помни меня молодым-зеленым вскрыв пелену этих белых дней будто хмельной я бегу из дома чтобы увидеть тебя скорей
олега изнутри счастье распирает воздушным шариком, вырывается наружу звенящим смехом и взмывает к размеренно горящему в поднебесье солнцу гелиевым отблеском беспечности. мара, тоже смехом заливающаяся, слегка мажет мизинцем по его щеке, пытаясь кремовый след стереть, но лишь пальцы пачкает и серёжу этим веселит. он в стороне сидит, сосредоточенно выводя на бумаге грифельно-заботливый очерк дражайших ему людей - получается, на его взгляд, не очень. для мары и олега это величайшее произведение искусства. солнечно олежа запечатлен как есть в глубине души - в расфокусированной своей серьезности и собранности, непробиваемая решительность ваксовым пятном в углу рисунка ёжится, искренней радостью волкова выпираемая. черты его смягчены, сглажены и будто облегчены, словно старый пиджак, кособокий и жмущий в плечах, за ниточки распустили и перекроили наконец. дышится аж легче, морщинки в уголках глаз растворяются и гаснут перед лучистым облегчением и калиновой эйфорией. лунно мара рядом поблескивает, отражая вселенский восторг и на своей частоте вишней цветущее упоение излучая. она изображена как есть на самом деле - бледное собрание пшеничных кудрей, пастильных щёк и беспечной воодушевленности. неловкое смешливое создание, мизинцы в креме, глаза озарены любовью к серёженьке и олеже, ближайшим своим людям, с которыми она уже ровно одиннадцать лет вместе идёт и для кого маленькой отдушиной стала, проблеском и лучиком в дегтярной жизни детдомовцев. но сейчас не про это, уже законченную главу, а про новую часть, пахнущую ванилином и надеждой, ликованием и сахарной пудрой. мир вокруг восторгу их подражает, светится, фильм уэса андерсена напоминает - красочный, текущий размеренно сквозь пальцы золотым песком, расчерченный на квадраты восхитительных моментов. переливчато всё здесь, на берегу невы, неспешно катящей свои ртутные волны к финскому, пока мир вокруг замирает ненадолго, словно снежный шар трясти перестали. сданные экзамены, предстоящее поступление и терпкая, неиспробованная жизнь вне детского дома отхлынуло ненадолго от трёх (не)детей, цепляющихся друг за друга в приступе апельсиново-долгожданного хохота на эти священные моменты. у них всё будет хорошо и даже лучше. олежа в это верит и довольно улыбается друзьям.//
just save us all from too much freedom too many fingers and too many seams
/
just be my angel if you love me
be my angel in the night be my angel cause you need me
be my angel and treat me right
серёжу из сна выдёргивает быстро, он скрипит зубами и ничего не соображает. только образ олега колотит по височным косточкам, носится под черепом несвязной мишурой и слёзы из-под зажмуренных век выбивает. боль сочится по позвонкам, растекается мутной жижей и что-то опустошающе-разрушительное будит, заставляет корчиться в оцепенении и чуть ли не выть от воспоминаний. больноплохострашноодиноко. наконец успокаивается чуть, выныривает из паники, глубоко рвано дыша и хлёстко головой мотая. пытается советы психотерапевтов вспомнить, анализирует окружение, рассматривает комнату сквозь паутинку слёз. беспорядок полнейший, серёже даже смешно немного становится; минимализм и эклектичность спальни никак не вяжутся с его натуральной детской неряшливостью и рассеянностью, потому вещи брошены как попало, грязные чашки из-под пятого кофе за день, что он выпил вчера, нагромождены на тумбочке; олег бы не одобрил. но олега рядом больше нет, некому журить серёжу и мягко по загривку трепать, как щенка провинившегося. при новых мыслях о друге тоска опять охватывает разумовского колючим одеялом, бежит по рукам холодом далеко не весенним, нос щипает рыданиями несдерживаемыми. вдруг кто-то о дверную ручку с той стороны ушибается и ругается на выдохе, заставляя парня вздрогнуть и онеметь в беспамятстве. скачущее по гостиной солнце заслоняя, на серёжу из-за открывающейся двери смотрит мара. ему тут же легче немного становится, а на её персиковых губах улыбка расцветает. распахивает дверь полностью, влетает в комнату мешаниной белого шёлка, коричных пятнышек веснушек и самоотдачи вечной. щебечет что-то о яблоневых садах в области, что зацвели сегодня утром, блинах, что ждут серёжу на кухонном столе, серёжиных планах по работе на день, что разумовскому очень отсрочить хочется. приземляется наконец на краешек кровати и тянется к его ещё немножко дрожащей ладошке. хмурится и губы поджимает, вскидывая ранено-озабоченный взгляд к плаксиво-метущемуся серёжиному. поняла всё. - серёж? ты как? - слова мягко топят ледяную корку страха, что серёжкино сердце опять поглотить смогло, - плакал, да? выходит из строя хлипкая сила разумовского, он ныряет в чужие объятия и ломается, содрогаясь в рыданиях. горячие руки голову его обхватывают, баюкают, к себе мара прижимает и шепчет в темечко ласковый псалм. кажется, сама сейчас заплачет, но стойкий образ олежи перед стеклянистыми от слёз глазами не даёт - голос его в голове эхом мечется, напоминает, чтобы она серёжу сберегла. ради него, ради олега волкова, их защитника. да вот только какой он защитник, злится вдруг мара? он же её дорогой сахарный человечек, не озлобленный, не жестокий. подломанный кое-где, шаткий и хрупкий, ему бы не воевать, а под дождём бегать и смеяться вечно, на последние ряды кинотеатра тайком пробираться и библиотечные книжки взахлёб читать. ему бы не ненависть к детдомовским обидчикам взращивать, не кулаки об их носы стачивать за жмущихся в стороне напуганных друзей, не страх стараться заглушить и затоптать, как окурок бесполезный, а быть зефирово-увлечённым своей жизнью, встречать каждое утро рассветы в их комканно-уютной квартирке на троих и хотя бы просто быть. когда серёжа похоронку получил, она тоже рядом была. не веряще на бумажку в дрожащих руках пялясь в тупом ступоре, рыдания чужие (и свои) на грудь принимала, пока боль ядом по венам ползла и отравляла небо над невой. пока серёжа руки царапал и тянул в небеса, она губы кусала и слёзно умоляла шёпотом-битым стеклом посмотреть на неё. взгляни на меня. я здесь, серёжа. пожалуйста, послушай меня. черная отравленная кровь стучала у серёжи в ушах, заглушая мольбы богов в облачной перине и крики сатан с падших солнц. как же сильно мара судьбу ненавидит за смерть его. чертовски ненавидит, до всполохов кровяных на радужке и слишком сильной хватки на серёжиных локонах. тот слегка скулит от боли и мара очинается от забвения. - прости, прости, прости, серёженька, я случайно, - лепечет испуганно, теперь слёзы от злобы на саму себя по всполошенному лицу струятся, - я не хотела, солнце! очень больно? дыхание у серёжи перебивает в горле, когда водянисто-пепельные глаза мары вдруг желтушным пламенем загораются, а сама она в пряди вцепляется пуще прежнего. тощее тело разумовского испуг лапищами грузными обхватывает, пока кривая ухмылка-оригами ползёт по аловатым губам уже не его подруги. над ним высится чудовище, не его любимая девочка-звёздочка, которая им с олежей солнышко готова была голыми руками с неба поймать и принести, не льняно-пудровая девчушка с ланевыми глазами и золотистым голоском, а хтонь из присподней и недр серёжиного сознания. - а теперь, серёженька, больно? надеюсь, чертовски. ты только представь, как олегу больно было, когда он умирал из-за тебя! - вздох колюче застревает в лёгких, глаза распахиваются в неверии, - да, из-за тебя! он ведь сбежал отсюда, лишь бы с тобой не нянчиться, и умер там из-за тебя! и я умерла из-за тебя, серёж! зачем ты меня позвал тогда с собой, раз тебя эта птица долбанная занимала сильнее моей жизни? признайся ты себе, наконец, ты наш убийца! вопль в давящий свинцовым грузом потолок оседает у серёжи на губах прахом его любимой девочки, и вправду погибшей ровно семнадцать месяцев назад от несовместимой с жизнью травмы, полученной в результате падения с крыши. их любимой питерской крыши, куда они втроём вечно ходили и чей каждый уголок знали наизусть. так раз знали, как же она тогда оступилась, как же тогда полетела вниз, непойманная серёжей и неприкаянная богом? асфиксия поглощает кислотно-выпотрошенное сознание серёженьки, лежащего на девичьих коленях. птица руками мары надавливает пальцами ему на глазницы и сдавленно шипит, гнило улыбаясь багрово-белёсым оскалом. ‘спи, пташка’.//
my mother, my mother, my mother never told me
love is just a bloodsport
/
я чувствую тепло
но тебя нет здесь
я чувствую весну
но тебя нет здесь
дымное утро только начинает сонно рассвечиваться, когда свистящий сквозняк, чёрт знает каким образом пробравшийся в поднебесные апартаменты разумовского, царапает ему пятки ледяным языком и пробуждает ото сна. тяжёлого сна, полного тлеющих ещё на корочке сознания кошмаров и птицыных ядовитых шипений, заполняющих пустую черепушку угарным газом отчаяния. первое, что он чувствует, это что глаза и корневища волос болят очень. серёжа в панике по сторонам осматривается, не слышит ничего, кроме отзвуков плохого сна (главные герои в нём - безликие тени прошлого), не чувствует ничего, кроме копошащегося под рёбрами страха липучего, как жвачка безвкусная и бесцветная, ещё клубникой и потерей пахнущая. лицо мары всё еще улыбается ему откуда-то из мармеладного прошлого, смотрит так же, как смотрела с могильного камня в день похорон. серёжа тогда сам за размеренно падающими в могилу комьями земли прыгнуть хотел, распахнуть крышку гроба и встряхнуть свою девочку, распахнуть разрезанные лиловыми капиллярами веки, подать руку ждущему их наверху олегу и выбраться из воняющей мертвечиной ямы, убежать с кладбища и отправиться втроём есть шаурму на васильевском острове. специально туда, подальше от смерти и утрат, которых в серёжиной жизни почему-то слишком много было. сначала родители, потом олежа, мара, а теперь за самого себя скрюченными пальцами еле хватается, у злого рока старается отыграть. получается плохо. едва из постели выкарабкивается, ватные ноги подгинаются и идти отказываются, спотыкается и врезается в столик с шестью грязными чашками - все до одной разбиваются. ступает в осколки слепцом, словно в очищающий огонь, пока вместо пламени стопы лижет острая керамика, разбитая в крошево. наплевать. на паркете чёткой прогрессией алеет цепочка следов, пока серёжа в гостиную бредет на ощупь. - доброе утро, сергей. как спалось? - искусственный интеллект звучит преувеличенно жизнерадостно, у хромающего разумовсого аж зубы сводит. - отвратительно, марго, замолкни! - срывается глупо, безрассудно и безосновательно, но наплевать сейчас как-то абсолютно. не до того. если бы марго была живой, из плоти, крови и костей, она бы обиделась наверняка, надулась бы и отвернулась. но голограмма лишь моргает пикселями и замолкает механический голосок, оставляя создателя своего в гнетущей тиши. лучше бы она говорила. если бы марго была живой, она бы была как мара. если бы мара была живой, она бы была как марго. ведь серёжа создал помощницу по её прототипу, слепил подобие некогда живого олицетворения поры майских вечеров и разводных мостов, стараясь рвущее на куски одиночество заполнить голосом похожим, тем же цветом глаз-волос. по началу это помогало - родной голос родные стихи бродского читал, родной голос про встречи напоминал, родной голос интересовался самочувствием, как она когда-то делала. но чего мара никогда не делала, так это не была чёртовым кодом, собранием матриц и материнксих плат. она была из клеток, ядрышек и тканей, костяшек, хрящиков и суставов, неидеальностей и острых уголков. никакой безжизненной безликости, только непосредственность и живость, яблочные пироги и гул улиц. что серёжа ярче всего помнил, так это что она всегда смеётся громко и глядя в глаза при этом, словно его саботируя отразить её фарфоровый оскал, улыбнуться хотя бы робко и неуверенно и вынырнуть из ваксового траура для вдоха тяжелого питерского воздуха. стала привычнее птицы, что после ухода олега все мысли глушил гнусавым шепотком, шейку серёжину обвивая лапами и сдавливая до хруста. конечно, птице мара не нравилась. а странно даже, птица ведь иногда себя как ворона обыкновенная ведет и на всё блестящее зарится, клюв разевает и когти выпускает прямо разумовскому в плечо. а мара ему не нравилась, со всем своим сияньем внешним и внутренним, на неё он щерился противно и серёже глотку царапал недовольством и гуталиновым противным чувством чего-то плохого приближающегося неумолимо. мара птицу ведь тоже не любила (как сказал олег: 'ты эту пташку, серый, дихлофосом бы', совершенно не заботясь, что это яд от тарканов-мышей, а не искорёженной психики), серёжу из приступов вытягивать пыталась и огораживала мягкой пелериной слов от кошмара наяву. его на куски разламывет, птица додалбивает по швам, а мара всё руками по скачущим вверх-вниз плечам серёжиным водит, говорит что-то ускользающее от его затуманенного сознания (наверняка что-то тёплое и спокойное, как летние утра). и птице приходилось отступить перед ней, зло взвыв напоследок и оставив на шее-торсе-лодыжках серёженьки кровавые ленточки царапин. так было пока она с ним здесь была, а теперь этот тартар всецело птицын. и как он рад этому, ей богу, как рад! если бы верил в бога, поблагодарил бы на коленях загорающееся на востоке солнце, но птица признает только себя и свои цели, потому благодарит объятый пламенем и стоящий на коленях питер под ним. серёжа чувствует подступающий приступ, и почему-то кажется ему, что в этот раз он будет намного хуже, чем во все предыдущие. прикрывая всё ещё болящие глаза, возносит молитву единственным святым, которых знает. санкта олег, защити меня. санкта мара, дай мне сил. серёжа не любит дюшес, толпы на невском и громкое эхо, зато очень любит разноцветные носки, лилии и самоотверженность. птица у него эту любовь отбирает каждый раз - по крупицам возвращать приходится, из когтистых пальцев вырывать, выцарапывать и скулить подавленно от обиды. это серёжа тоже не любит. быть один не любит ещё сильнее. после того, как он последний раз заглянул олегу в глаза (слишком быстро), ненасытное ощущение того, то он всеми оставлен и брошен, сидело в нём мерзким липким комком страха. после того, как он ухнувшей вниз мары крик услыхал (слишком поздно), птица плавил любую радость и попытки улыбаться искренне, заставлял касания чужие током бить и руки в спешке отдёргивать.больнобольнобольно быть одному. но ты ведь не один, верно? у тебя я есть, серёженька, а они тебе никогда и не нужны были.
приступ начинается битым стеклом. серёжа дергается, как от удара сильнее двести двадцати вольт, и запоздало ловит мысль, что это больно было, почему-то. птица никогда так делать не умел. взгляд опускается к покромсанным ступням - они превратились в месиво царапин и осколков. так вот что болит, чуть ли не облегчённо думает разум, и падает вдруг на спину, больно затылком ударяясь и задыхаясь от неожиданности. над ним маячит мрачный силуэт его самого. - ну что, каково быть единственным выжившим из вашей святой троицы, а? - скрипучий голос птицы лезет под кожу стальным клинком отравленным, заставляет сержу морщиться и смотреть загнанным зверем. как известно, загнанные звери - самые опасные, - представляешь, как они бы гордились тобой, если бы ты их не загубил! ты же им завидовал вечно, вот и загубил. рад теперь, что ты на первом месте, мне спасибо скажи, это я всё ради тебя устроил! - рядом внезапно оказывается, за волосы крепко хватает и тянет серёжину голову назад, чтобы их глаза встретились. лёд и пламя, горечь и одержимость, - ну же, говори спасибо, тряпка! серёже хочется закрыть уши ладошками, забиться в угол и не видеть больше никогда эту страшную (его собственную) рожу, не слышать больше этот отвратительный (его собственный) голос. а ещё хочется кипящую смолу в горло птице залить, чтобы тот захлебнулся в горячей ярости и больше не говорил такое никогда, хочется размозжжить ему лоб об мостовую, раскромсать на куски дикой борзой, впиться в горло зубами и вырвать сердце ногтями. убить хочется, (почти) впервые в жизни. - поверь мне, они бы были рады, что я вместо них с тобой рядом. они бы на меня молились, они бы на тебя молились, серёж, понимаешь?! - птица вопит в свое-чужое лицо, серёжа жмурится и на ноги вскакивает. - нет, тварь, они бы, - если бы они живы были, если бы ты у меня их не забрал! - хотели, чтоб ты издох! - серёжа мечется мимо птицы к ножу для колки льда, со вчерашнего вечера здесь лежащего, его холод оставляет поцелуи-льдинки на бьющейся на шее венке. - клянусь, я убью себя, если ты меня в покое не оставишь. птица в лице меняется. на него наплывает растерянное выражение, словно школьная постановка дала сбой и его напарник перепутал пьесы. это не по плану. разумовский не может умереть. тогда и птица умрёт, и развеется сизым пеплом на сизом ветру, и сгинет в сырой земле, ухнет дурацкой мёртвой вороной. а в серёже невероятная уверенность появляется. он готов вспороть себе сонную артерию и захлебнуться собственной кровью, лишь бы чужая больше не тяготила его рук. он устал от этого, устал очень. безликие тени прошлого из его сна внезапно обретают чёткие формы. олег, собранный и непоколебимый, сверлит его увереным взглядом, опершись призрачным плечом о дверной косяк. серёжа видит, что губы его едва дергаются в полуухмылку и он слегка кивает, подбадривая и обнадеживая. рядом мара, воодушевленная и лучезарная, с пятки на носок перекатывается, искристыми белёсыми глазами улыбаясь. подначивает, на слабо берёт. птица ловит его взгляд, ошарашенно загородить видения пытается. да он само видение, кровь у серёжи бурлит и к голове приливает. они ждут его на той стороне разводного моста, серёженька это знает и ещё большей уверенности преисполняется. - напрасно стараешься, чучело. они всегда со мной были и будут. серёжа чувствует свиноцово-шпарящую горечь кровоизлияния на языке, когда его глаза закрываются в последний раз, тело безвольно оседает и птица гаснет и замолкает наконец. его найдут через семнадцать часов, в луже холодной крови и с блаженной улыбкой на губах. для мары и олега это величайшее произведение искусства. на той стороне разводного моста они вместе все, наконец, улыбаются.