Император — щенок о пяти ног

NC-17
Завершён
344
Пэйринг и персонажи:
Размер:
21 страница, 10 056 слов, 1 часть
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
344 Нравится 5 Отзывы 67 В сборник

Часть 1

Настройки

ты прибит к кресту. как я пойду домой?(с)

Тасянь-Цзюнь улыбается, и веселья в этом, тянущем губы по разные стороны блядского света и родного (теперь так точно, потому что завоёванного-покорённого!) пика Сышен, не сказать чтобы много. Впрочем, ему и не весело, совсем, от собственного провозглашённого императорства невесело, этому достопочтенному смятенно, недостопочтенно и жарко: этот учитель не может умереть. Не может испустить дух красиво, трагично и в лучших традициях благородных искусств (вроде благородной поэзии) или искусств совсем не благородных, таких как ярмарочный театр плохо раскрашенных марионеток, он не может тихо и мучительно истечь кровью, в ореоле последнего праведника и борца с наступающим на бессмертных, неа. Нихуя. Он не заслужил, не заслуживает, Чу Ваньнин должен попросить этого достопочтенного о смерти или о вещах, которые намного хуже, чем смерть, он должен отплатить за каждый холодный взгляд на этого достопочтенного ученика, за каждый жалящий удар золотой плети, за то, что снег не таял на единственных в жизни этого глупого достопочтенного губах, которые этот достопочтенный (тогда ещё сопливый ученик) хотел и не смел поцеловать. За «дурной нрав», который «не поддаётся никакому исправлению». За ледяное презрение. За то, что он — лишенный духовных сил, с расколотым золотым ядром, обескровленный, с головой, упавшей на грудь, обмякший и повисший на цепях — все равно кажется этому достопочтенному не... Несломленным. Непокоренным, непокорным, Тасянь-Цзюнь улыбается и разрубает жалобно звякнувшее железо мечом, полыхнувшим в замахе, чужое тело падает ему в руки как золотое и прозрачное от сладости яблоко. — Мы ещё не закончили, — говорит этот достопочтенный в неудобно запрокинутое лицо. Лицо у дорогого Учителя заострившееся скулами, очень белое и пустое, дорогой учитель весь теперь — пустой, легкий, его хочется — надо, необходимо, нужно — наполнить до краев той ненавистью, которая расцветает в голодной императорской груди. Тасянь-Цзюнь перехватывает Чу Ваньнина поудобнее, и собачье (глупое-глупое-глупое) не то чутьё, не то сердце само несёт его в знакомое до ноющей, привязчивой боли в коленях место: темный павильон возле лотосового пруда. Этот достопочтенный тот ещё глупый пёс, поэтому он улыбается и шумно принюхивается, когда чужие волосы задевают его шею — пахнет кровью и яблоками. Хорошо, вкусно, ненависть это вкусно, это греет изнутри, это ведь так называется? Ненавистью? Этот учитель такой глупый — потому что не может смолчать даже сейчас, не может прикусить свой блядский язык, не может... — Прости, Мо Жань. Учитель был неправ. Этот Учитель так виноват, Мо Жань... До этого достопочтенного доходит не сразу — а когда доходит (то есть взрывается между рёбрами такими белыми осколками, от которых больно и нельзя дышать, то есть сошедшим с ума метрономом всё быстрее и быстрее повторяется между висков «Учитель-был-неправ-неправ-не»), то он чуть ли не кричит: «Повтори, что ты сказал?!» Тасянь-Цзюнь не кричит, хотя кто бы ему запретил — теперь, потому что для крика нужны силы, а вся его сила утекает в пальцы, которыми он сжимает чужие плечи в мокрых от крови, тяжелых одеждах. Учитель этого достопочтенного умеет бить в цель — даже теперь, когда Мо Жань провозгласил себя наступающим на бессмертных, у этого Учителя не осталось больше возможности призвать золото Тяньвэнь или пылающий светом клинок, зато он втыкает в грудь этого достопочтенного такие невозможные слова. «Этот учитель так виноват». Ты это хотел услышать, ученик Мо Вэйюй? Это поможет твоему почерневшему от чужой крови сердцу снова биться спокойно и ровно, а не заходиться бешеной скачкой? Это позволит отпустить чужую смертельную бледность туда, в следующее царство, в котором над ним больше не будет власти этого достопочтенного, ну уж нет. Нет. — Этот Учитель так виноват, — говорит Тасянь-Цзюнь и пинком распахивает хлипкие деревянные створки, — что ему не следует умирать. В павильоне алого лотоса ничего не меняется годами. В павильоне алого лотоса пятнадцатилетний Мо Жань рисовал похабщину на странице старой священной книги, а Тасянь-Цзюнь роняет чужое тело на все так же заваленную всяким хламом кровать (для кого же Учитель Чу тут пытался делать Ночных Стражей, во время счастливого и справедливого правления этого достопочтенного ни для кого не будет твари страшнее, чем их дорогой Император). В павильоне алого лотоса его дыхание немного успокаивается, а сердце больше не порывается вылезти через горло наружу — учитель Чу лежит как мёртвый. Он действительно кажется...слишком бледным, слишком тихим, слишком неподвижным. Это не уловка, не хитрый трюк — кровь покидала его тело по капле много часов подряд, и Тасянь-Цзюнь оглядывается вокруг почти беспомощно, раздраженно и зло: он не лекарь! Он давно не обращает внимания на собственные раны, предоставляя духовной силе справиться с этим за короткие ночные медитации, он никогда особенно не интересовался искусством исцеления, он же не... — Этот Учитель должен очнуться, — в конце концов он опускается на колени — в тяжелом церемониальном облачении, с туго вплетенным в волосы золотом, — должен очнуться для этого достопочтенного. Тасянь-Цзюнь трогает его за горло, покрытое подсохшими ржавыми потеками. Кровь Чу Ваньнина все ещё пахнет яблоками, мучительно, так, что наступающему на бессмертных приходится расцарапать своё собственное горло, чтобы не задохнуться. Тасянь-Цзюнь приказывает кому-то почтительно-безмолвному принести горячей воды. Он не разрешает чужим — чужим взглядам, сгорбленным спинам или услужливым рукам — пересечь порог павильона. Он разрывает какую-то белую тряпку зубами и пальцами, смачивая и отжимая от воды, после того, как он стирает кровь с очень белого лица и шеи, белая тряпка становится розовой. Кажется, это рукав. Тасянь-Цзюнь распахивает такое же белое нижнее ханьфу на чужой груди — надо вытереть кровь. Надо передать этому слабому, человеческому, ненавистному телу хоть немного духовных сил, если это будет иметь смысл, если его ребра... — Почему ты так исхудал, Учитель? — Тасянь-Цзюнь наклоняется и носом, по-собачьи и шумно, ведёт по выступающим костям, обтянутым кожей. — У вас не было проблем с продовольствием, этот достопочтенный специально... Этот достопочтенный раздраженно отшвыривает мокрую тряпку, пропитанную кровью этого Учителя, и укладывает ладонь прямо в центр чужой груди. — Хватит притворяться! Ты должен очнуться и... Ты очень задолжал этому достопочтенному. Пока Учитель приходит в себя (вернуть его обратно на эту грешную землю пика Сышен парой увесистых пощёчин не выходит, поэтому остаётся только ждать, когда он проснётся), Тасянь-Цзюнь чувствует себя... плохо. День его триумфа, после всех этих завязших в зубах и бессмысленных боен, после жалкого сопротивления плохо организованных отрядов, после того, как его знамёна скрыли под собой стены школы, бывшей когда-то родной для недостопочтенного щенка Мо Вэйюя, сегодня должен быть хороший день. Счастливый, потому что в его руках медленно, по капле из чужого ненавистного тела медленно вытекала жизнь, потому что нигде больше не осталось никого, кто смел бы называть его «недостойным» или тыкать носом в «дурной нрав», или хлестать тяжелой золотой плетью. Пока на разворошенной кровати перед ним его первый (единственный) во всем мире совершенствующихся учитель упрямо отказывается подавать признаки жизни, Тасянь-Цзюнь лихорадочно перебирает в мыслях всё, что раньше казалось ему... достойным этой самой бессмысленной и кровавой войны со всеми духовными школами разом. — Мо Жань? Что ты... сделал? Зачем? Месть? Ненависть? Жажда признания, голодное и нищенское, жадное «дай мне ещё, ещё, ещё больше»? Ему не нравится думать, когда надо бы уже лежать пьяным от вина победы и лицом в груди новоиспечённой императрицы Сун, ему не нравится, что Учитель снова называет его «Мо Жанем», как будто ничего не изменилось — как будто они втроём с Мэн-Мэном и... втроём собираются на тренировку, а старейшина Юйхэн строго сводит брови, потому что кто-то (Мо Жань) опять опоздал, из-за того, что проспал или слишком увлёкся завтраком, эта жизнь закончилась. Закончилась! И не надо, нечего выкапывать из земли дорогих сердцу мертвецов, ничего хорошего в этом нет, кроме мокрых снов. Мокрых не по-весеннему, а подушкой, с липкими и холодными щеками. Тасянь-Цзюнь теперь император, ему так нельзя. Поэтому он широко улыбается, когда подходит к Чу Ваньнину (поэтому Чу Ваньнин больше не его Учитель, нет же?): — Ты задаёшь так много вопросов этому достопочтенному... Но выглядишь совсем не подобающе. Я буду разговаривать с тобой в главном зале, можешь привести себя в пристойный вид, только не слишком задерживайся. Тасянь-Цзюнь зачем-то протягивает руку и почти прикасается к чужим пальцам, которые комкают ткань воротника у горла: он влил в тело этого Чу Ваньнина дохуя духовных сил, и пусть меридианы в нем были разрушены, что-то да вышло залатать. Например, порез кожи напротив сонной артерии уже затянулся и выглядит как двухмесячный рубец. — Не вздумай сделать вид, что ты меня не услышал, — Тасянь-Цзюнь наклоняется к чужим волосам, слипшимся на затылке от грязной воды и крови, все равно от него пахнет яблоками, а этого достопочтенного почему-то начинает подташнивать как девицу в стыдной беде, — я жду. На самом деле, в главном зале бывшей школы пика Сышен сейчас слишком много огней, и у этого достопочтенного начинает тупо пульсировать висок. На самом деле он не чувствует вкуса вина на занемевшем языке и вливает в себя глоток за глотком чтобы просто скоротать время. Люди вокруг не смеют заговаривать, пока молчит этот достопочтенный, а этот достопочтенный сейчас желает говорить только с одним человеком на всем этом ебаном свете, как смешно и... — Где он? Тасянь-Цзюнь роняет пустой кубок, и от внезапного грохота по каменному полу голова взрывается новой вспышкой боли и тошноты между висками. — Если не захочет идти сам, можете притащить его силой, быстро! Этот достопочтенный делает большой глоток, демонстративно и высоко запрокидывая снова наполненный кем-то услужливым кубок, этот достопочтенный делает огромный глоток вина, чтобы никто не подумал... Чтобы один конкретный «кое-кто» не подумал об императоре как о жалкой отчаявшейся девке, которая только и ждёт возможности взглянуть на покинувшего её возлюбленного. Тасянь-Цзюнь едва не давится этим хуевым вином, если честно, и только невероятным волевым усилием проталкивает его дальше в желудок. Тасянь-Цзюнь обводит покрасневшими от этого блядского усилия глазами ярко освещённый зал: чужие лица тут же почтительно опускаются, прячут яркие провалы ртов, никто не смеет смотреть на этого достопочтенного. Никто, кроме него. У него внимательные, цепкие зрачки, широкие и чёрные, расплывшиеся по радужке — в них теперь отражается не золото Тяньвэни, а золото, зажженное в дорогих подсвечниках и блюдах, в них отражаются фигуры охранников этого достопочтенного, ступени, ведущие к императорскому трону, то есть совсем всё, кроме самого достопочтенно-бывшего ученика. Тасянь-Цзюнь расправляет рукава и чуть наклоняется вперёд — у этого, который смеет смотреть так строго и дерзко, струйка крови сбегает по очень белому виску. Из свежей ссадины на лбу, прямо над строгой чёрной бровью, и этот достопочтенный никак не мог оставить этого на чужой коже, почему-то он помнит каждый порез, каждую рану, каждый удар... Солдат, который перевёл Учителя этого достопочтенного, толкает эту слишком прямую спину ещё раз, намного сильнее, и кричит что-то вроде: «Как ты смеешь!?» — Как ты смеешь, — говорит Тасянь-Цзюнь и приподнимается с трона на сантиметр, от его движения слуги этого достопочтенного словно уходят под землю на целый метр, выцветая и бледнея как книжные иллюстрации на долгом солнце, — трогать то, что принадлежит этому достопочтенному? Из его тяжелой головы почему-то вылетает тот факт, что он сам разрешил применять силу, а от свежего кровоподтёка на учительском ясном челе у него у самого темнеет перед глазами от бессильной, непонятной ярости: никто, никогда, нельзя... Чувство такое нелепое в детской жадности, нелепое и стыдное, Тасянь-Цзюнь этого не... не в первый день своего императорства, блядь, почему этот учитель всегда всё портит? Он встаёт и спускается к чужой непреклонной фигуре — учитель Чу выглядит... хреново, если честно: он очень бледный, до мраморной синевы, бледный как мертвец, как тот, который лежал на снегу и на коленях у Мо Жаня, к черту! К черту, сегодня они будут веселиться, все — живые и мертвые, потому что этот достопочтенный так приказывает. — Я вижу, ты наконец-то снял свой траур, Учитель, — Тасянь-Цзюнь бесцеремонно хватает чёрную ткань, торопливо намотанную на чужих плечах, — этот достопочтенный доволен. Только вот материал совсем неподходящий. Эй, принесите... Он оглядывается и натыкается взглядом на колышущиеся занавеси, украшающие зал: алые, золотые, чёрные... Чёрные. Чу Ваньнину, постоянно выбиравшему белый траурный цвет, блядски подходит чёрный, полупрозрачный, шелестящий... Это будет забавно. Нет, весело, празднично, смешно, в честь восшествия ученика этого Учителя на престол, зачем же ещё он оставил в живых эту ледяную строгость бледных губ и босых, смешно поджатых стоп. Зачем, как не для развлечения, не для того тёмного и горячего в животе, которое бьет в голову сильнее, чем все на свете вино: — Принесите шёлк. Чёрный, как и подобает этому дню, Учитель этого достопочтенного переоденется прямо здесь, к чёрту этикет, теперь ваш этикет это я, неужели не ясно? Тасянь-Цзюнь протягивает ладонь куда-то в сторону, не переставая смотреть на кровь, которая продолжает стекать по чужому разбитому лицу. Спустя несколько мгновений ему на пальцы приземляется что-то очень приятное и легкое на ощупь, наверняка пиздецки дорогая ткань: — Надевай. Не заставляй этого достопочтенного и его гостей ждать. — Нет. Чу Ваньнин говорит ему «нет». Чу Ваньнин говорит ему: — Это унизительно, Мо Вэйюй, прекрати валять дурака. Ты хочешь унизить меня или себя самого? Не то чтобы это сильно удивило этого достопочтенного, скорее он по пальцам одной руки мог бы пересчитать те случаи благословления небес, когда Учитель соглашался с ним раньше, с чего бы теперь хоть что-то изменилось? Что-то изменилось. Тасянь-Цзюнь подходит совсем близко и упирается грудью в его грудь — он теперь выше Учителя на добрую голову, только голова этого достопочтенного такая тяжелая от туго заплетенных в торжественную прическу волос, от вина и чужих слов про вину одного там... белого кота, недобрая нихуяшеньки у него теперь голова. Тасянь-Цзюнь слышит это упрямое, непокорное и невыразительно-холодное «нет» — и все вокруг тоже его слышат, кто-то излишне почтительный и рьяно-преданный этому достопочтенному негодующе вскрикивает (этого «кое-кого» следует при первой возможности казнить во избежание совсем уж тошнотворных вершин низкопоклонства, этот достопочтенный жаден до внимания и почета, но вовсе не слабоумный). Тасянь-Цзюнь не поворачивает головы, не отводит взгляда от этих сухих и серых губ, некрасиво и непочтительно вымазанных свежей кровью, когда говорит всем вокруг выметаться. — Живее шевелите задницами! В жарко натопленном и ярко освещённом зале не остаётся чужих глаз, ртов и ушей приблизительно спустя секунд пятнадцать — последних зазевавшихся девок стражники вытаскивают не то за рвущиеся одеяния, не то за волосы, судя по короткому глухому взвизгу, как же этому достопочтенному наплевать, с чего начнётся его царствование в умах и сердцах этих хуевых подданных. Все, кому что-то не понравится, будут вольны уйти или сдохнуть, все, кроме этого Чу Ваньнина, который отказывается от милости бывшего ученика. Как будто Тасянь-Цзюнь недостоин, как будто... — Как будто я там чего не видел, — у Ваньнина нет ни малейшего шанса. Теперь, когда его тело не отличишь от человечьего, обыкновенного и слабого, с выжженными меридианами и разбитым ядром, он против этого достопочтенного не больше чем котёнок против урагана. Тасянь-Цзюнь хватает грубую ткань нижних одежд и рвёт её с громким треском, сдергивая с чужих плеч, которые вдруг оказываются очень белыми во всем чёрном, красном и золотом этой ночи. Они белые, и вся кожа у Чу Ваньнина — белая-белая, словно ни месяцы осады, ни сегодняшняя многочасовая пытка не оставили на нем никаких следов. Это, конечно, неправда: этот достопочтенный щурится, одновременно легко удерживая чужое сопротивление на месте — тело Чу Ваньнина покрыто шрамами, застарелыми и совсем свежими, ссадинами, царапинами и ожогами, тело... Самое обыкновенное — тощее, костлявое и мужское. Вот что несомненно, и Тасянь-Цзюнь хмыкает в голос, потому что стоит дернуть остатки чёрной мешковины чуть ниже его костлявых бёдер, как уровень сопротивления подскакивает буквально до ебаных небес. — Тихо, тихо, — ему почти смешно от этой непонятной стыдливости, в конце концов, он несколькими часами ранее едва не выпустил из тела этого Учителя всю кровь, а потом самолично оттирал ржавые разводы и воообще ухаживал как мать за долгожданным первенцем, — чего ты так дергаешься, Учитель? Я предложил тебе переодеться самому, как уважаемому гостю, а ты решил, будто этот достопочтенный вздумал... унижать тебя? Вот ещё... Почему-то Тасянь-Цзюнь начинает злиться — что за слово ещё, «унизить»? Да как его можно унизить ещё больше — разбитого собственным учеником, вынужденного наблюдать за гибелью бывших соратников, вот ещё бы петуха Мэн-Мэна сюда притащить и разорвать от глотки до задницы, но ничего, этот достопочтенный все успеет, он же только начал императорствовать, дайте дух перевести! — Да стой ты смирно, — в конце концов он не выдерживает и встряхивает чужое непокорное тело как куклу, от этого движения волосы Чу Ваньнина, собранные в привычный этому ученику хвост, вдруг распадаются, мягким и легким тёплом задевают лицо этого достопочтенного, лезут ему в нос и губы, — ну вот, какого хрена ты решил меня соблазнить как бордельная шлюха, а, Учитель? Тасянь-Цзюнь смеётся — шутка кажется ему очень удачной, кто бы мог подумать: сиятельный старейшина Юйхэн будет нагишом махать распущенными волосами перед своим... перед бывшим учеником. Его веселье обрывается запахом чужой ладони — что это, Ваньнин, пощечина? Серьёзно? Какого хрена! Этот достопочтенный в ярости. Или нет, или ему так смешно, глупый-глупый Учитель, раньше ты валил этого достопочтенного на колени с одного удара, с первого, рассекающего воздух, неотвратимого и золотого свиста, раньше этот достопочтенный больше всего на свете боялся вызвать выражение неудовольствия на этом строгом и отстранённом лице, а теперь смеётся в голос, запрокидывая голову и с наслаждением выдирая из спутанных волос эту парадную тяжелую хуевину — этот Учитель осмелился... — Надеюсь, тебе понравилось бить своего Императора, — говорит Тасянь-Цзюнь и не перестаёт улыбаться, — потому что вряд ли у тебя будет возможность повторить это маленькое развлечение... Как насчёт того, чтобы отрубить тебе обе руки, а? Он рассматривает полураздетого, все ещё тщетно пытающегося замотаться в обрывки одежды Чу Ваньнина и представляет его со свежими обрубками-культьями вместо этих худых рук с крупно торчащими косточками на запястьях. Ещё можно отрубить человеку ноги, и он все равно будет жить, человек-обрубок, человек-пень, разве это не забавно? Не достойно наступающего на бессмертных? Тасянь-Цзюнь не обращает внимания на слабое жжение на щеке, вместо этого тщательно представляя картины жестокой мести... Не то. Не так, ну и что это будет за месть свиному окороку? У человека всего четыре конечности, ну, нос ещё, уши, корень жизни, хуйня это всё — грязно и скучно. И этот Чу Ваньнин вряд ли настолько боится боли, он же только что не постеснялся влепить затрещину своему императору, бесстрашный, бессильный, бес... — Впрочем, я полагаю тебе это даже понравится, — Тасянь-Цзюнь окончательно отметает идею с лишением дорогого Учителя членов, когда опускает взгляд: этот учитель судорожно сжимает бёдра и неловко переступает с ноги на ногу, как будто... — Не корми старейшину Юйхэна лотосовыми пирожными, дай только пострадать во благо... Во благо чего только? Ничего не осталось из того, за что ты мог бы расплатиться своими страданиями, никого не осталось, я убил их всех... Ну, кроме одного. Он все время так кричал на меня. Требовал «немедленно отпустить Учителя». То есть тебя, Чу Ваньнин, как будто этот достопочтенный всерьёз посадил тебя на цепь. И вообще забыл ученический долг, бесполезный дурак, он собирается мстить и восставать, мне даже любопытно... Что из этого выйдет. Надеюсь, твой второй ученик сможет как следует нас развлечь, а, что скажешь? Тасянь-Цзюнь вспоминает дохуя благородное лицо этого последнего девственника из их «поколения прославленных заклинателей», искаженное глупой яростной гримасой отвращения и бараньего, тупого «как ты мог». Как ты мог простить его, Мэн-Мэн, ты же дружил с... со своим вторым соучеником, ты же ел с ним за одним за столом и препирался на тренировках, он умер, потому что наш дорогой хуев Учитель отвернулся и не помог, а теперь ты, Мэн-Мэн, смеешь называть меня «отвратительной свихнувшейся псиной»? Кто ещё самый отвратительный из нас, а, ублюдок! В яростном тумане воспоминаний этот достопочтенный не сразу обращает внимание на что-то неуловимое, которое вдруг меняется в бледном лице напротив. Как будто этот учитель вдруг забывает о своих попытках прикрыться и спрятать наготу, как будто он слышит что-то... Что-то похуже, чем предложение этого достопочтенного остаться без рук. — Он не виноват, — говорит Ваньнин так быстро, тут же теряя строгость плотно сжатых губ, — оставь его, Мо Жань. Пощади. Этот достопочтенный думает, что ослышался. Что у него звенит в ушах от количества выпитого и съеденного или от того, какие эти блядские плечи прямо перед ним раздражающе-белые, потому что старейшина Юйхэн, Бэйдоу ночного неба ведь не может... Не может же он так быстро начать умолять! Так просто говорить это жалкое «пощади», этому Ученику делается странно и уязвлённо внутри, как будто он до сих пор маленький ребёнок и до дрожи в коленках уверен в том, что его Учитель самый нежный, самый сильный и самый отважный, непобедимый и сияющий. Этот непобедимый и сиятельный смотрит на него чем-то влажным из-под покрасневших век. Этот «самый сильный» словно бы не замечал многочасовых пыток, из него долго невозможно было исторгнуть ни звука, а теперь это торопливое и отчаянное «он здесь ни при чем», оно забирается императору, наступающему на бессмертных, под кожу и раскалённым свинцом пропитывает кости. Конечно же, блядь. Прекрасный Сюэ Мэн, чудесный Сюэ Мэн, богатенький ублюдок, родившийся с золотым мечом в заднице, конечно же он так важен этому Учителю. Как никогда не был важен этот достопочтенный шелудивый пёс, все правильно — можно подумать, он не догадывался раньше, не знал, не сжимал кулаки и не скрипел зубами, глупый-глупый ученик с таким дурным нравом, можно подумать, ты не знаешь, что всегда будешь на последнем месте, в конце, придатком, дурацкой обязанностью, тем, кого надо просто терпеть... Ну уж нет, сукины жалкие выблядки! Хватит. Теперь этот достопочтенный на самой вершине этого паскудного мира, и только ему решать — кого стоит пощадить, а кого насадить задницей на остро заточенный кол, пока этот кол не выглянет из разодранного горла. Тасянь-Цзюнь шумно выдыхает. Все-таки этот Учитель неисправим. Не за себя, не для себя он упадёт на колени и будет смиренно умолять этого достопочтенного, не для себя он сломает вечную хуеву гордость очень прямой спины и строгого взгляда, а за этого... За Сюэ, сука, Мэна. Тасянь-Цзюнь шумно выдыхает и отходит, поднимаясь обратно на возвышение и усаживаясь на трон — нихрена не элегантно, неловко подбирая полы чёрных, расшитых золотом одежд. Ему надо подумать, потому что это гребанное «пощади» из уст Чу Ваньнина задевает какие-то подозрительные места внутри у этого достопочтенного. Потому что воспоминания об этом строгом «ты хочешь унизить меня?», нелепых попытках сохранить остатки ненужной благопристойности и скрыть от его взгляда тело, прикрыться хотя бы остатками ткани, «пощади», пощади, по-ща-... Какая-то девка кричала это же слово, когда он не выпустил её из походной солдатской койки наутро. Вся в соплях, она бессильно и отчаянно старалась оттолкнуть его руки, сдвинуть покрытые синяками и укусами бёдра, такая глупая, такой... Тасянь-Цзюнь смотрит на него — снова. Теперь отмечая совершенно неочевидные детали: у его Учителя очень тонкая талия, изящнее чем у танцовщиц. Тонкая талия, все ещё сильные руки с изящными худыми пальцами, очень белая и тонкая кожа, «унизить», его Учитель ведь... Подобные мысли об этом человеке, который когда-то повергал в смятение демонов и повелевал стихиями, будоражат императорскую кровь намного сильнее вина. У Тасянь-Цзюня что-то загорается в животе, сантиметра на три пониже пупка, и он наконец улыбается, расслабленно откидываясь на спинку трона. — Пощадить? Слова этого Учителя больше ничего не значат для этого достопочтенного. Пожалуй, я притащу этого паршивого ублюдка прямо сюда, к родным, так сказать, стенам. Будет весело устроить вам что-то вроде последнего свидания, разве нет? Ты сможешь сказать ему, что все будет хорошо, а, Учитель? Сможешь соврать, глядя в его наивные глупые глазки выпавшего из гнезда птенца? Или как обычно просто отвернешься, как отвернулся ото всех своих учеников? Ты жалок! И ещё смеешь просить у меня... Тасянь-Цзюнь сжимает пальцами резные подлокотники, улыбка делается хищной, скорее — широким звериным оскалом. — Впрочем, этот достопочтенный готов проявить... не свойственное ему мягкосердечие. На определенных условиях, разумеется. Хочешь купить жизнь своего ученика, Ваньнин? Подойди ближе, и мы обсудим условия сделки. От того, насколько это работает — насколько сильно и верно, точно, ни единой осечки или промаха, у этого достопочтенного сладко сжимаются кишки. Или это от другого они сжимаются, от того, как ломко ненавистный человек оседает перед его глазами, теряя равновесие, как потерял раньше золотое ядро, потерял оружие, потерял уважение этого достопочтенного ученика и его любовь... Чу Ваньнин стоит перед ним — измученный, с растрёпанными волосами и полураздетый, избитый и наверняка голодный (без его приказа разве осмелился бы кто-то принести еду или вино в павильон алого лотоса), Чу Ваньнин говорит: — Пожалуйста. Я сделаю что угодно, — и ломко, некрасиво оседает на колени, почти заваливается вперёд, к подножию трона этого достопочтенного, словно теряя сознание, Чу Ваньнин п р о с и т его, а у этого достопочтенного хуйня какая-то перед глазами вместо справедливого триумфа: яблони цветущие, например. И высокая фигура в белом, с легкими развевающимися рукавами, и лента в волосах, и спрятанная в уголке строгих губ незаметная улыбка, и ради неё как будто можно простоять на коленях целый день, целую неделю, ради него можно отдать всего себя, даже умереть... Только вот умереть пришлось не ему, не грязной псине, а тому, который не был виноват, не был, не должен был умирать никогда! — Много лет назад, — говорит Тасянь-Цзюнь задумчиво и размеренно, не обращая внимания на столь вопиющее проявление неуважения (подумать только, валиться в обморок прямо у Императора под носом, старейшина Юйхэн, где ваши манеры), — этот достопочтенный был глупым ребёнком. И этот глупый ребёнок считал одного старейшину Юйхэна, Бэйдоу ночного неба, самым красивым человеком на свете. Он протягивает руку и подцепляет чужое белое лицо с выцветшими губами и зрачками за подбородок, грубо задирая его и подтаскивая Ваньнина ещё ближе, вынуждая того упереться коленями в колени этого достопочтенного и согнуться. — Будем считать, что этому императору стало любопытно, Ваньнин... Он продолжает говорить с нарочитой незаинтересованностью растягивая слова, только пальцы впиваются в чужую плоть все сильнее и сильнее, он вполне способен сломать челюсть этому... Рано и бессмысленно, способность широко открывать рот ещё может пригодиться Чу Ваньнину. — «Что угодно», говоришь? Этот достопочтенный услышал твою недостойную просьбу и, пожалуй, может пощадить ублюдка Мэн-Мэна. Тасянь-Цзюнь уже давно не тот сопливый и восхищенный ребёнок. Тасянь-Цзюнь провёл молодость в борделях, женился на самой красивой женщине мира, а в последнее время не гнушался брать всех и всё, на что случайно упадёт взгляд. Тасянь-Цзюнь не понимает, откуда берётся странный, легкий трепет в его сердце, когда он внезапно тянет чужое легкое тело, и не ожидающий подвоха Ваньнин оказывается неловко сидящим на коленях у этого достопочтенного. — Ты же понимаешь, учитель, — Тасянь-Цзюнь думает, что дыхание у него перехватывает от вина, а не от этой небольшой угловатой тяжести на коленях, не от того, что чёрные волосы Чу Ваньнина щекочут ему щеку и горло, — что твои слова мне не нужны. Они ничего не значат. Я хочу... Осознание накрывает его только теперь. Этот достопочтенный спятил! — Ты выкупишь жизнь этого никчемыша своим телом, — Тасянь-Цзюнь наклоняется и ласково, тихо усмехается рядом с чужим ухом. — Все равно у тебя больше ничего не осталось, правильно? Он нарочито медленно и грубо проводит ладонью по чужому бедру, сминая и задирая и без того задранный подол нижнего белого ханьфу. Этот достопочтенный чувствует себя так, словно только что нырнул на дно волшебного озера и вытащил самое драгоценное и могущественное духовное оружие в мире. Нет, много, много лучше, кровь в его висках и каждой сладко напряженной мышце, жиле и сосуде закипает предвкушением, а во рту появляется привкус железа и счастья: Чу Ваньнин сразу понимает — ч т о и как этот достопочтенный требует. Чу Ваньнин не может удержать на строгом и благородном лице строгую и благородную маску, он весь сжимается на коленях у Тасянь-Цзюня — легкий, костлявый, смешной... — Ты... Я не женщина, Мо Вэйюй! Тасянь-Цзюнь слышит его голос как сквозь густую, плотную пелену — не то дыма от пожарищ, не то яростного упоения предстоящей битвы. Этот достопочтенный всегда приходил в койку (постель шлюхи или императорское супружеское ложе) как на бой, как на бойню, зубами и когтями выгрызая своё, помечая и присваивая, его возбуждение с самой сопливой юности всегда было замешано на крови. Тасянь-Цзюнь его не слушает больше, Чу Ваньнина, сиятельного старейшину Юйхэна, дорогого Учителя... Не слышит. Распять, отрубить руки, сжечь заживо — все это не идёт ни в какое сравнение с тем, как чужие бёдра бессильно вздрагивают от грубого рывка, которым этот достопочтенный разводит их шире и прижимает впалый обнажившийся живот к своему животу, ловко просовывая руку между их телами. — О, нет, разумеется ты не женщина, Ваньнин, — Тасянь-Цзюнь громко, заливисто хохочет, бестрепетно стискивая пальцами чужой вялый член, — никто не способен столько выпить, чтобы суметь перепутать две дырки с одной... Но, Учитель, ты действительно блаженный или прикидываешься? Не знаешь, сколько удовольствия может доставить этому достопочтенному даже такое никчемное тело, как твоё? Кроме того... Он отпускает вялую, еле тёплую плоть и обеими ладонями сжимает талию этого невыносимо тощего (нет, все-таки нужно будет его накормить... приказать накормить, этот достопочтенный кажется может соединить пальцы таким образом и в таком не слишком естественном месте, блядь) Учителя. Блядь, этот достопочтенный все-таки спятил, потому что всерьёз собирается... Хер этого достопочтенного ничего не смущает. Хер этого достопочтенного заинтересован и начинает заинтересованно прижиматься к тощему и костлявому заду этого учителя, и Тасянь-Цзюнь смеётся снова, это действительно так смешно: всю ученическую сопливую юность в сердцах грозиться выебать уважаемого Учителя Чу до кровавых соплей и восемнадцати поколений трижды ебанных предков, а возмужав все-таки исполнить давнее обещание и надеть выебистого упрямца на свой хуй. — Кроме того, — возбуждение начинает захватывать этого достопочтенного так забавно — не от хера, а от пальцев, которыми он сжимает и слегка поглаживает чужие рёбра, поднимаясь к темным соскам, съежившимся и плоским на этой плоской, безволосой и очень белой груди. Тасянь-Цзюнь щёлкает по одному из них ногтем и внезапно скидывает чужое тело с колен себе под ноги, — с чего ты решил, что я прямо сейчас буду трахать тебя? Не думай, что у тебя получится раздвинуть ноги, зажмурить глаза и думать о Сюэ Мэне. Этот достопочтенный желает, чтобы его как следует развлекли этой ночью. Поэтому для начала тебе стоит помыться... Не то чтобы этот достопочтенный действительно был хоть сколько-нибудь брезглив — он спокойно ел и спал на голой земле, а трахался по дерьму и крови, но в случае с Чу Ваньнином того хотелось унизить как можно сильнее, использовать любую возможность пнуть в беззащитное, мягкое, лишенное панциря духовных сил и защиты золотой плети. — Я прикажу слугам помочь тебе. После тебя приведут в покои этого достопочтенного. Постарайся для своего Императора, Учитель, хорошо постарайся. Этот достопочтенный отвешивает себе затрещину — совсем не мысленную, не метафорически, а по-настоящему, совершенно случайно попадая в то самое место, куда немногим ранее приземлилась чужая, узкая и холодная ладонь: было бы от чего так волноваться, глупый достопочтенный! Он не понимает, почему как только за Ваньнином закрываются двери главного зала бывшего Пика Сышен (наверное, ему стоит придумать новое название для императорской резиденции, разве нет, спросить мнения дорогого Учителя), внутри что-то перекатывается голодно и тревожно. Как будто Тасянь-Цзюнь желает видеть его всегда, знать, что это тощее, выебистое, с задранным подбородком и спутанными волосами, что оно всегда здесь, рядом — протяни руку и возьми. Как будто не он сам только что оттолкнул этого Учителя как приставшую к богатенькому клиенту шлюху, как будто не надо было его отпускать. Тасянь-Цзюнь остаётся один, но не может этого выносить: так долго, свечи и палочки благовоний прогорают слишком медленно, его сердце толкается в глотку слишком сильно и неправильно — почему этот достопочтенный волнуется как девственник? С какого это хрена, это же всего лишь Учитель, всего лишь жестокая шутка, совсем как отвернуться от умирающего ученика и от второго ученика, который умирает не телом, а растоптанными в грязь, первыми, наивными чувствами отвернуться тоже, смешно, так какого хрена ты не смеёшься, наступающий на бессмертных? Тасянь-Цзюнь распугивает слуг звуком быстрых шагов и взмахами чёрных одеяний. Тасянь-Цзюнь смахивает на летучую мышь, ослепшую от огня, но это все только внутри — за крепко сжатыми кулаками, за сдвинутыми бровями и закаменевшей челюстью, этот достопочтенный небрежно сминает слишком гладкие простыни, этот достопочтенный... Может быть, стоило взять его прямо в тронном зале? На глазах у толпы стражников, чиновников и слуг, для чего ты затеял эту возню с алыми простынями, когда твоя достопочтенная супруга, например, желает провести новую и торжественную свадебную церемонию, желает полноправной хозяйкой вступить во дворец, у неё такие тонкие запястья и белые бёдра, а ещё очень красивые губы, разве могут сравнится с ними сухие и потресканные до кровянистых корок, на этом строгом худом лице? Тасянь-Цзюнь ждёт. Он, который теперь волен не ждать даже солнца или дождя, способный призвать под свой контроль человеческие пешки-шахматные фигурки, мастер секретных хуевых техник, терпеливо держит руки на коленях, потому что... Потому что его сердце бьется о грудную крепкую кость, потому что Чу Ваньнин переступает порог императорской спальни и он больше не... не тот разбитый и униженный Учитель этого достопочтенного , который тщетно старался прикрыть от чужих взглядов своё тело. У него спокойный, гордый взгляд. Выпрямленная до болезненной прямоты спина, разведённые лопатки, благопристойная походка идеально воспитанного старейшины, бледное, но чистое лицо, бестрепетная темная тень от ресниц на щеках и голос... — Мандариновое масло? Твои слуги были навязчивыми, Мо Вэйюй, — негромкий, ровный, в нем больше нет того умоляющего «пощади» или безрассудного «что угодно», и поэтому этот достопочтенный приходит в настоящую ярость. Болезненно звенящую в висках и пальцах, натягивающую нервы и жилы тетивой, шелковые простыни и ебанное мандариновое масло для этого упрямца, ну-ну, псина, нужно ему твоё императорское снисхождение! — Должно же хоть что-то в тебе возбуждать этого достопочтенного, — говорит он лениво, пряча вспыхнувшие зрачки за нарочито-медленным движением рукава, откидывает расплетенные волосы за спину и улыбается. Ты сам виноват, Чу Ваньнин. Конечно же этот достопочтенный пиздит как дышит — хер этого достопочтенного вполне себе заметно наливается предвкушением и твёрдостью. Не только хер этого достопочтенного, но и весь Тасянь-Цзюнь... заинтересован в этом гордом, изломанном и очень белом теле, но ведь кто-то решает изобразить из себя дохуя опытного и бесстрашного любовника, и кто такой этот достопочтенный, чтобы препятствовать уважаемому мастеру Чу? Или упустить такую забавную возможность насладиться представлением? Тасянь-Цзюнь уверен, что никто и никогда не делил со старейшиной Юйхэна постель.Было бы что там делить, заваленную инструментами узкую койку, ну и какое парное совершенствование в таких условиях? Тасянь-Цзюнь опирается на резное, богато украшенное изголовье кровати и медленно, не отводя взгляда от чужого лица распахивает полы нижнего ханьфу. — Впрочем, кому как не тебе следует заняться, — он проводит ладонью по полувставшему члену, шире разводя бёдра, выставляя растущее возбуждение напоказ, — этим вопросом, а, Учитель? Подойди. Член наливается упругой, горячей тяжестью, тычется мокрой головкой в ладонь. Этот достопочтенный хочет этого Учителя, Мэн-Мэн... точно, это же чтобы петух Мэн-Мэн жил дальше, похуй. Все мысли и соображения вылетают из легкой и горячей головы Тасянь-Цзюнь, когда Чу Ваньнин делает осторожный, медленный шаг — к нему. Чтобы ублажить этого достопочтенного, чтобы отдаться этому достопочтенному, чтобы... — Да что с тобой не так?! — этому достопочтенному больно, вообще-то! Этот достопочтенный тоже человек, пусть и наступающий на бессмертных, и ему нельзя отрывать хуй — то есть «ласкать» таким варварским и грубым способом, то есть Ваньнин сжимает пальцы поверх нежной, тонкой кожицы слишком сильно, да он за рукоять Тяньвэни брался куда ласковей, блядь, ещё и тянет как непослушную лошадь за поводья. Тасянь-Цзюнь рефлекторно (ну, почти) отвешивает ему тяжёлую затрещину и перехватывает «не в ту сторону усердные» запястья, решительно отстраняя от самого дорогого: — Ты хочешь, чтобы этот достопочтенный больше никогда не смог разрядиться? Никакого ответа, Чу Ваньнин смотрит прямо перед собой расфокусированно и мокро, дышит сквозь полуоткрытые губы, и несмотря на не слишком приятную первую пробу... рук этого Учителя, Тасянь-Цзюнь чувствует новый виток раскручивающейся пружины у себя в кишках и груди. Это похоть — несомненная, железная и горячая, похоть, круто замешанная на крови и ненависти, и только совсем немного — на аромате яблочного цвета, таком призрачном и далеком, что сейчас его полностью перебивает резкий цитрусовый запах мандаринового масла. — Неужели ты никогда не трогал себя в этом месте, Учитель? — к нему возвращается приятное и предвкушающее настроение, этого достопочтенного не напугать подобной досадной мелочью, а хер этого достопочтенного ничуть не уменьшается, даже наоборот — начинает активнее истекать прозрачным, густым соком. — Длинными одинокими ночами в павильоне алого лотоса, ммм? Хватит валять дурака, — голос Тасянь-Цзюня становится громче и жёстче, он весь подбирается на роскошном императорском ложе и запускает пальцы в чужие волосы, грубо наматывая темный хвост, вынуждая чужое тело опереться о край постели в неудобной позе. — Этот достопочтенный не позволит тебе отлынивать, или твой драгоценный Мэн-Мэн не доживет до следующей полной Луны, слово этого достопочтенного. Тасянь-Цзюнь злится на него. Потому что он подчёркнуто старается не смотреть, не опускать покрасневших глаз, потому что он держит плечи ровными, а подбородок — задранным, потому что он даже в чёрных дорогих одеждах словно носит на себе белую, грубую и траурную ткань, потому что он такой отвратительно-чистый и праведный, словно бы и смазка этого достопочтенного не может запачкать этих узких прохладных ладоней. Ну уж нет, если Учитель этого достопочтенного собирается остаться чистеньким, то лучше бы ему поскорее избавиться от поганых иллюзий на этот счёт. Тасянь-Цзюнь с наслаждением резко тянет его за волосы, почти одним слитным движением затаскивая худое тело на постель, ближе и теснее. — Для начала давай разденем тебя, — этот достопочтенный торопится, от непонятного внутреннего жара у него болят и трескаются ребра, он срывает дорогую чёрную ткань с чужих плеч неаккуратными, грубыми движениями, выставляя эту бледную кожу напоказ, только для этого достопочтенного, никто, никогда не делал с сияющим Бэйдоу ночного неба таких вещей: животных и приземлённых, никто не разводил его коленей и бёдер, никто не сжимал его пальцами и зубами во время быстрой, яростной случки, никто не мучил его долгим, невыносимым томлением, никто — Тасянь-Цзюнь возьмёт его первым. Эта мысль отзывается невероятным воодушевлением в каждой мыщце его тела. Почему-то это кажется этому достопочтенному таким восхитительным и... правильным? Почему-то он почти роняет Чу Ваньнина навзничь, протираясь крепко стоящим членом о его впалый живот, почему-то в горячем и сладком мареве он почти забывает... — Если ты так плох в том, чтобы приласкать этого достопочтенного пальцами, — Тасянь-Цзюнь трясёт головой и снова садится, стараясь прийти в себя и хоть на время отогнать острое, невыносимое желание просто завалить его на лопатки и начать вбиваться, — то можешь попробовать применить свой рот. Поверь, это весьма облегчит положение твоей задницы, Учитель, поэтому постарайся получше. Он продолжает тянуть Ваньнина за волосы, выдергивая и отбрасывая попавшуюся под пальцы заколку куда-то на пол, и чуть угрожающе понижает голос: — Попробуешь выпустить зубы — и я оставлю тебя без них. А потом и Мэн-Мэна, чтобы посмотреть, кол какого диаметра беспрепятственно пройдёт ему в глотку, ты понял меня, Учитель? Этот достопочтенный в восторге! Возможно, ему на ум и на кончик языка пришли бы какие-то другие слова или соображения — достаточно красноречивые и меткие, но его хуй (наконец-то!) проталкивается между этих бледных, шершавых губ и оказывается в тёплом, горячечном даже и мокром жаре чужого рта. Восторг ещё в том, что рот этот не «чужой», не чужой, а его дорогого Учителя, смел ли когда-то этот достопочтенный всерьёз рассчитывать на подобный эксцесс? Его сердце заходится в торопливых, суматошных толчках и ударах, не всегда поспевая за конвульсивными движениями бёдер. Чу Ваньнин с его хером во рту выглядит... Тасянь-Цзюнь говорит себе: «жалко! Жалкий, ничтожный, пригодный только для...», он убеждает своё достопочтенное уязвлённое смятение, что испытывает столь воодушевляющее возбуждение исключительно из-за униженного положения своего ненавистного пленника. А вовсе не потому, что слёзы в чужих красных глазах заставляют поджилки этого достопочтенного трястись и дрожать от яростного желания собрать их языком, слизать с этих бледных щёк широкими мазками, по-собачьи, укусить шею, плечи, загривок. — Ты выглядишь так замечательно, Учитель, — Тасянь-Цзюнь выдыхает это почти беззвучно, коленями наверняка до жгучей боли прижимая чужие разметавшиеся волосы к темному шёлку постели, сжимая пальцами изголовье до еле слышного треска благородного дерева, не давая возможности ни отстраниться, ни глубоко вдохнуть, погружая возбужденный член в чужую дрожащую глотку и взбивая в надорванных уголках чужих губ белесо-розовую пену. — Такой послушный, больше не смеешь перечить этому достопочтенному или чего-то требовать. Тасянь-Цзюнь даже убирает прилипшую чёрную прядь с его лица, ласковым и почти материнским движением — на щеке у Ваньнина следы смазки, слюны и крови, а ещё — темно-красными отпечатками проступает след пощечины. Когда он начинает закатывать глаза и надсадно, еле слышно за яростными звуками совокупления, хрипеть, этот достопочтенный останавливается с большим... неудовольствием. Комок в животе этого достопочтенного разрастается почти до предела, он вполне мог бы излиться через пару десятков таких же глубоких толчков, но какой интерес заливать спермой чужое бессознательное лицо? Ведь тогда дорогой уважаемый Учитель не сможет до конца прочувствовать и принять уважение своего ученика, со всем дурным нравом и не поддающемся исправлению характером. — Куда это ты собрался? — этот достопочтенный вынимает мокрый и скользкий хер из чужого рта и неловко слезает с груди Чу Ваньнина. — Не вздумай живописно потерять сознание — снова, в конце концов этот достопочтенный ещё ни разу не кончил. Тасянь-Цзюнь снова садится в приличествующую императору позу, слегка сгибая колени, и демонстративно разводит бёдра. Учитель не сможет отделаться этим жалким подобием отсоса, просто потому что этот достопочтенный слегка увлёкся... Чу Ваньнин должен проявить своё смирение. И желание ублажить этого достопочтенного, порадовать своего Императора, потому что петух Мэн-Мэн сам себя не спасёт от пыток и медленной, мучительной казни, потому что он может объединиться со всеми на свете заклинателями и остатками некогда великих орденов и школ — все равно Тасянь-Цзюнь сделает из него отбивную, все равно этот Чу Ваньнин будет плакать своими ублюдскими и жалко покрасневшими глазами, все равно он обязан... То, которое родилось в собачьем сердце этого достопочтенного при взгляде на ветку цветущей яблони, оно все никак не сдохнет. Не загнулось от жгучих, болезненных ударов Тяньвэни, не замерзло под небесным разломом, никуда не девается даже сейчас, когда все цветущее, невозможное, легкое и красивое растоптано его собственными сапогами, разорвано в клочья, распято, униженно и запачкано. Ничего не помогает этому достопочтенному, может этот блядский Учитель наконец-то изволит проявить инициативу? — Хватит разлеживаться! — этот достопочтенный грубо тянет Чу Ваньнина за волосы, вынуждая приподняться и сесть. — Твой император желает, чтобы ты поднял свой зад и... — Это правда то, чего ты хочешь? Этот достопочтенный больше не желает слышать подобного бреда! Что ещё за «это и правда то, чего ты...»? Во-первых, какого хрена этот Чу Ваньнин смеет обращаться к своему императору на «ты», словно к ученику, словно эта их связь не была разорвана, смята и сожжена предательством, пытками, унижением и смертью, как будто он все ещё имеет на это право и может погладить этого достопочтенного по голове в жесте снисходительной похвалы (он никогда не делал ничего подобного, но сопливый ученик Мо видел, как хвалят своих подопечных другие старейшины-наставники, и ему было стыдно, потому что ученик не может осуждать Учителя или подвергать сомнению его методы, но... иногда ему слишком сильно хотелось ощутить прикосновение белой, изящной и смертельно сильной ладони к своим вечно спутанным гривой волосам). Во-вторых, это... нельзя спрашивать о подобном, когда собираешься надеть собственную задницу на чей-то хер! Совершенно в нарушение постельного этикета, впрочем, откуда ему было знать, хуеву совершенству, которого небеса наградили настолько вздорным нравом и поганым характером, что ни один человек на белом свете — ни мужчина, ни женщина, ни дух или зверь — не согласились с ним переспать. — Это и правда все, что ты можешь, Учитель? — Тасянь-Цзюнь возвращает чужой вопрос прямо в его болезненно застывшее лицо, приближаясь к искаженным гримасой губам так близко... У него все время вырывается это «Учитель», как будто этот достопочтенный все ещё не может отвыкнуть или никакое другое обращение не сможет унизить бывшего старейшину Юйхэна сильнее, чем этот издевательский шёпот. Тасянь-Цзюнь рассматривает его лицо, когда чужие бёдра совершенно развратно оказываются широко разведёнными над его возбуждением, а этот скромник Чу Ваньнин отличается завидной смелостью движений, однако! Тасянь-Цзюнь впивается взглядом в его лицо, мокрое от слез и пота, испачканное, с белыми от напряжения губами и таким острым подбородком, дрожащими, тяжелыми и слипшимися ресницами, и в его достопочтенном собачьем сердце что-то отзывается болезненным, резким звуком — как будто кто-то излишне резко дернул струну гуциня. Как будто ему нужно — этому, блядь, достопочтенному н у ж н о прикоснуться (уже не узкой и прохладной ладонью к одной лохматой и глупой голове, а злым, болезненным укусом вгрызться в эти губы, до железного и пьянящего привкуса на языке, до чужого всхлипывающего стона), что за нелепость, с чего бы ему этого хотеть? — Твоя решительность в обращении с... достоинством этого достопочтенного, — Тасянь-Цзюнь не удерживается от прерывистого вдоха, когда Ваньнин все-таки перестаёт хвататься за его хер как за ускользающее счастье для всех и каждого, и пусть петух Мэн-Мэн не уйдёт по жизни обиженным, и умудряется опуститься, с заметным усилием мышц все-таки впуская в себя головку на полпальца в длину (зато на всю ширину), — прямо поражает этого... достопочтенного, блядь, да опустись ты уже нормально, хватит мять яйца! На самом деле, если уважаемый Учитель Чу чего-то и мнёт, так это его плечо — у него очень холодные пальцы с обломанными короткими ногтями, которыми так трудно зацепиться за кожу этого достопочтенного, но этот достопочтенный не чувствует боли от этих кошачьих царапин. Ведь хер этого достопочтенного невыносимо медленно, но погружается в тугое, с мучительной неохотой пропускающее в себя гладкое и жаркое нутро. — Кто бы мог подумать, что такой неприятный человек как Бэйдоу ночного неба может быть так хорош внутри? — Тасянь-Цзюнь не выдерживает этого издевательства над собственным терпением и коротко подбрасывает бедра, стараясь ускорить процесс их блядской состыковки. — В тебе жарче, чем в девке, Учитель, жарко и узко, столько лет ты зря скрывал от заклинательской общественности свой несомненный... ох, блядь, талант... не останавливайся, сука, не смей, ты все ещё не принял этого достопочтенного до конца! Тасянь-Цзюнь сжимает его рёбра до слабого, еле слышного треска и давит, толкая это худое, слабое тело, покрытое синяками и шрамами, вниз, заставляя полностью опуститься на бёдра этого достопочтенного с хером этого достопочтенного внутри. Это хорошо. Нет, слово «хорошо» здесь совершенно бессмысленно, потому что сердце этого достопочтенного сжимается от ненависти, похоти и чего-то третьего, потому что этот достопочтенный вдруг поднимает руку к чужому вспотевшему виску и гладит — ласково, осторожно, как плачущего ребёнка, убирая прилипшую прядь чёрных волос за ухо и открывая чужое пылающее лицо. — Ты красив сейчас, — говорит Тасянь-Цзюнь задумчиво, большим пальцем приподнимая лицо Ваньнина за подбородок, настойчиво трогая его сжатые губы и вынуждая приоткрыть рот, — знаешь, Учитель? С моим хером так глубоко, с моими пальцами в твоём высокомерном рту, жалкий, растрёпанный, заплаканный старейшина Юйхэн... Этот достопочтенный желает, чтобы ты двигался! На смену задумчивости волной прилива накатывает неудовлетворённая глухая ярость, и Тасянь-Цзюнь двигает бёдрами резко и жестко, вбиваясь в чужое тело ещё глубже и вынуждая Ваньнина приподняться на дрожащих коленях. Пиздец котёнку и этому достопочтенному — Тасянь-Цзюнь умудряется разобрать, вспомнить и услышать это шелестящее на длинном, болезненном выдохе «Мо... Вэйюй», умудряется разобрать и услышать своё имя к своему несчастью, то есть почему бы это? Почему этот достопочтенный не счастлив неприкрытому страданию, сломавшему чужие губы, губы, уголки покрасневших глаз, мокрые от пота виски, почему он на короткий яростный миг мечтает забить эти слова обратно в эту узкую, горячую глотку, которая скользко и жарко, болезненно сокращалась вокруг его члена, только бы не слушать, не слышать, не знать. Этот достопочтенный не знает — ему просто очень хорошо, настолько, что даже почти плохо внутри, где-то за сердцем, как будто оттуда тянутся колючие, упрямые ростки сорной травы. Этот достопочтенный вонзается так глубоко, что будто бы чувствует каждое чужое слово головкой напряжённого члена — он трахался со столькими людьми, раньше, делил постель или брал кого-то наспех, стоя и у стены, быстро или медленно, никуда не торопясь, мелкими и ленивыми движениями бёдер в утренней полусонной дымке или яростными толчками, больше напоминавшими ритм сражения, нежели любовную игру, но никогда прежде он... Учитель вдруг поднимает глаза — сам, по собственной воле, а не вынужденным подчиниться жёсткой и жестокой хватке пальцев этого достопочтенного, и от того, как светится его взгляд: мокрым, красным, больным, у этого достопочтенного болят ребра и в таком близком пике удовольствия подтягиваются тяжёлые яйца. А потом в жарком воздухе между ними, между их лицами, так близко, так непочтительно, Учитель и его Ученик, не первый, но самый выдающийся, хуле, по итогу, по рейтингу наступающих на бессмертных, между ними звучат слова... Совершенно не те, на которые рассчитывает этот размечтавшийся достопочтенный. За сильными, резкими толчками бёдер он представляет, как этот Чу Ваньнин бессильно склонится у него в руках, как сломает горделивую осанку слишком прямой спины, как прошепчет: «пожалуйста», как начнёт умолять... Даже самый закоренелый девственник не может не знать, что в постели можно получать удовольствие! Или, хотя бы, не испытывать настолько сильных страданий, в воздухе отчётливо чувствуется привкус и запах железа, крови, войны — этот достопочтенный жаждет услышать просьбу о снисхождении. Чтобы это гордое, невыносимое, холодное сломалось, растеклось горячим и стыдным, чтобы у этого достопочтенного перестало так зудеть и болеть внутри. — Мо Жань, это больно... Позволь мне... Отпусти меня. Позволь мне умереть! Разумеется, Чу Ваньнин вовсе не... не человек, не заклинатель, неразумный глупец — он осмеливается сказать своему императору: «отпусти». Позволь ему умереть, Мо Вэйюй, позволь ему стряхнуть с острых, худых плеч груз этого откровенно хуевого наставничества, дай ему уйти в блаженную пустоту следующих перерождений, выпусти это дрожащее в чужом жалко напряженном горле сердце, до последней капли крови, пота и слез. Этому достопочтенному даже не требуется представлять этот мир без него. Без бывшего старейшины Юйхэна, достопочтенного мастера Чу, Учителя, воина, заклинателя, щелчком пальцев и одной униженной просьбой за недостойного Сюэ Мэна превращённого в жалко сжимающуюся на хуе дырку, потому что все это время, пока ему приходилось наступать на бессмертных в пути до пика Сышен, этот достопочтенный так и... жил. Без него, без Чу Ваньнина, без возможности выплеснуть всю горькую ненависть из груди и глотки, «отпустить» его, ха! — Хорошо, — в сердце этого достопочтенного нет ничего, слышите, слышишь, весь мир совершенствующихся и мир подземный, все небеса от первых до девятых, ничего кроме ненависти, ничего больше не болит. — Хорошо. Тасянь-Цзюнь совсем перестает двигаться, и чужое легкое тело почти обмякает на его бёдрах. Тасянь-Цзюнь улыбается, как подобает улыбаться настоящему правителю, императору, он...Он говорит: — Только вот что, Учитель. Ты не сможешь выбрать способ, которым этот достопочтенный позволит тебе умереть. Тасянь-Цзюнь наклоняется к чужому лицу — такому белому, такому мокрому, сейчас ему кажется что единственному из оставшихся в его мучительно болящей памяти от «там и тогда» и ласково, тихо шепчет: — Я думаю, что прикажу сотне своих воинов затрахать тебя до смерти, хорошо? А этот жалкий цыплёнок Мэн-Мэн, он будет... я притащу его и отрежу ему веки, чтобы он видел всё — как ты будешь трепыхаться, нанизанный на несколько членов разом. Или мы предложим ему поучаствовать, а, Учитель? В конце концов, ты уже так замечательно принял в себя одного своего ученика, несправедливым будет лишить и... последнего из оставшихся такого удовольствия перед смертью. Этот достопочтенный ожидает другого. А чего он, блядь, вообще ожидает, наивный Чу Ваньнин, дохуя прям благородный Чу Ваньнин, невзирая на хер в заднице и недвусмысленно порванные углы рта, чего он ждёт от своего ученика, от наступающего на бессмертных Императора — честности? Верности данному слову, благородства и триждывыебанной наивности того четырнадцатилетнего юнца, который на глупо и честно открытых ладонях протягивал к чужому и выбелено-строгому лицу яблоневые цветы и своё глупое собачье сердце? Хуй там плавал, ты, Учитель, ты... — Ты такой глупый! Этот достопочтенный смеётся — сильно, коротко, громко, веселье вскипает у него в глотке и костях как расплавленный металл. Этот достопочтенный смеётся и вдруг крепко-крепко сжимает чужие плечи, чужие рёбра, притискивая к себе это невыносимое, сказочно наивное, жестокое, побеждённое тело, крепче и ближе чем каждого из любовников и любовниц, достопочтенной супруги этого достопочтенного, брата, братца-наставника, никого не осталось — ближе, это тоже так смешно, правда, достопочтенный шелудивый пёс? Тасянь-Цзюнь прижимает его к своим рёбрам и опрокидывает навзничь, умудряясь при этом движении не выйти из чужой горячей дырки, судорожно и жалко сокращающейся в тщетной попытке не то вытолкнуть инородный предмет, не то приспособиться к... — И ты поверил, Учитель? — Тасянь-Цзюнь прижимает его, дезориентированного внезапной переменой... мест блядских слагаемых, к постели, наваливается на остро торчащие тазовые ости мышцами живота, носом прижимается к мокрой не то от пота, не то он слез шее. — Поверил, что я позволю тебе оставить этого достопочтенного вот так просто? Нет, нет, глупый, глупый Ваньнин, ты не... Он начинает двигаться сам, рвано и неритмично, глубоко, вжимая бедра до громких шлепков, для удобства заставляя бывшего старейшину Юйхэна так сильно развести бедра, что почти слышен тихий, мучительный стон от болезненного напряжения каждой мышцы и сухожилия. Этот достопочтенный наконец-то отпускает себя, своё тело, позволяя ему действовать на голых первобытных инстинктах, с каждым ударом мучительно возбужденной плоти внутри протаскивая чужое легкое тело по сбившейся в комок простыне, у Ваньнина влажные и спутанные волосы, болезненно-острый угол сошедшихся вместе ключиц, этот достопочтенный желает... Даже вцепившись зубами в слишком белую для этой спальни, этой жизни кожу на чужом худом плече, Тасянь-Цзюнь чувствует неутоленный голод. Даже отчётливо-яркий вкус крови не может утешить этого достопочтенного, даже то, что он наконец изливается глубоко внутри Учителя, наполняя его несомненными свидетельствами императорской ненависти... Ненависти. Несмотря на наступивший финал, этот достопочтенный не чувствует себя... удовлетворённым. Как будто вытекающее из натертой, порванной и растраханной дырки семя, смешанное с кровью, не способно успокоить, умиротворить вечно голодного зверя внутри, как будто ему этого мало, недостаточно, не... Этот достопочтенный дышит тяжело и шумно, когда вытирает все ещё возбужденный член о чужое бедро, когда почти завороженно протягивает руку и вталкивает в такое открытое, горячее и мокрое кончики пальцев, когда вдруг наклоняется и приникает к чужим очень бледным губам — не поцелуем, вот ещё, конечно нет, в неудовлетворенной, голодной и тоскливой жажде он кусает, вгрызается в чужой рот, чтобы войти в это горячее, разорванное, только его, только... — Твоя жизнь теперь принадлежит этому достопочтенному, — Тасянь-Цзюнь снова начинает двигаться, возобновляя глубокие толчки, и опускает ладонь на чужое горло, сжимая пальцы, — твоя жизнь и твоё тело, а я не умею делиться своим, Учитель. — Ты... так... много говоришь, Мо... Я исполнил свою часть, ты должен пообещать, что не тронешь Сюэ Мэна, я отдал... отдал. «Может, отрезать ему язык?» — этот достопочтенный утыкается носом в изгиб чужого плеча, не давая телу под собой отползти, выползти, избавиться от присутствия этого достопочтенного, хуя этого достопочтенного и его пальцев. Этот достопочтенный прижимает чужое тело коленями к постели, и это приятно — все ещё невозможно приятно, несмотря на достигнутый вроде как пик и финал любой случки, и это тоже странно чешет достопочтенный затылок, потому что — почему, какого хрена, раньше такого не было. Ни с кем — не было, что за побочные эффекты много лет лелеемой внутри ненависти, «отрезать Чу Ваньнину язык». Чтобы он перестал молоть эту чушь, чтобы не повторял что-то про «недостойного» ученика, слишком болтливого ученика, спасибо, блядь, этот достопочтенный давно в курсе насчёт твоего к себе отношения, Чу Ваньнин, ты отвратительный наставник, самый хреновый на свете, как этот достопочтенный мог настолько проебаться с выбором... — Тшш... Ты упрекаешь своего Императора в невоздержанности языка, а сам при этом болтаешь как попугай. Тасянь-Цзюнь неловко скатывается с чужого тела, чувствуя, как собственные мышцы отдают приятной и сытой тяжестью, и только после этого до него доходит суть услышанных слов. Ваньнин требует чего? Сюэ Мэн, Сюэ Мэн и «отдал», блядь, да что там можно было забрать, кроме жалкой и неумелой девственности, какое ещё обещание не держит этот достопочтенный?! Тасянь-Цзюнь оглядывается и натыкается взглядом на предусмотрительно принесенную слугами бутыль с вином — ему стоило некоторых упорных трудов, чтобы извести вроде как полагающиеся Императору по статусу изящные сосуды с тонкими высокими горлышками. Как минимум они слишком напоминали глупые шеи и клювы цапель, а как максимум — в них нихуя не помещалось, дай небо чтоб на один хороший глоток. Он неловко тянется за вином, не вставая с кровати, и все-таки цепляет бок бутылки, подтягивая к себе. Вино смачивает горло, почти не обжигая, этот достопочтенный достаточно, хм, разогрет. Достаточно, для того чтобы ощутить вспышку безрассудной ярости — какого хрена этот Чу Ваньнин, которого только-только сняли с хуя, смеет на что-то там указывать или напоминать о каких-то там обещаниях? Этот достопочтенный порвал дорогого Учителя — у него ржавые разводы на белой коже бёдер, и следы от пальцев, а ещё белесовато-розовое семя, свободно вытекающее из жалко и конвульсивно содрогающейся дырки, не закрытой до конца. У него такое мокрое лицо и изгрызенные в кровь плечи, шея, ключицы, он покрыт следами совокупления как отработавшая ночь последняя шлюха в последнем портовом доме удовольствий, так какого, спрашивается, хрена... — Выпей. Этот достопочтенный толкает бутылочное горлышко к чужим губам, не слишком заботясь о том, что Ваньнин не успевает поднять голову и может захлебнуться. Сюэ Мэн, Сюэ Мэн, нахуй его до утра, этот достопочтенный подумает обо всем завтра, потому что прямо сейчас его куда больше волнует тонкая темно-красная струйка, сбегающая из угла чужого темно-красного, разодранного его зубами рта, это кровь или вино, или чья-та неизбывная, дурацкая, смешная и страшная вина, оплетающая сердце колючей лозой. — Пей, или этот достопочтенный напоит тебя по-другому. Огонь в его собачьем и злом сердце разгорается вновь, вновь стекая медленным, ползучим и тяжёлым жаром в напряжённый, восставший член. Он только что порвал своего Учителя, нет, не «Учителя», а Чу Ваньнина, жалкого, слабого, слабее обыкновенного смертного, слабее человеческой девки, такого ничтожного, ненавистного — такого, что его самолюбие и что-то острое, острее Сычуаньского красного перца, все ещё не удовлетворено, мало, недостаточно. Не так. Этот достопочтенный что-то слышит. Этот недостойный что-то говорит, нет — шепчет, звук его дыхания не облекается плотью, а оседает на губах, растресканных от ветра, вина, императорской похоти и чего-то ещё, но этот достопочтенный обладает слухом рыси, зрением орла, самомнением с ебанную гору... А ещё ему ничего не помогает — услышать, разобрать, поверить. Этот недостойный и жалкий человек в его постели что-то шепчет, бессильно и неудобно стараясь подтянуть колени к груди, отползти от своего Императора, спрятать лицо за спутанной шелковой сетью волос, спрятаться углами, костями и впадинами, какой же он дурак — и этот достопочтенный тоже. Тасянь-Цзюнь не переспрашивает и не требует его повторить — это ниже достоинства любой псины, особенно той, которая всех победила и всё победила, а ещё у него теперь есть настоящие знамёна и военачальники, клянущиеся в верности, присягающие стоя на коленях и низко роняя лица о каменные плиты пола. У него теперь достаточно вина — и не какой-то дешевой бодяги, которую пьют крестьяне и бродяги, а самого дорогого, с изысканно-нежным вкусом персика и солнечной сладостью вытомленного винограда. Вина, дорогой и по-благородному тяжелой для желудка еды, золота, заплетенного в волосы и ткань парадных одеяний, всего достаточно, всего, этот достопочтенный не понимает, почему ему все ещё не хватает чего-то самого важного. Почему он чувствует постоянный, привязчивый и непрестанный голод? «Прости меня, Мо Жань». Голод, сосущую под ложечкой тоску и ещё что-то такое горячее и болезненное — комком в горле и жаром, изнутри подступающим к щекам — стыд? чувство невозвратной потери? то, что было несправедливо украдено у этого достопочтенного, отобрано, изломанно и брошено в грязь под копытами лошадей? то, что было убито ударом насквозь, навылет из груди, кто был убит и за что? — За что? — Тасянь-Цзюнь не слышит и не требует повторить, ему не нужно этого слышать, это было нужно н е е м у, а он просто приканчивает содержимое винной бутылки двумя глотками, торопливо и наспех, остатки вина сбегают по его шее и груди, пока бутылка летит и приземляется на пол с глухим, почти человеческим стоном, или это все от того, что этот достопочтенный нашаривает в сбитом и влажном от их звериной возни шелке чужою лодыжку и крепко сжимает пальцы, рывком подтягивая к себе. — Под этим достопочтенным ты окончательно растерял остатки разума, Учитель Чу, лучше займи свой рот действительно полезным делом и... Остаток ночи слипается у этого достопочтенного под веками, тяжёлыми от вина и гнева, спутывается в жаркий, бесконечный клубок из острых бессильных локтей, поначалу еще пытающихся оттолкнуть, из чужих отчаянных попыток свести насильно разведённые колени, легко и бесстыдно удерживаемые бедром этого достопочтенного, из того, как Учитель уже не мог прятать от него мокрого лица, не мог держать себя в сознании, тихо и бессильно оседая, приникая к груди этого достопочтенного как девица в беде, из того, каким он был легким, как легко было протаскивать его по постели, обессилевшего, пустого заплаканным взглядом с закатившимися красными белками, но полного его семенем до громкого чавкающего звука, какое бесстыдство, Учитель, как ты можешь... Тасянь-Цзюнь не помнит, как именно заканчивается эта ночь. Он просыпается от того, что в его висках словно бы прокатывается медный, тяжелый звук колокола — он просыпается, привычный к опасности, к тому, что удар может прилететь отовсюду, что враги... Враг. Он никогда не засыпает рядом с другим человеком, любой человек рядом с незащищенным горлом или сердечной меридианной это враг, это невозможно, этот достопочтенный совсем не глуп, он знает, что никому нельзя доверять — ни самому преданному императорскому советнику, ни жене, ни... Тасянь-Цзюнь просыпается, и его руки ещё вслепую начинают шарить по постели, потому что его глупое собачье сердце кричит о том, что рядом с ним должен быть кто-то ближе советника, жены или врага. Глупое собачье сердце. Этот достопочтенный все-таки разлепляет веки — ему приходится, потому что от его раздосадованных движений нашаривается вообще всё и всякое: валики подушек, золотые застежки, какие-то ленты, кусок шёлковой занавеси, всё, кроме того, что Тасянь-Цзюню совершенно точно нужно под пальцами прямо сейчас. Кто ему нужен. Чтобы убедиться — вчерашняя церемония ему не привиделась во сне обиженного, разозлённого подростка, не померещилась полуденным жаром. Этот достопочтенный открывает глаза, и солнечный свет проходится по ним взмахом жалящей золотой плети — ничего удивительного, ничего иного он и не ожидает, голова одновременно такая невыносимо тяжелая и пустая, гулкая, пусто: на императорской постели, рядом с ним, никого и ничего (удивительного в этом тоже нет), но... — Какого черта, — этот достопочтенный не собирается призывать духовное оружие, он всего-то приподнимается на локтях, чтобы умудриться заметить... Чужое тело лежит на каменных плитах пола неестественно-изломанно, в тревожной неправильности разбросанных чёрных волос, словно этот кто-то отчаянно пытался уползти, сбежать, спрятаться от смертельной опасности или избежать справедливого возмездия, но был застигнут врасплох. — Блядь! — этот достопочтенный скатывается с кровати слишком уж резво после подобной ночи, проведённой в императорских забавах, и у него на долгую, трудную секунду даже темнеет перед глазами как от тяжелого похмелья или чересчур сильной любви. Он не может понять, откуда берётся этот требовательный импульс, безотчетный порыв — приблизиться, прикоснуться, убедиться, что... Чу Ваньнин, разумеется, жив. Его дыхание оседает на пальцах этого достопочтенного редкими, но глубокими и лихорадочно-жаркими волнами. Чу Ваньнин выглядит... непристойно и разбито. За эти несколько часов после рассвета, синяки и полукружия глубоких укусов на его плечах, шее и груди налились в полную силу и расцвели изысканными цветами, а следы императорский невоздержанности, наоборот, застыли на его бёдрах недвусмысленными разводами, как несмываемой печатью принадлежности и обладания. Чу Ваньнин дышит редко и глубоко, его разбитый рот вздрагивает не в такт судорожным рывкам ресниц, от него разит болезненным жаром как от лихорадящего больного, и этот достопочтенный... Этот достопочтенный не знает, что именно поднимается в собачьей надтреснутой душе от созерцания подобной утренней картины. Его чувства и обрывки мыслей, страстей, фантазий перепутываются в кишащий клубок безмозглых дождевых червей: ему хочется толкнуть это тело ногой и грубой, тяжелой пощечиной привести в чувство. Ему хочется позвать слуг и приказать выволочь его с глаз долой, а ещё принести вина и позвать десяток красивых девушек. Ему хочется поднять это тело на руки, как жених поднимает свою возлюбленную в первую ночь и... — Почему ты каждый раз делаешь это со мной?! — Этот достопочтенный не может решить окончательно, и привычно погружается в состояние болезненной неспокойной ярости. В итоге он всё-таки накидывает на чужое изломанное тело какую-то длинную тряпку и сам — этими вот достопочтенными руками — тащит в павильон алого лотоса, выстуженный за ночь, но какого черта... Он даже посылает к Чу Ваньнину лекаря — между какой-то из поднятых чарок с вином, но не собирается лично навещать покои... Пока. Вот ещё. Этот Учитель быстро оклемается, ничего смертельного этот достопочтенный с ним не сделал, в конце концов! От этого не умирают.
344 Нравится 5 Отзывы 67 В сборник
Отзывы (5)