***
— Ты ещё выше вымахал, да? — А ты всё такая же мелкая. — Может, просто кое-кто дылда? — Зато хоть на барсуков и выдр голову не задираю. Хайт милостиво кивает кому-то, машет, щурится на верфь и недовольно вздыхает, думая о чём-то своём. Дуинлан не виделась с Хайтом больше десяти лет, с тех пор, как отец умер от горловой чахотки, и она уехала из замка Далла с матерью и роднёй, — но эти кивок и прищур Хайта остались такими же, как прежде. — Значит, баладонцы? Говорят, их реки захватило выдрово племя. — Они добрые ребята, если кинуть им горсть монет и не кричать о куньих шкурах. Мы давно с ними поладили. Барсуки жадны, прижимисты, оборотисты, как крысы, и в еде так же малоразборчивы, и крепки, как древесина, из которой они сколачивают на верфях свои корабли, а теперь — строения, ни на что иное, кроме кручёных рогов для вина, не похожие: Дуинлан гадает, сколько на них будет потрачено чёрного дерева, кости и серебра, и всякий раз, проходя мимо, цокает языком. А ещё большее диво — то, что главным архитектором оказался Хайт Высокий, крыс, и теперь его слушаются даже те, кто вдвое выше и впятеро шире. Барсуки, сколько помнится, всегда торговались и спорили с крысиными ярлами, но сейчас всё это неважно, — по крайней мере, пока. Дуинлан всегда напомнит, если вдруг кто-нибудь об этом забудет. Может, Дуинлан не так хитра, как Нокта, раубриттер с юга, — его наёмники мелки и задиристы, как мустельвальтские ласки, и столь же смертоносны, — и не так сильна, как генерал Джарлан, но зато она никогда не нарушает уговор. — Хочешь стать моим телохранителем? — спрашивает Хайт, с гордостью рассматривая протянувшиеся по горной косе постройки. — Я, когда всё наладится, поеду торговаться в Баладон и привезу чёрного дерева. Ульвкетиль говорит, деревья у них растут до самого неба. — Будем строить корабли, как барсуки? — Почему бы и нет? Все свободные реки станут нашими. Ты бы мне пригодилась. Дуинлан морщит нос и садится, подпирая подбородок рукоятью тонкого двуручного меча, глядя, как махина, — огромная, не выше лосиного венца, — обрастает щитом. — Э-э, ещё чего выдумал. Закончится война — разойдёмся.***
— И по такому случаю, — надрывает глотку сквозь галдёж уже пьяного пира барсук с ужасно сложным именем: то ли Тьодгейр, то ли Тьодрек, не всё ли равно? — по тому случаю, что отныне наша Пангея чиста от гигантов и будет чиста от божьего пламени… — О каких богах он тут заливает? — спрашивает Кэнлан, отряхнув сапоги и взвалив их на стол: Кэнлан-наёмник из отряда Нокты, тихоня и молчун, трезвее всех, кто сидит в зале баладонского князя, и физиономия у него недовольная. — Если боги и были, то они давно на нас не глядят. — А ты — зануда, — сердится Дуинлан, растянувшись рядом, и пытается налить себе ещё, но из положения лёжа это почему-то слишком сложно. — Прояви уважение к чужим богам, если мы сидим под их кровом. — Боги мне не платят. — За-ну-уда. — Разве это грешно? Заработаю денег — махну куда подальше, чужие обычаи мне не нужны. — Скучно с тобой. — Предпочитаю быть скучным, а не пьяным. — Ну, не будь букой. Иди к нам, Кэнлан, — зовёт Теоль, и Венда смеётся за её спиной. Теоль родилась в середине лета, а Венда — годом позже, дерутся сёстры всегда вместе, плечом к плечу, и пьют — тоже. Хайт щиплет струны кантеле, перекинув ногу на ногу, оглядывает гостей и заглядывается на Кэнлана, смеющихся Венду с Теоль и Дуинлан, — тех, кто сидит поближе. Дуинлан пытается сесть, терпит в этой попытке позорное поражение, кое-как подпирает щеку кулаком и смотрит, как то-ли-Тьодгейр-то-ли-Тьодрек, одной своей лапой обняв Хайта целиком, заявляет: — Восславим же наших мёртвых братьев, раз отныне и до мира мы стали опорой вашему племени! Хайт поёт звучно, по-грудному вибрирующе, словно в его горле натянуты струны, — кантеле лежит, забытое, ни под какую вису не нужное, ежели её поёт настоящий скальд. Дуинлан слушает его, вспоминая детство и замок: надо будет вернуться в Далл, повидаться с матерью и домочадцами, — улыбается и, обняв кружку, шмыгает на строфах о погибших воинах и погребальных кострах: нынче мертвецов нельзя хоронить в земле, — и весь зал плывёт перед глазами, и гобелены сыплются в прах, и пальцы у Дуинлан болят от тяжести меча, в животе тоже тяжело — от еды и выпивки, а от песен Хайта одновременно грустно, тепло и жалостно. Хайт поёт, — зал, стылый от гиблого огня, полнится его грудным голосом и взглядами десятков мокрых глаз. — Выходи за меня замуж. Все девки говорят, что из меня отличный муж получится, — жизнерадостно предлагает Хайт, льёт себе ещё и садится рядом, когда его сменяет баладонский музыкант, и пытается укусить за ухо. Дуинлан смеётся, отталкивает его и хлебает вино, приложившись прямо к кувшину. — Смотри, Хайт, на тебя все пялятся. — Пускай. Так что, выйдешь за меня или нет? — Никогда. Гулящий ты больно.***
«Ты, главное, за пару лунных месяцев до родов верхом на саламандру не садись. А рожать будешь — ничего не бойся: нас ничем не перебьёшь, мы крепкие». — Мне страшно, Хайт, — хмурится Дуинлан, смотрит ему в глаза и трогает усы: Хайт рослый — под стать своему прозвищу, и сворачиваться с ним в обнимку сейчас совсем тяжело. — Разве ты чего-то боишься? Вон, в загон к Козе ходишь в одном кожаном нагруднике. — Саламандр я много повидала, а крысят во мне ещё не было. — Во второй раз будет не страшно. — Ду-рак. Дуинлан обнимает Хайта, — крепко, словно ищет защиты, кусает за щеку и не хочет думать ни о смерти, ни о недавно увиденном в степях Порреи гиганте-лосе: он, единственный из рогатых гигантов, кто остался в живых, шёл по полю, а потом рухнул, блюя и истекая угасающей жизнью, и никто не решился его сжечь, — так этот лось огромен, что в его рогах можно устроить целый замок, а промеж рёбер — верфи. Пустое, ничего этого нет, — есть только она и Хайт, и ещё — их детёныш в её животе. — Когда он родится? — К началу весны. — Всё хорошо будет. Нас зараза не тронет, мы для неё маленькие. — Раз маленькие, то почему берём на себя так много? — Не надо говорить про это, — цепко хватает её Хайт, тащит к себе и вылизывает за ушами: Хайт выше на полторы головы и вечно облокачивается на её плечо, когда хочет поддразнить, и Дуинлан, ещё днём тащившая за недоуздок саламандру, чувствует себя мелкой, как в детстве. — Зачем ты такой лось, Хайт? — За солнцем тянулся. Дуинлан до сих пор смешно, что прежде они царапались и грызлись в драках. Дуинлан Даллская не жена и не госпожа, она рождена для драки и никогда не собиралась стать матерью, — Дуинлан страшно перепугалась, когда поняла, почему запрыгивать в седло ей в тягость, но то была Дуинлан-прежняя, а теперешняя не собирается выбирать, — не бросит ни меч, ни детёныша. Хайт, когда узнал, чуть не расплакался, на землю перед ней бухнулся, сгрёб в пригоршню пальцы. Хайт тёплый, — но его рот и язык горячи, когда он поёт, кусает и лижется. — Может, мы поженимся? — Не хочу я за тебя замуж выходить, — снова отрезает Дуинлан, привычно сплюнув отказ, — не хочу, Хайт.***
Дуинлан изучает пальцем узор на ножнах, лёжа на покрывале, и прислушивается к сопению детёныша, — проснулся. — Дуинлан, дочка! Хайт приехал! Осень в этом году тёплая, впервые за последнее десятилетие, и поля, не тронутые заразой, наливаются золотом с медью. Хайт приезжает без предупреждения и свистит на пальцах со двора, но Коза, почуяв гостя ещё за воротами, хрипит и скребётся, — так, что слышат все домочадцы, и Дуинлан лезет в окно, цепляясь когтями за плющ. — Доченька! — заявляет мать с крыльца: матери уже седьмой десяток, но осанка у неё по-прежнему железная. — Надо бы устроить хороший ужин. — Надо, мама, — дёргает усами Дуинлан, вцепляясь в меховой ворот плаща и привычно обнюхивая Хайта, — пусть Герт принесёт уважаемому господину вина и мяса из погреба. «Уважаемый господин» обнимает в ответ и смеётся, — Хайт часто смеётся, особенно в это лето, и смех у него ещё лучше пения: — Где моё потомство, скрыга? Детёныш родился крикливый, громкий, — раньше постоянно хотел есть и спать, а сейчас ест, спит, моргает, пытается тащить всё подряд в рот и капризничает, когда от Дуинлан пахнет Козой, а не молоком, и в такие моменты Дуинлан считает себя страшно неуклюжей. Хайт, даром что не девка, ловчее с детёнышами нянчится. — Отец приехал. Чуешь? — заглядывает Хайт в колыбель и суёт палец детёнышу, и тот цапает его, грызя беззубыми дёснами. Первое время, помнится, малец всякий раз визжал, когда нюхал Хайта: чужой запах, резкий, — а теперь узнаёт, тянет лапки. — Как нам тебя назвать? Дуинлан вешает щит на стену, а меч кладёт у постели: старая привычка, — и не знает, тревожится она или нет, ибо Дуинлан привыкла хвататься за клинок, а не кормить детей. За всё лето Дуинлан была в столице лишь единожды, и ездовая саламандра со звучным прозвищем Коза сожрала всех ящерок в округе и облизывается на перепелов: когда-то Дуинлан увидела в горах козу с рогами, и глаза у неё были такие же жёлтые, как у саламандры. — Родгара-Клыка коронуют в Далле. Поедешь? — Поеду, — говорит Дуинлан: Родгар, здоровенный и жёсткий, с рубленым шрамом вкось лба и с ниткой клыков на шее, три года был её командиром, и Дуинлан даже доводилось нести его хоругвь. — Может, — Хайт берёт детёныша и щекочет ему нос, а тот с сосредоточенным видом вцепляется в его усы, — вместе заживём после войны? Ай! Дуинлан смотрит на них, кусает коготь и дёргает ухом. — Э-э, ещё чего.***
— Лишь бы успели, — молится Улль, глядя на расстеленную поперёк стола карту Муридеи со столицей промеж холмов и хребта, и тащит к себе кувшин с сарастранским вином. — Захватят Песу — сгорит зелёным пламенем вся Муридея. Так, как Болуэй сгорел. — Ладно тебе, Улль. У Песы стены крепкие, их замок даже лоси обходили. — То лоси, а это… — Улль прикладывается к кувшину и глотает так жадно, что давится: Дуинлан отнимает кувшин, пока Улль кашляет, отпивает два глотка и кривится. — Дрянь. Ещё и тёплое. — Дай-ка, — говорит Хайт, беря вино по очереди, и с каждым глотком его становится всё меньше. Родгар-Клык выпивает последнее, черпает ещё из бочки и ставит на прежнее место, а потом смотрит на Хайта, уперев кулак в бедро. — Хайт! Напомни-ка ещё раз нашему соколу-северянину: где у Песы стены слабые? — Здесь, — ведёт Хайт когтем по полоске юго-западной стены. — Пока врата заперты, она не падёт. — Джарлан приведёт наших парней по перешейку. Тебе ли не понимать, Улль? — Понимаю. Просто… вы ж мышей знаете, господин конунг. Пшеничное семя. — Улль, такой же гибкий, как и его лук с натянутой жилой, сутулится и ёжится, сунув пальцы под мышки. — Они неженки. Им пахать и торговать нужно, а не сражаться. Дрянные из них бойцы. Дуинлан угрюмо смотрит, как по кружку сигнальной башни ползёт жук, щелчком сгоняет его и скребёт шею под шарфом и наплечником, глядя Хайту в глаза: доспехи у Дуинлан крепкие, тонкой работы, — рыжий сплав, редкий, специально ковали, на свету вспыхивает не хуже позолоты, — и Дуинлан предпочла бы не жить в те времена, когда этот нагрудник стал её рубахой, а рыжина полей догорает погребальным костром. — Сыграй, Хайт. Что толку молча вестей ждать? Никто не подпевает, когда Хайт щиплет струны, сбиваясь чуть чаще обычного, и Дуинлан опять становится горько. Дуинлан вспоминает баладонский зал, прохладный от гиблых огней, и то, как Хайт смеялся и вылизывал её щёки, и жалеет, что не настолько пьяна, весела и спокойна, чтобы сделать сейчас то же самое, — а Хайт играет вису, приобняв кантеле, но одна из струн, самая верхняя, лопается, хлестнув по пальцу. Хайт шипит и встряхивает запястьем, инстинктивно прикусив коготь, и виса обрывается на последней строфе. — Песа! — задыхается Джот, повисая на кованом дверном кольце: глаза у неё мокрые и злые, и впервые Джот, в которой нет ничего мягкого, почти что рыдает. — Они… они… — Говори, Джот! Не реви! — рявкает Родгар. — Что с Песой? Какие вести от Джарлана? — Песа пала. Мыши открыли ворота. Улль давится и кашляет, а кувшин бьётся, треснув поперёк горловины, и сарастранское вино бежит по ступеням ручьём разбавленной крови.***
— Эх-х! Когда мы покончим с этой дрянью, я перепьюсь и буду гулять три дня. — Меня-то пригласишь? — интересуется Сильдеррат, встряхнув сапог и натянув его по самую пятку. — Раньше свадьбы не приглашу, Сильди! — воротит нос Венда, подёргивая кончиком хвоста. Венда похудела и уже не так часто хохочет, а у черноглазого Сильдеррата прибавилось два рубца поперёк щеки и уха, но строптивость из обоих ничем не выгрызть. — И когда у тебя свадьба? — Болван! Дуинлан прыскает в кулак: крысы настолько привыкли к мертвецам, костям и ощущению злости перед воплем зелёной угрозы, что кричат от них лишь во сне, вцепляясь в копьё или нож, — вгрызться бы, загасить, сожрать с потрохами так, как обычно съедается чья-то сырая печень. Дуинлан бы и сама сожрала, будь её воля, — сожрала, а потом вернулась бы в Далл, обняла родных, пощекотала детёныша. Большой растёт, в отца: пока Дуинлан его рожала, совсем измучилась, — то драться лезет, то тискается, то на щекотку дуется. — Поспи, Венда. Мы в дозоре побудем. — Иди, сестра! Отоспись, завтра день тяжкий! — Венда, — говорит Сильдеррат, перехватив её за запястье и сцепившись мизинцем, и Венда, хмыкнув, сбегает вслед за ним в походный шатёр, нырнув под полог: Сильдеррат цапает её за плечи, а Венда толкает кулаком, но даже не намеревается рычать. Теоль смотрит на них, давится пивом, кашляет и возмущённо косится на Дуинлан, вытирая усы. — Нахал! — Его право, — жмёт Дуинлан плечами, точа клинок оселком. — Они ж с зимы спать рядом ложатся, разве нет? — Раньше хоть при мне не зазывал! Ещё б рожу ей вылизал, мужлан невоспитанный! — Разве плохо, если хорошему мечу ножны нужны, чтобы не затупился? — Ты-то с Хайтом с детства знакома, а не с последнего урожая, — корчит рожу Теоль, и взгляд у неё хмурый, бесконечно уставший. — Что, подождать нельзя, пока Муридею не отобъём? — Лучше б не ждать, Теоль. Хайт переворачивается, уткнувшись в Дуинлан лбом, и вздрагивает, — то ль от холода, то ль ему снова снятся мертвецы и бесконечный тягостный вой, и Дуинлан, сунув оселок в сапог, кутает его в сползший по пояс дорожный плащ и чешет за ушами. — Выйди за меня, — привычно предлагает Хайт, не просыпаясь, и тяжёлой тёплой ношей приваливается к её боку. — Не сейчас, — отвечает Дуинлан: от его терпко пахнущей тяжести становится хорошо и мирно, и Дуинлан закрывает глаза. — Потом, Хайт. После войны.***
— Слушать меня! Отступаем к склону! — кричит Кэнлан: только у него такой по-бабьи визгливый голос, да и некому больше так кричать, ибо Джот уже пала под вратами Кенвальдского замка с рассеченным горлом и обломком стрелы промеж рёбер, а Сильдеррата с сёстрами оттеснило на склон, к остальным, — и свистит на пальцах и горле, захлебнувшись хрустом разбитого щита. — Да, — бормочет Хайт, шатается и скребёт лоб, облизывая вибриссы. — Голова… Дуинлан взваливает его на плечо, подхватив и таща за собой: в нагрудном доспехе Хайт ещё тяжелее, чем обычно, и Дуинлан сначала злится, но тут же слышит его хрип и одышку. — Ляг, скрыга! Хайт вцепляется когтями в пряжки кирасы, и Дуинлан торопливо ослабляет ремни, чтобы Хайту было легче дышать, — не хочется думать о худшем: сплюнь, Дуинлан Даллская, всё будет хорошо, ещё надо сложить погребальные костры для полёгших в бою, а потом — вырастить потомство, пережить десятилетнюю зиму, напророченную скорпионовым хомяком-шаманом в бусах и птичьем черепе: поди, перепился настойки из яда, разве бывает так, что зимы несколько лет длятся? — и отволакивает его в заросли черёмухи, пока под её сапогами в поножах хрустят чьи-то рёбра. — Зарежь меня. Так, чтоб сразу. — Чего? — переспрашивает Дуинлан, глядя, как тот расстёгивает пряжки. — Лучше уж ты, чем… — Хайт кашляет и давится, не могучи блевать, и с его носа и рта течёт липкая слизь. — Я?! Дуинлан хочет кричать, царапаться, вопить: так, как никогда не вопила, и так громко, чтобы её вопль заглушил вой поверх всей Ваэлийской равнины, — потому что она знает, каково восстать не-живым-не-мёртвым вихтом Зелёного пламени. — Хайт, шваль долговязая! — Дуинлан плюёт под ноги и, сдвинув на лоб забрало, трёт нос. — Я же согласиться хотела. Тогда, на пиру, когда ты замуж позвал. Хайт смеётся, запрокинув голову, и смех у него ещё звонче, чем прежде. — Ах, какая же ты зараза! Теперь-то ведь согласилась бы? — Да! — Тц-с! Ишь, время нашли мириться! — сплёвывает Кэнлан слюну пополам с парой выбитых зубов, волочась на сломанной лодыжке и с трудом натягивая крюком арбалет, взваливает его на спину, машет и свистит, перелезая с камня на камень. — Голову не высовывай, дура! — Кэнлан, погибнешь! Беги! — Хрена с два я здесь сдохну. Нагоняй под горном или на северном склоне! Дуинлан плюёт на всё: на жалость, на озноб, из-за которого трясутся даже усы, на мёртвую силу, с которой её крысиное племя сцепилось один на один, — и в последний раз сгребает Хайта в объятия, а потом — давит к земле за плечо, высвобождает из ножен клинок, с рукояти которого скалится саламандра: глаза у Хайта ясные, чёрные, как смола, и от этого взгляда Дуинлан становится тяжко. — Всё будет хорошо. Не смотри, ладно? — Ты так бей, чтоб наповал, — говорит Хайт и сжимает её пальцы, до крови впившиеся в плечо когтями. — В знак твоей милости.