Париж, 30 мая 1814 года.
***
21 мая 2021 г., 08:53
В Париже царили тишина и покой. В вечно шумном Париже, там, где жизнь не утихает ни на минуту, царила безмятежная ночная нега. Она заботливо, по-детски окутала столицу в бархатное одеяло сумрака, словно желая оградить её и её гостей от тех воспоминаний, что остались у всех после сегодняшнего дня.
Тёмную залу бального зала тоже не обошла участь молчаливой усыпальницы. Место, где всегда шумно, где кружились в пьяной радости и напускном веселье, ныне покоилось в дымке ночной тьмы. Сюда лишь изредка заглядывали лучи лунного света, словно говорящие: "И сегодня будет бал? И сегодня продолжится этот праздник вечной золотой жизни?", но в итоге лишь получающие тишину в ответ, беззвучным гулом разносящуюся по коридорам. Праздник вечной золотой жизни давно потух, дорогие лунные лучики.
В этой зале проводился лишь поминальный банкет несправедливо испепелённых чувств.
В кромешном царстве мёртвого Солнца, когда-то любившего играть с золотыми изразцами на колоннах, вальсировали две фигуры. Вальсировали медленно, размеренно. И очень тихо.
За всё время своего танца фигуры ни разу не нарушили обоюдный негласный пакт тишины. Ни слова, ни звука не сорвалось с сжатых обветрившихся уст. Слова здесь незваные гости. Гости, которых надо гнать взашей, которых надо топить в глухом болоте алкоголя и прежних дней, гости, которые только бездушно разрушат всё, что строилось до этого годами – кирпичик за кирпичиком – и оставят эти фигуры лишь посреди выжженной земли, на которой уже ничего не сможет вырасти.
А зачем здесь слова? Всё уже было сказано по тысячи и тысячи раз, и лишний раз сотрясать воздух будет преступлением не только против самих себя – против всего человечества. Мужчина с длинными золотыми локонами, утратившими свой блеск от пережитых дней, и с фиалковыми, цвета потухших аметистов, глазами, не хотел извиняться. Потому что он – он, чьё лицо наполовину небрежно и злостно обмотано бинтами, эти извинения не примет даже под смирением смерти.
Иван Брагинский вёл эту тягучую партию слишком уверенно для человека, что с трудом передвигался и слишком гордо для человека, чьё сердце пронзил обжигающий рок стихии. Это особенно раздражало Франциска. Как он мог, как он смел кружить по зале так невозмутимо, аккуратно удерживая француза за талию и глазами мёртвой птицы удерживая его взгляд.
Больно следить за его движениями, которые Франция когда-то любил больше Солнца и Луны.
Больно делать вид, что ничего не произошло и ещё два года назад он не стоял у пепелища сердца любимой Империи.
Больно молчать, когда хочется кричать со всех сил, так, чтобы его вопль отчаяния слышал каждый человек на этой Земле.
Больно вот так держать его за руку и следовать в такт немой музыке, играющей траурным минором лишь у них двоих в головах.
На него больно смотреть.
Рядом с ним больно дышать.
Россия ещё больше замедлил свои шаги, начиная изредко прихрамывать на правую ногу. Сколько они здесь вытанцовывали? Час, два? Может, время вообще остановилось на это мгновение? В любом случае они здесь достаточно долго для того, чтобы оба успели устать: Россия – от до сих пор слабого здоровья, Франция – от морального давления, что он испытывал в этом адском танце.
Собирались ли они останавливаться? Конечно нет. Прекратить этот вальс – проявить слабость. Остановить этот миг – проявить неуважение. Нарушить это торжество обиды и скорби – сказать, что всё это было фальшью. А оно не было. Это были самые чистые, самые глубокие чувства, которые причиняли радости столько же, сколько и причиняли боль. Это не могло быть ложью, жалким притворством, не могло, не могло!
Бонфуа склонил голову вниз к их переступающим шаг за шагом сапогам, не в силах думать о таком и вместе с этим смотреть в глаза тому, кто, казалось, только вчера беззаботно и лучезарно улыбался ему, грязному и трусливому Бонфуа. Комок сожалений и злости осел в горле как лезвие гильотины, что огласила свой решающий приговор. Вот сейчас, стоит только Франциску поднять свой взгляд чуть выше, к лицу русского, и его губы скривятся в отвращении. Или того хуже, натянет ту самую холодную полуулыбку, которую он дарил всему ненавистному ему миру. Да, он натянет её и вновь продолжит свою партию как ни в чём не бывало, закрывшись от Франциска за надёжной, видимой только ему, стеной. Франциск не пережил бы этого; что угодно – злость, брезгливость, жалость, но только не эту маску напыщенной гордости, скрывающую истинного Ивана. После всего, что они вместе пережили, он заслуживает хотя бы ненависти.
Мученик чувств не сразу заметил, как оба они остановились и просто встали как те колонны, что всё это время наблюдали за ними со стороны и грустно вздыхали. Франция – уставившись в мраморный пол, а Россия – в светлую копну пожухших волос – рост не позволял взглянуть на партнёра таким, каким он сейчас до сих пор был в его руках. Порочный и уязвимый.
Слова застревали ещё где-то в начале, не желая показываться на свет и ранить обоих ещё больше. А Франциск хотел. Хотел, чтобы его персональный Ад на Земле закончился, и неважно, если он будет сожалеть об этом, лишь бы всё это прекратилось. Лишь бы Жеан, дорогой и ненавистный, любимый Жеан перестал сверлить его ожидающим взглядом из под своих слишком белоснежных в этой кромешной темноте бинтов, перестал молчать, перестал мучать его.
Из-за всего этого напряжения, раздавливающего по земле, в сердце Бонфуа начался ураган из спонтанных эмоций и мыслей, превращающихся в хаотичный бугурт и оседающих на стенках грудной клетки острыми сталагмитами.
Полный злости и отчаяния Франциск резко поднял голову вверх и застыл. Ну конечно, что ещё он ожидал увидеть. Холодные, бездонные уставшие фиалковые глаза смотрели на него. Без каких-либо вопрошаний и возгласов, просто смотрели и проникали в душу своим обжигающим льдом. И самое ужасное было то, что в глубине этих двух кристаллов Франциск, он мог поклясться, видел еле видимые осколки жалости и горечи. Тогда, он стоял перед ним такой же.
Застанный врасплох, на грани истерики Франциск цеплялся за опалённую форму любимого. Стоял на коленях посреди пылающих руин былой столицы Российской Империи и в животной панике заглядывал в эти фиалки. Тогда, окутанный огнём, Жеан тоже ничего не сказал. Аккуратно отступив назад, он в последний раз посмотрел на француза, и покинул в сто сорок Солнц горящую Москву.
Как нелепо. Как глупо. Как больно.
Франциск, собиравшийся что-то сказать, просто сдался и, уткнувшись лицом в широкую грудь русского, яростно и злобно сжал в руках ткань его кителя. Он знал, что Жеан его оттолкнёт и уедет прочь. Как тогда. Его здесь больше ничего не держит.
Всё сказано. Всё подписано.
Oh, vierge Marie, позволь запечатать этот день в моей памяти как самый худший кошмар.
Примечания:
Oh, Vierge Maria(фр.) – О, Дева Мария
30 мая 1814 — дата подписания Парижского мирного договора шестой антифранцузской коалицией