Рассвет
14 августа 2021 г., 23:02
Храм был окружен молодой рощей; тонкие березы, ольха и орешник густо сплелись между собой ветвями, корни их заросли мхом и папоротником. К восточной стене жалась колючая ежевика.
Храм был безмолвен. Пуст. Кованые ворота обвил вьюнок, скрыв собой знак Латандера. Еще угадывались в гуще листьев, стеблей и белых цветов прутья-лучи, но – и только. Руны и сложная вязь узоров, кривые сабли солнечного знака; все задушила зелень.
Она была невысокой, даже меньше Ульрика: папоротники и ветви кустов цепляли-путали дорожное платье, лесная поросль доставала ей до колен. Этен – чужачка, не-эльф – прижимала к груди дутый сверток пеленок и одеял. Ульрик успел разглядеть лишь смуглый веснушчатый нос младенца, глаза его; глаза – блестящие угольные провалы вовсе без радужки и белка. Этены звали таких, на своем языке живущих-под-солнцем, тифлингами.
Ульрик поморщил нос. Женщина пахла грязью и потом. Младенец только что обмочился – и сразу заплакал, сжав под слоями ткани темные кулачки, распахнув в крике беззубый рот. Ульрик заметил еще: два зачатка рогов на лбу тифлинга, округлых, покрытых темным пухом – как и вся его маленькая голова.
В кроне соседнего дерева сверкнули алые угли глаз: четыре, шесть... Он наблюдал за этенами не один. Темные руки Мирры сложились в несколько жестов: люди, демон, опасность-нет.
Женщина-этен прижала сверток ближе к груди, закачала его и забормотала что-то, оглянулась. Она плохо видела в темноте. Роща казалась ей странно-тихой и неживой. Ребенок плакал, захлебываясь рыданиями, и чужачка подняла глаза на врата храма – они были огромны, каждый солнечный луч длиною с нее саму. Створки крепко срослись друг с другом, щель скрыли собою листья.
Ульрик и Мирра встретились взглядами. Прозвучал скрежет петель, шорох побегов. Чужачка смахнула с лица прядь волос.
Младенец в ее руках надрывался. Холодало. Лес был недвижен и тих.
Она обхватила сверток поперек, взяла, словно куль, подмышку. Ребенок подавился всхлипом. Темные лица в кронах деревьев склонились ниже, по роще пронесся шепот их вздохов. Женщина остановилась.
Она уперлась стопой в одну из створок, уместив ногу в переплетении рун; сжала в темный кулак прут и обвивший его стебель. Петли взвизгнули, посыпалась ржавая стружка. Она повисла на вратах храма всем невеликим весом, и было видно, как под блестящей от пота кожей взбугрились мышцы. Чужачка выругалась, прежде чем попытаться снова.
По роще разнесся вой железа, звон лопнувших будто струны стеблей – и врата распахнулись, едва не сшибив мать-этенку с крыльца. Ульрик и Мирра снова переглянулись. Ветер швырнул в них ошметки ржавых цветов.
Опасность-нет. Или?
Мирра нахмурила белые брови, на миг из темноты скрылись огни ее глаз.
Опасность. Может быть.
Ульрик кивнул ей черным кулаком, прежде чем скрыться в гуще листвы.
Тина, качая на руках Рассвета, ступила внутрь темного храма.
***
Она слышала их, засыпая. Их песнопения, обращенные к звездному небу, плач и смех и топот босых ног. Она видела их перед самой зарей, когда Рассвет вдруг всхлипывал и кричал в темноту, и она просыпалась – иссиня-черные лица смотрели за ней из высоких храмовых окон, полускрытые листьями крон. Глаза их горели алым огнем.
Они не приближались к ней, избегали: когда Тина в сумерках набредала на черную фигуру, та сразу скрывалась между стволов, по волшебству сливалась со мхом и землей, пряталась – как умеют прятаться звери. Белые или желтые волосы эльфов, буйные копны, обращались пятнами лунного света. Шаги и дыхание не выдавали их, а сложные жесты, переплетения рук-теней заменяли для дроу и шепот, и крик.
Но Тина видела их. Тина не была слепой.
Когда-то давно вокруг храма было селение, и паломники, путники и торговцы приходили к его солнечным вратам. И теперь еще в серой земле, тут и там, виднелись очертания домов; обугленные, сгнившие, источенные червями стены, остатки фундаментов и полов.
Когда-то давно по этой земле прошел великий пожар. Огонь не тронул лишь солнечный храм: в нем люди оплакивали свои дома и посевы, изгнанную из лесов дичь, искалеченный скот. Латандер сокрыл от огня лишь их самих.
И когда-то давно люди ушли, оставив белые стены возвышаться над пепелищем.
Теперь храм служил укрытием Рассвету и Тине. Роща же была домом сестрам и братьям Илистри – Темной Девы, Девы-Луны, Веселой Охотницы. У нее было много имен, и то были лишь прозвания, которые Тина разобрала среди ночных хвалений и молитв.
Она не страшилась дроу. Ее охранял свет Латандера.
К тому же, казалось, будто Тина сама вселяла страх в жителей рощи.
К поздней осени, когда ковер листвы зарос инеем, когда обледеневшие ягоды жгли руки, а звери и птицы стали умны и не попадались в простые ловушки Тины, она стала голодать. Рассвету она отдавала протертые коренья и плоды, жидкую похлебку; сама ела редко, все больше померзлые яблоки, остатки дорожной солонины. Целебные травы, отвар из сосновых игл уже не давали ей сил.
По ночам, кроме долгих молитв темных эльфов, все чаще и ближе слышался волчий вой.
Однажды Тина видела их – стаю; седые как снег, каждый из них мог бы поставить передние лапы ей на плечи, сомкнуть пасть на шее. Волки увидели и ее: из низины, с другого берега реки. Те, что не были увлечены распоротым оленьим брюхом, проводили Тину темными взглядами. Берег, поросший жухлой травой, был красным от крови.
Рассвет все так же просыпался по ночам, кричал и плакал. Тина подолгу баюкала его в темноте. Когда он, наконец, засыпал под пение эльфов, далекие хваления Луны, Тина укладывала его в гнездо одеял на узкой храмовой лавке. Она тоже плакала.
Ей было страшно. Тину не испугали темные эльфы, лес, выросший на пепелище, не страшил ее опустевший храм, одинокий алтарь. Тина боялась голода. Тина боялась близости волчьей стаи. Тина боялась прихода зимы; холодной, темной зимы – долгих ночей, коротких и сумрачных дней. Тина боялась смерти.
Однажды они подошли к самым воротам. Сперва объявился широколапый волчонок, неуклюжий, он припал мордой к ступеням крыльца, ткнулся носом между створок ворот. Следом явились другие – сутулые звери, цепные псы великанов. Последним взобрался по лестнице дряхлый старик с залысинами на вздутых суставах и глазами, полными серого гноя.
Тина смотрела за стаей сквозь прутья врат. Волки смеялись над ней, потешались над глупой этенкой в клетке. Рассвет в ту ночь не плакал. Темные эльфы не пели. Воздух был полон ветра и волчьего гогота.
К полуночи они завыли, и Тина разрыдалась – одной рукой прижимая к груди Рассвета, другой зажав себе рот. Она не спала.
Щенок скрылся первым – под утро, когда красный воздух звенел морозом. Следом за ним убралась и стая. Последним, волоча лапы по храмовым ступеням, ушел старик.
Они растерзали его еще несколько дней спустя – на дне того же оврага, на берегу лесной реки.
Сначала Тина нашла голову. Гнойную морду волки трогать не стали; бессильно раскрытая пасть была вся в кровавой пене. Тина вблизи оглядела раскрытые как капкан волчьи ребра.
Мяса не было.
Тина ушла.
Спустя несколько дней Тина вернулась за морожеными костями.
***
Они принесли ей еды.
Сначала они смотрели за ней – как Тина варит волчьи кости в дорожном котле, как разбивает их рукоятью ножа и жадно высасывает мозг, как кормит грудью Рассвета.
Тина видела их темные лица, красные угли глаз. Там, за высокими окнами храма, они говорили, спорили ночь напролет. Тина видела быстрые тени их рук. Она видела дроу и после – в тревожных, голодных снах.
Корзина была обернута в тяжелое сукно. Они оставили дар на крыльце, у солнечных врат – словно бы подношение светлому богу.
Тина знала, что дроу не почитают Латандера. Тина знала, что эльфы, наконец, сжалились над ней.
В корзине была солонина и свежая рыба, обернутая тряпицей; лепешки из грубо протертых семян, целая кадка мороженых ягод, мед и букеты целебных трав. На самом дне корзины Тина нашла сморщенные сушеные грибы, едва не раскрошенные еще двумя свертками. В одном были теплые рукавицы. В другом – сапоги с тонкой подошвой, как носят обычно эльфы-охотники или эльфы-убийцы.
Тина позвала их – лунных братьев и лунных сестер – но никто не ответил. Рыжие, полулысые кроны деревьев были безмолвны. Тогда Тина, прижав корзину к груди и спрятав ее под собой, поклонилась: камень ступеней, коснувшийся ее лба, был холодным и гладким. Она сидела так, на коленях, с минуту.
Потом она поднялась.
К ночи на крыльце храма оказалось две деревянных миски. Одна была до краев полна лесных орехов – Тина припасла их еще давно, на черный день. Во вторую она ссыпала позднюю ежевику – последнюю, что смогла отыскать у восточной стены.
Несмело, едва знакомой эльфийской вязью, Тина выписала углем на земле: "для эльфов".
Ульрик смеялся так, что упал с ветки, а у Мирры от хохота заболел живот. Дроу не тронули ни орехов, ни ягод.
***
Айвор, муж Тины, был худым и высоким.
Он был гончаром, и Тина любила смотреть, как ловко руки его придают форму кувшинам и кружкам, как сосуды растут, обретают тело. Она приносила обеды Айвору в мастерскую – и сама разрешала себе остаться, пока он работал. Айвор не прогонял ее.
Глаза у него были черные, но на закате сияли янтарем; кожа светлой и тонкой. Айвор был красив. Айвор был умен.
Айвор был труслив и жесток.
В тот день Тина, ослабевшая после родов, наконец сдалась дреме. Рядом с нею лекарка-повитуха выхаживала младенца – он родился слабым и маленьким, весь в морщинках коричнево-розовой кожи. Голова его лежала на сгибе знахаркиного локтя. Младенец спал, раскрыв маленький рот.
Стекла в окне хозяйской комнаты дрожали от ветра. На дворе лежал снег – тонкие вишни клонились к земле под весом смерзшихся белых шапок. Тина всю зиму боялась, что деревца не выдержат и сломаются. Не будь она теперь в постели, вышла бы и отряхнула ветви.
Айвору было не до того.
Он вошел в полутемную спальню, вытерев руки о фартук. Ладони его всегда пахли железом и пылью, под ногтями сидела земля. Крошки глины он приносил с собой и в постель.
– Жив?
Знахарка кивнула, и мальчик в ее руках завозился, повернул голову на отца. Айвор склонился ближе.
– Не бойся ты, Айвор. Сынок твой всех нас переживет.
– А глаза отчего не открыл?
Знахарка помолчала.
– Не знаю.
– Дай-ка мне...
И Айвор коснулся рукой сморщенного лица. Он мог бы всю голову сына уместить на одну ладонь, сломал бы и не заметил – и знахарка вскрикнула, когда Айвор силой раскрыл младенцу веки. Тот заплакал. Тина проснулась.
За веками сына Айвор разглядел лишь черноту.
Два месяца, пока Рассвет сам не раскрыл глаз, Айвор думал, будто увидел тогда пустые глазницы слепца. К Тине он был холоден, по вечерам молчалив. Однажды, свалившись в постель ближе к полуночи, вусмерть пьяный, Айвор шепнул ей:
– Урода мне родила.
И уснул.
Тина спала в ту ночь в мастерской, на соломе. От Айвора пахло рвотой, сивухой и потом. Несколько раз она заходила в комнату чтоб накормить дитя, но Айвор не просыпался – только ворочался и бормотал во сне.
Неделю спустя младенец сам раскрыл веки – глазницы его были не пусты. Он походил теперь на черноглазого жеребенка, жалобного, с длинной тенью ресниц на щеках. Айвор был не рад.
Он успел обернуться к Тине, но не успел ничего сказать. Злая улыбка его разразилась смехом – Тина нырнула под занесенную руку чтобы схватить дитя.
Она бежала из дому, даже не утерев со щеки плевка.
***
Жилища у дроу были нехитрые – узкие помостки в ветвях деревьев чтобы спать на них или хранить шкуры и дичь; полуземлянки с дымными очагами чтобы готовить пищу, выхаживать слабых и раненых, прятаться от непогоды. Сестер и братьев Илистри было в лесу немного, всего-то две дюжины; лишь малая часть их помнила Подземье. Мирра и Ульрик родились уже под светом Луны.
Они не были связаны кровным родством, но считали друг друга сестрой и братом – совсем детьми играли они под сводами крон, купались вместе в лесных ручьях, слушали, сжав друг друга в объятиях и не дыша, страшные сказки Подземья. Много лет прошло с тех пор, но Ульрик и Мирра так и казались юными – не детьми, но и не взрослыми.
То, как быстро рос мальчик-тифлинг, удивило и опечалило их. Они знали и раньше, как скоротечна жизнь других рас – только не видели, не бывали так близко.
Вот мальчик учится ходить, опираясь на руки матери, храмовые лавки, стволы деревьев. Вот он лепечет что-то, а этенка отвечает ему – они говорят; он говорит. Вот он помогает матери собирать ягоды – непослушными толстыми пальцами. Вот он заставляет их слушаться.
Мирра набрела однажды на мальчика на прогалине, среди изрытой корнями земли. Папоротники доставали ему до плеч. Издалека был слышен тревожный зов: "Рассвет, Рассвет!" – но Рассвет не спешил возвращаться к матери.
Глаза его – глаза олененка – были недвижны. Он весь застыл, не дышал, и Мирра знала, что это она. Иссиня-черная кожа ее, желтые волосы. Этенка, должно быть, уже говорила о них.
– Здравствуй, эльф.
– Здравствуй и ты, Рассвет.
Двинулась – и он бы исчез, сбежал, потерялся между стволов. Рога его, рога молодого оленя, выглядывали из лесной поросли; глаза были тревожно черны.
– Вернись к матери, – приказала ему Мирра.
Рассвет оглянулся. Тревожный зов Тины стих – она снова искала его, и шаги ее заглушал ветер. Может, Тина уже сорвала голос.
Мирра протянула Рассвету руку. Тот оглядел ее поначалу, рассмотрел черную ладонь и красноватые ногти, задумался. Протянул свою. Ладошка его была светло-коричневая изнутри, а снаружи темнее, облепленная пятнами веснушек.
– Позови, – сказала Мирра.
Рассвет позвал. Мирра шепнула заклятие, и голос его разнесся далеко над лесом, вспугнул птиц. Маленькая рука сжала ее ладонь. Когда они вышли к Тине из-за стволов, Рассвет отпустил Мирру.
От ладошки его остался горячий след – Мирра держала его руку в своей, пока Тина кланялась ей в пояс. Она держала ладонь Рассвета когда осталась в лесу одна. Воспоминание о тепле оставило Мирру лишь когда над лесом стемнело, а по веткам взобрался месяц – тогда ладонь Мирры стала вдруг одиноко-холодной.
– Давай его украдем, – сказала она Ульрику.
Ульрик засмеялся, раскачивая ногой в воздухе. Он не понял тогда, что Мирра говорила всерьез.
Зима, в которую мальчику стало восемь, была бесснежной и серой. Дни напролет лил дождь.
Охота легче давалась Тине – у нее было много ловушек на птиц и зверей, был звонкий лук и оперенные стрелы. Тининых шагов в роще не слышала даже она сама.
Дроу все так же оставляли дары у солнечных врат. Однажды они рассыпали на крыльце дюжину коробков с семенами – и теперь у Тины был садик, клочок земли, отвоеванный у леса. Плоды его кормили ее и Рассвета каждую осень.
Зимой песнопений дроу было не слышно: они молились Луне в своих неприметных глазу землянках, дышали одним воздухом, тесным и теплым, до восхода не смыкали глаз. Чистый звон песен их терялся в ливнях или снегах.
Рассвет и Тина, привыкшие засыпать в сплетении эльфийских голосов, теперь подолгу ворочались на храмовых лавках. Рассвет засыпал, если Тина пела ему – полузабытые колыбельные, глупые плясовые песенки. Сама она подолгу слушала стук дождя о высокие окна.
В ту зиму Рассвет вышел из дома затемно, пока мать еще спала. Он пробрался между тонких молодых стволов, по влажным корням и земле, и через черные остатки стен, и над бурным лесным ручьем. Он шел, то и дело оступаясь впотьмах, хватаясь за деревца. Рога Рассвета стряхивали с ветвей на макушку ему холодные капли.
Было еще темно, когда он выбрался на прогалину, усыпанную похожими на муравейники холмами землянок. Их было, кажется, шесть или семь. Из-под пожелтевшего и неровного покрывала травы доносились их голоса – чистые, юные.
– Эльфы, – позвал Рассвет.
Никто не ответил ему. Рассвет не ушел. Он стоял в тени голых веток, под пятнистым светом Луны, и тело его само собой качалось из стороны в сторону.
Песня рассказывала о танце среди звезд. Песня сплеталась и распадалась, голоса замолкали – чтобы миг спустя зазвучать вновь. Песня баюкала, обнимая его, и, закрыв на миг глаза, Рассвет увидел за веками у себя большое и белое тело Луны.
Он проснулся, когда уже рассвело, на узкой храмовой лавке. Мать его завтракала лепешками с медом.
Она подозвала Рассвета к себе и, огладив ласково черные кудри между рогов, подвинула к нему чашку вяленой земляники.
***
Десятое лето в роще было тихим и солнечным, душистый жар стоял над землей. На окрепших стволах, на тропинках и зеленых прогалинах плясали свет и тень, золотые лучи поутру будили Рассвета и Тину. Мальчик каждое утро кланялся храмовому алтарю. Его лицо, его руки, плечи, шея и грудь были усыпаны кучными пятнами веснушек. То были, знал он, следы солнца.
Тина позволяла ему бродить по роще одному – зоркие глаза эльфов следили за ним, хранили от бед. Прошлой зимой дроу оставили Тине в дар сверток из трех волчьих шкур.
Тина не знала, как отблагодарить их, что сделать в ответ – но дроу и не просили ничего.
Иногда Тина пела Рассвету их песни. Мешался, бывало, человеческий выговор – а бывало, что песня лилась сама по себе, пусть даже странная и немного чужая.
Лунный свет по ночам серебрил стены храма. Тина надеялась, что Латандера не гневит чужой свет в его доме – по утрам она низко кланялась алтарю и благодарила бога за кров, за тепло и долгие дни.
На закате, купаясь в солнечных жарких лучах, храм сиял золотом.
В то лето Мирра встретила Рассвета у ручья. Мальчик лежал на животе, на каменной россыпи, недвижимый и серьезный. В чистом хрустале воды застыли рыбки – течение держало их на месте, трепало мимо длинные волосы водорослей. Черный рачок скатился по камням и исчез в норе. Струи красиво сплетались в косу потока.
– Здравствуй, Рассвет.
– Здравствуй и ты, эльф.
Рыбки ринулись в стороны. Мальчик поднялся, размял затекшие плечи, вытянул ноги к воде.
– Хочешь, поймаю тебе одну?
Рассвет поглядел на нее, сощурившись от солнца.
– Не хочу. Я не голоден.
Мирра присела рядом.
– Мы можем рассмотреть ее и отпустить. Охота хороша и без крови.
Рассвет задумался. Рачок снова выполз из-за камней, скатился вниз по потоку, вновь скрылся. Черный доспех его отливал на солнце пурпуром.
– Так говорит ваша Темная Дева?
– Верно. Она любит охоту, песню и пляску. Любит веселье.
– А с Латандером она дружна?
Мирра не сдержала улыбки.
– Не знаю, Рассвет. Наверное, нет. Его час ведь золотой, а ее – серебряный.
Мальчик подумал еще.
– Отчего тогда днем бывает видно месяц?
– Разве бывает?
Рассвет поднял глаза к небу, нахмурился. Строго кивнул.
– Солнце оставит меня слепой, Рассвет. Темные эльфы долго жили в Подземье, наши глаза отвыкли от огня. Я не могу смотреть на него.
Мальчика это словно расстроило. Он отвернулся.
– Так бывает, – сказал Рассвет, – что они в небе вместе. Только луна не сияет, как ночью.
– Тогда, – в голосе Мирры была слышна улыбка, – может, они и дружны.
Рассвет обернулся к ней, чтобы что-то сказать – может, им стоит поймать и рассмотреть суетливого рака – но Мирры уже не было на берегу. В кронах деревьев плясали отблески от ручья.
В то лето Ульрик встретил Рассвета в дубовой кроне – той, что возвышалась над молодой рощей. Так она, когда-то давно, возвышалась и над селением – до большого пожара.
Мальчик, привстав на широкой ветке, руками обнимал ствол. Хватка его была непривычной, непрочной. Должно быть, он в первый раз забрался так высоко – крону качал ветер, от высоты захватывало дух. Черные, тревожные глаза Рассвета высматривали что-то внизу и вдалеке.
– Что ищешь?
– Эльфов.
Ульрик расхохотался.
– О юный следопыт, – сказал он, – ты нашел что искал.
Мальчик ощупал его взглядом, рассмотрел всего – то, как Ульрик развалился на ветке, совсем не боясь упасть; какая у него была тонкая стопа и как он качал ей в воздухе; что на поясе у него висела пара ножей, а еще варган в потертом чехле, а сам пояс был умело расшит красной нитью, все петельки сложных узоров, похожие на лепестки. Волосы Ульрика серебром отливали на солнце, непохоже на Мирру – у нее был в волосах одуванчиковый пух и тусклое золото.
– Я хочу петь с вами.
Ульрик пожал плечами.
– Ну так приходи.
– В прошлый раз вы заколдовали меня и отнесли домой.
Ульрик вновь рассмеялся, а Рассвет посмотрел на него исподлобья – жалобно и сердито.
– Было дело. Но ты приходи на закате, пока еще не вышла луна – тогда и мы поем не для Нее, а для себя.
Дуб качнулся от ветра – мальчик пискнул и сильнее схватился за ствол. Ульрик даже не перестал качать ногой.
– Помочь тебе спуститься, ари?
– Я сам!
Ульрик хмыкнул. Он подождал, пока мальчик отлепит себя от дерева и вытрет об штаны мокрые ладошки.
– А ари, это что?
– Весна. Рассвет – весна дня.
Рассвет кивнул. Голова у него кружилась, а голос, когда он заговорил, оказался высоким и тихим.
– Ладно. Хорошо, – он посмотрел себе под ноги, между веток и на землю вдалеке, – помоги мне спуститься. Пожалуйста.
В то лето Латандер казался Рассвету далеким. Жар стоял над землей и росы сияли алмазами, а туманы ложились парчой – лучи в них были как драгоценные нити. Ясный глаз солнца днями не оставлял небо над рощей, не скрывался за облаком.
Только бога не было в нем. Бога не было ни в жаре, ни в свете, ни в жизни. Рассвет искал его в искрящихся струях ручья и в догорающих углях, искал – и не находил.
Эльфы же пели каждую ночь луну – она была рядом, между веток ольхи или березы как спелый плод, и в черных глазах Рассвета казалась белым зрачком.
– Мама сказала, что вы изгнанники.
Ульрик и Мирра переглянулись. Мальчик катал в руке тлеющую шишку – она трещала, светилась и пахла смолой. Рассвету не было больно.
– Это правда. Когда-то давно нас прокляли. Заточили в пещерах, забыли.
– За что?
Ульрик скривил рот.
– За дело. Мы пролили много крови.
Рассвет смерил их с Миррой взглядом.
– Вы?
– Наши предки, ари. Мы только охотимся на зверей. Это другая кровь.
– То была кровь наших сестер и братьев.
Мальчик затих на миг, дунул на тлеющий огонек.
– А теперь? Они разве простили вас?
– Не знаю. Никто не знает, и они тоже. Только темная дева простила нас – это ее дар нам, прощение.
Ульрик обнял руками колени.
– Говорят, драгоценнее нет ничего.
Мирра кивнула. Там, где зелень прогалины целовал еще солнечный луч, кто-то снова запел.
Рассвет сжал уголек между пальцев. Тот усыпал искрами его грудь – ткань не затлела, Рассвет не обжегся – а Мирра и Ульрик глядели, как зачарованные.
– Тебе разве не горячо?
Мальчик склонил голову набок.
– Горячо, ну и что? Огонь бывает горячий.
– А не больно?
– Нет.
Мирра, будто не веря, протянула руку к золе – и тут же отдернула от палящего жара.
– Должно быть, – сказала она, подумав, – если ты чтешь огонь, он и не ранит. Это тоже дар.
Рассвет коснулся своей щеки, случайно мазнул по ней угольной пылью. Тем летом Латандера не было ни в жаре, ни в свете, ни в жизни. Он и забыл о своих руках.
– Не знаю, – сказал он.
Мирра и Ульрик переглянулись.
– Наверное, так, – сказали они.
Десятое лето в роще было тихим и солнечным.
Когда наступил Элесиас, воздух стал вдруг густым и горячим, душным как будто перед грозой. Последняя иссушающая жара была, как всегда, предвестницей осени.
По временам, вместо храмовых лавок, Рассвет и Тина спали на каменном полу. Тот был благостно-льдистым. Над ними возвышались ступени алтаря, воздушные своды храма и светлые окна.
От Тины пахло землей, свежими травами, теплой кожей. Рассвет прижимался к ней даже и в душную, злую жару – Тина обнимала худые плечи сына и, по временам, улыбалась в его макушку.
– Мама.
– Да, Свет?
– Я забыл. Как называют таких, как я?
Тина прижала Рассвета ближе к себе.
– Называют тифлингами. "Дети глубин", так говорят. Говорят – дети пропастей, темноты.
Рассвет стал серьезным вдруг, замолчал. Он все чаще бывал таким – молчаливым, задумчивым. Говорил с Тиной тихо, все вечерами и по ночам, говорил шепотом, вжавшись в ее плечо.
– И, ты говорила, люди не любят таких.
– Не все.
– Но ты говорила...
– Да. Много кто – не любит.
Рассвет помолчал еще.
– А боги?
Сердце у Тины сжалось.
– Что – боги?
– Им ведь все равно?
– Я, – она погладила спину Рассвета, согнутую шею, – не знаю. Не совру тебе – я не знаю. Знаю только, что солнце укрыло нас, а луна прокормила. Вот и все.
За окнами храма, в душных тяжелых сумерках, эльфы пели темную деву. Рассвет и Тина умолкли.
– Думаешь, он оставит нас? Однажды, потом? Из-за меня?
Тина едва не задохнулась яростью, отодвинулась от Рассвета на холодном полу и взглянула ему в глаза.
– Кто такое тебе сказал?
– Я подумал сам.
– Нет.
– Он ведь свет, и солнце, и...
– Нет! Нет, нет, нет.
Она расцеловала его лицо – веснушчатый лоб, нос и щеки, жеребячьи глаза. До того Тина не понимала, что Рассвет плачет. Лицо его было соленым и мокрым.
– Не думай, милый мой, все не так. Он добр, он защитник жизни... Ну, тише...
И она обнимала его и утирала Рассветовы слезы, пока тот не уснул – а потом долго лежала, обняв плечи сына, и глядела в темную высоту сводов. В груди у нее без конца перекатывались слова молитв.
В десятое лето жизни, в жаркое сердце Элесиаса, Рассвет встал на заре. Первый отблеск ее, что пробивался между деревьев, всегда заглядывал внутрь храма – в высокие окна с востока, сквозь заросли ежевики. Рассвет встретил его поклоном.
Мальчик вышел в весну дня – в туман и в залитый росой маленький садик. Он пробрался между тонких молодых стволов, по влажным корням и земле, и через черные остатки стен, и над бурным лесным ручьем. Он прошел между жилищ темных эльфов, над землей похожих на холмы или муравьиные кучи. Он взобрался на старый дуб – не зная, сумеет ли спуститься.
А после Рассвет смотрел на солнце. Небо в тот день было чистым, словно озерная гладь. С высокого дуба была видна вся роща – впадина мелкой реки и белые стены храма, ровный ковер крон. Совсем вдалеке гляделись и снежные шапки гор, а у подножий их вилась змейка тракта, цвели луга, слюдяно блестели болотные лужи.
Солнце сияло в глазах у Рассвета как золотой зрачок. Он не видел ни жемчуга гор, ни мшистой поросли леса. Он наблюдал восход, а следом долгий небесный путь, а следом алый закат. Он почти что не двигался с места – только два раза перебирался на ветку повыше, чтобы не упустить солнце из виду. Ему не хотелось ни есть, ни пить.
И, пока он перекатывал в своем взгляде небесный огонь – словно тлеющий уголек в ладонях – ему не было больно.
Когда солнце ушло, Рассвет спустился, ободрав о кору колени и руки. Он шел к храму, запинаясь о корни и стряхивая рогами с ветвей ночную росу. Его окружали голоса; звонкие как ручьи и звезды, они откликались друг дружке в сумерках, и распадались, и затихали, и звучали вновь – долгим лесным эхом, серебряной мягкой цепью.
Тина встретила его на крыльце храма, взволнованная, лицом почти белая в лунном свете. Рассвет обнял ее. Она прижала его к груди, и отчитала сердитым голосом, и поцеловала в макушку.
– Я смотрел на солнце, – сказал Рассвет.
– Что же, весь день?
– Да.
Тина нахмурилась и выпустила его, чтоб рассмотреть – Рассвет взглянул на нее и улыбнулся. В глубине его глаз, далеко-далеко в темноте, двигался солнечный свет – трещинки его, нити, светлые паутинки. Словно бы изнутри Рассвета одело сияющим, теплым золотом. Словно бы там, в глубине, жил теперь огонь.
Тина вздохнула и прислонила руку ко лбу сына. Он не был горячим – только мокрым, а к волосам и ресницам Рассвета пристали капли росы.
– Знаешь, что?
– Что?
Тина пригладила Рассветовы кудри промеж рогов.
– Ежевика уже поспела.
Рассвет кивнул, а больше она ничего ему не сказала.
Поутру храм, как всегда, светился – сиял и сиял, одетый в Латандерово золото.