звезд и... К сожалению, обстоятельство реального времени не имеет никакого отношения к миру чудовищ, для которых солнце однажды село раз и навсегда. В подтверждение Карл, будто бы теперь существующий в кредит, заводит часы и еще одни часы, и еще, и еще, вслушивается в их общий оркестровый беспорядок и с отстраненным удивлением обнаруживает, что времени больше не существует.
— Тц, — плевок, вспыхивающая у сигары спичка... щелчок возводимого курка, — зараза.
Это было начало: первое звено в грандиозной цепи лишений — не конкретный день или конкретная ночь, а само время и его заново принявшая очертания маска врага.
Оно не исчезло. Оно закончилось.
Выстрелы по циферблатам сбивают стаи ворон с деревьев, и они, ускользая, кружатся по спирали, как огромный орущий смерч.
***
— Тебе никогда не хотелось свалить отсюда? От... ну знаешь.
С подбородка срывается несколько капель, разбиваясь о водную горизонталь и растворяясь под ней ярко красными каракатицами. Карл опускает руки под воду, а вода ехидно превращается в кровь, в которой уже кружится воронка ржавых хлопьев.
— Нет, — говорит Моро и не спешит продолжить, старательно перекатывая недоразвитые оправдания во рту, но в итоге прикусывая их щербатым частоколом зубов. — Ты можешь идти, я — нет. Я останусь. Останусь. А ты можешь идти.
— Тебе нечего доказывать, — обезоруживающе и безоружно говорит Карл, словно «между прочим», но руки — вымытые, хотя все равно окровавленные — заводит за спину, как если бы скрещивал там пальцы, отгораживаясь от своей лжи. Должно быть, надо иметь за душой один сплошной страх и ничего кроме него, чтобы страдать паранойей в настолько удручающей категории. В этом случае так и было: Моро позволяет себе затравленный прищур, будто от замаха по широкой дуге прямо перед ударом. Ничего подобного, разумеется, так и не случается. — А если ты думаешь, что есть, то все равно ничего не докажешь. Не теперь и не ей. Тут одни поехавшие, если ты не заметил, все против всех, анархия, черт знает что. — В подкрепление своих слов Карл беспомощно обводит рукой абрис деревни, и под резкостью его движения движения Моро все-таки вздрагивает, отступая на шаг назад. Очень и очень удручающе.
— Ты делаешь хуже... — Взгляд низкий и тяжелый, но голос тихий и пресмыкающийся, поэтому Моро уже по накатанной проигрывает все свои права, ни секунды не сомневаясь, что так будет правильно. Всегда было, тогда и теперь, с ней или без нее, что бы там ни говорил этот Гейзенберг. — Лучше не болтай.
— О, уж здесь-то я могу позволить себе оттянуться сверхурочно. — Карл улыбается с живым азартом, но сердцем (да какое там сердце) понимает, что здесь ему ловить нечего и насильно мил не будешь. По глазам видит, как Моро его ненавидит за их несостоявшееся сотрудничество, как не хочет ничего слышать, как вжимает свою огромную бугристую голову в свой огромный бугристый панцирь, будто еще немного и спрячется в нем, как улитка. — Ладно, чудила, расслабься, это шутка. Шутка! Проверка связи, все дела.
Но Моро еще долго сверлит его отвернутую, удаляющуюся спину, нервно теребя полы своих обносок сросшимися пальцами. И Карл чувствует это острее, чем запах крови, обтянувший его с ног до головы.
— Хрен с тобой, жаба цепная. Чтоб тебя препарировали.
***
«Ты делаешь хуже», — так он сказал.
Карл еще долго вспоминает этот сорт отчаяния: тот самый, когда собственные слова возвращаются бумерангом и пробивают позвоночник, а благое намерение сидит на шее точно удавка. Однако после революционной осечки по его голову так никто и не приходит. Уродец сдержал слово, которого не давал.
Новый рассвет несет за собой только свежую гибель, и душа выгрызает себя изнутри, позволяя телу смотреть на это суррогатное убожество легкости бытия. Он чувствует. Как внутри невыносимо мечутся звери, облепляя сворой мертвую сосудистую вязь, потому что в теле врага человеческого даже кровь подчиняется уставу паразита: приказ был один, и звучал он как «сдохни». И волки сдохли, и овцы сдохли. Кровь на крови.
— М-м-мужчина, — мечтательно вздыхает Даниэла, хватая сестер за руки и замыкая Карла в остро смеющийся хоровод из кокетливого шепота и лопающихся воздушных поцелуев. — Грязный, гнилой, гадкий... Гейзенберг. Смотри, как сошлось.
— Оставьте нас, девочки, — со снисходительно обожающей улыбкой говорит Альсина из-под дымного облака, обволакивающего ее голову. Девичий круг покорно рассыпается, змеясь по лестницам, как бычьи цепни, и их общая повелительница мух еще долго молчит, разменивая выражением лица любовь к дочерям на ненависть ко всем прочим. — Ты.
С этой ее опасно ледяной ноты Карл твердо убеждается, что если с Моро ловить было нечего, то с династией Димитреску даже гарпун не поможет. Это почему-то кажется ему иррационально забавным...
— Я. — ... и он смеется. Альсина щурится: ее прищур не оборона, это снайперский прицел.
— У тебя минута. Повод должен быть достаточно серьезным, чтобы я не вышвырнула тебя через окно. — Она делает крепкую затяжку и агрессивно выцеживает дым, оттопырив алую нижнюю губу, за которой мелькают такие же алые зубы. Карл смотрит на нее снизу вверх, как на восьмое чудо света, настырно приспуская очки к кончику носа. Грандиозная сила, но никудышная выдержка. — Впрочем, ты можешь потратить это время на добровольную... капитуляцию, скажем так.
— Минута. Серьезно? Оставь себе, мамаша.
Карл успевает увидеть только как стремительно сужаются зрачки, и как мундштук выпадает из претендующей на изящество руки, оглушительно стукаясь о пол в бронебойном полотне тишины.
— ... Матерь вашу Миранду, блядь.
Оставшиеся пятьдесят секунд уходят на попытки выбраться из замка в полном наборе конечностей и демонстрацию поразительной природной ловкости, с которой умение так резво уворачиваться от метровых когтей можно назвать только талантом.
***
Карл переживает ностальгию по пульсу: ночью без него так отвратительно тихо, что собственное существование кажется несмешным анекдотом, тело — пустышкой, голова — болванкой. Хоть кто-нибудь здесь еще помнит? Хоть кто-нибудь остался верен своей воле? Говорят, в семье не без урода, но разве аксиома применима к семье, полностью скомплектованной из уродств разного калибра?
Ноги, несмотря на мерзкий колючий дождь, сами отводят его в надгробные дебри, унылые и затхлые, заросшие мхом, украшенные забвением. Прежде его ни разу сюда не заносило (не было необходимости, вместе с ней не было и его самого), подумать только, до чего доводит порабощающий ужас в исправно работающей голове.
Он галантно стучится, прежде чем выбить дверь. Осознание внезапно озаряет его одной простой истиной: это не то. Все не то.
Особняк оказывается пустым, если не считать прорвы призраков и признаков этих призраков. Маленький обезличенный островок выжженного человеческого естества — такой, каким, возможно, не был при жизни. Тень Донны Беневиенто, растворенной в ночи, как в серной кислоте.
Карл пару минут сидит в основании лестницы, мозоля глаза портретом этой женщины, пару минут курит, пару минут чинит дверь и уходит в завесу дождя также незаметно, как пришел.
***
... и люди во имя своего права на жизнь заберут жизнь чужую, возьмут топоры, ножи, палки, камни, осколок стекла, выйдут на улицы с оружием и без оружия, но с голодными до членовредительства руками — возьмут, выйдут и перебьют друг друга, чтобы в конце концов сойти с ума в метаморфозах плоти и разума.
Возлюбите ближних своих.
Четыре отродья и их деспотичная мать. Оборванная жизнь. Похищенная жизнь. Корень зла. Матерь Миранда. Сверкающая. Нет. Раздробленная в многократных, как на коже, язвах. Из которых не течет кровь. Из которых торчат резкие, длинные, скалящиеся зубья света — и то был не свет в конце тоннеля, а фанфары приближающегося парада экзекуций.
Гейзенберг с чувством выполненного долга вычеркивает переменные «родственников» из их семейного уравнения, припоминая грех за грехом, чтобы тут же позабыть о них раз и навсегда. Пусть кто-нибудь только попробует сказать, что он не пытался.
Матерь Миранда проиграла свой титул и всех своих детей вместе с ним.
Цепь замкнулась.