***
16 мая 2021 г. в 06:49
Если бы кто-нибудь сказал Громовой, что она добровольно будет бродить от картины к картине, да ещё и марафет наведет, чтоб на мазню эту полюбоваться, она плюнула бы в рожу извращенцу
Но сегодня, сейчас, она стоит при полном параде. Платье, каблуки, макияж... И этот день ваш, ага.
Нет, день этот не её. Как и выставка. От каблуков болят ноги, левая лямка лифчика так и норовит сползти, в глаз попала накрашенная ресница.
Да и не понимает она ничего в живописи, и понимать не хочет.
Всё чего хочет Громова — уйти.
Но уйти не может.
Она здесь не одна.
Она в компании умницы-разумницы Софьи Разумовской!
Остановившись перед очередным «шедевром», она тихонько, себе под нос, напевает:
— Водил меня Серёга на выставку Ван Гога...
Разумовская поворачивает голову. Хмурится:
— Это не Ван Гог. Это Кандинский.
— Кандинский, Гогинский, Мединский...Один хрен, — легкомысленно отмахивается Громова.
И тут же понимает свою ошибку.
Разумовская морщится.
Жалеет, умница-разумница, как пить дать жалеет, что пригласила её.
Громова тоже жалеет.
Зря она всё это затеяла.
Нужно было отказаться. Ещё тогда, при первой встрече, отказаться от чая и конфет. Но кто ж добровольно от сладкого откажется?
Забавно, но сейчас она не помнит ни названия конфет, ни их вкуса.
Помнит только серьезное лицо Разумовской и категоричное «нет» на вежливую просьбу предоставлять нужные полиции сведения.
Впрочем, резко отказала она не Громовой, а её не в меру грубому напарнику-дуболому Дятлову.
«Уважаемой Инге Константиновне» она предложила чай, вазу с конфетами и долго, пространно объясняла свой отказ, виновато улыбаясь.
— Я обещала людям безопасность, гарантировала её, вы же понимаете?
О, да, кому как не Громовой знать, что такое держать слово.
Она поняла и даже прониклась уважением. Настолько, что оставила свой телефон. На всякий случай.
Случай наступил аккурат через две недели. Разумовская пришла домой вечером, а в квартире погром.
Громова, услышав бессвязное бормотание и всхлипы, сорвалась на другой конец города. Приехала, отпоила пострадавшую чаем, помогла убраться и пообещала найти тех, кто это устроил.
И нашла.
В собственном же участке.
Дятлов даже отпираться не стал. Ну да, есть у него ребята, ну да попросил, ну да а чо эта сучка ерепенится-то, самая умная что ли...
Нос она, конечно, ему расквасила, душу отвела, но ничего больше сделать не смогла.
Разумовская позвонила спустя неделю и сказала, что хочет отблагодарить.
Кто же знал, что она выберет выставку?
Впрочем, даже если бы это был бар... всё равно нужно было отказываться.
Потому что нет у них ничего общего.
Громова — почти двухметровая шпала с комплекцией бегемота, грацией слона и манерами уличной торговки, а Разумовская — хрупкая и гениальная. Разумовская — богиня и пару ей искать нужно среди небожителей, а не жалких смертных.
И напевать бы стоило не «экспонат», а «не пару».
И Громова напевает:
— Как ты не крути, но мы не пара, не пара, вот такая вот у нас запара, запа...
— Вам совсем не нравится?
Разумовская резко поворачивает голову, смотрит серьезно и строго.
«Эта мазня — нет, а вы — да» — так нужно бы ответить, но Громова, смелая майор Громова, теряется. Перед бугаём Дятловым не спасовала, а тут — пасует.
Лепечет в ответ:
— Мне Айвазовский нравится.
— Правда? — синие глаза Разумовской становятся ещё синее, лицо озаряет робкая улыбка. — Тогда мы могли бы схо...
— Нет, — вздохнув, прерывает её Громова. — Извините, Софья Александровна, я сейчас соврала. Вся эта... живопись не по мне. Я же ментяра позорный, моё дело всякую шваль по подворотням гонять, а не рассуждать о высоком.
— Но... как же? — Разумовская смотрит на неё не то обиженно, не то оскорбленно, и Громова уже жалеет о том, что сказала.
Тонкие пальцы нервно открывают и закрывают черный клатч, мнут в руках:
— Как же... я думала... что вы... хотела, чтобы вам понравилось... дура, я ведь даже не спросила, что вам интересно. Думала, что раз мне и... — Разумовская бессвязно бормочет, глядя себе под ноги, волосы почти закрывают её лицо.
«Ну что Громова, довольна? Правильно тебе говорят, что ты невозможна. Ты даже богиню способна расстроить!»
— Софья Александровна, только не плачьте! Я когда женские слезы вижу, мне сразу хочется набить морду обидчику, тут выходит, что обидчик я сама... себя бить как-то не с руки, такой вот каламбур. Заплачете, и я пойду биться башкой о стену...
— Не надо, — Разумовская поднимает голову, повторяет: — Не надо. Лучше давайте пойдем отсюда, раз вам не нравится.
— Но вам-то нравится... Ведь нравится?
Разумовская оглядывается и неуверенно кивает.
— Ну вот. И зачем тогда уходить? К тому же, мне... интересно. Просто я чувствую себя неловко. Все тут ходят с умными рож... лицами, все что-то видят, а я ни х... черта не вижу. Но мне интересно.
Громова врет. Нагло и безбожно.
На самом деле ни капли не интересно. Мазня эта ей сто лет в обед не нужна.
Сказать правду — значит потерять возможность быть рядом с ней, дышать одним воздухом, слушать тихий голос. И смотреть, смотреть, смотреть.
Если бы только у Громовой был талант художника, если бы! Она бы рисовала только её, только Разумовскую и больше никого.
Рисовала бы как она хмурится, как задумчиво накручивает прядь на палец, как робко улыбается. Вот как сейчас.
— Не страшно. Вы знаете, я тоже не сразу поняла, ну а потом сделалась заядлой любительницей Кандинского. Если хотите, я могу вам рассказать то, что успела понять. Хотите?
Хочет ли Громова?
Вникать в мир искусства — не особенно, а вот провести время с Разумовской — да.
А раз так, держись абстракция, идёт майор Громова!