подумать только, надо же, смешно как мир осиротел без человека.
[помни имя свое; ни завтра, ни сегодня, никогда]
очень страшно было увидеть его фотографию на тринадцатый день после: здесь он улыбался в объектив камеры и светился выгорающими кудрями — непонятно, сколько здесь ему было лет, но фотография точно не из свежих. может, года три ей — не больше. тогда он ещё не знал, что всё так случится. он был молодым, зелёным и пышущим — костровыми брызгами, маем и бело-рыжим солнечным светом. смотреть на него было жутко и нежно. смотреть ему в глаза было стыдно. рома стоял перед картонкой фотокарточки, как перед иконой, уже чуть дольше получаса. кое-как решился убраться под конец второй недели — и увидел её между «морфологией волшебной сказки» проппа и запылившимся сборником лирики николая рубцова, рядом с керамической статуэткой карикатурного мопса. неловко разглядывал мопса и пыльные остатки полок — трогать вещи максима смелости не хватало и не хватило. это было бы расстрелом. это было бы выпить соляной кислоты с водкой. рома на них смотрел глазами побитой собаки. охуевшим от боли. в первые несколько дней не получалось даже дышать в эту сторону чаще раза в восемь секунд. а фотография была вообще единственным за идиотские две недели предметом, принадлежащим максиму и оказавшимся у ромы в руках. поразительно, учитывая то, что ими была завалена почти вся квартира. держал максимово улыбающееся лицо в руках боязливо: казалось то ли что картонка разъест ладони и недожранные конъюнктивитом глаза (обожжёт их какой-нибудь картонной кислотой, а ты потом мучайся), то ли что максим сейчас засмеётся с неё, скажет что-нибудь, и ильин окончательно ебанётся. скажет, что скучал, что погода хорошая, что рома сегодня красивый, а рома бессовестно разрыдается в улыбающуюся картинку, рухнет на пол и сдохнет от морального истощения. и найдут его, смрадного, недели через три, и то — только потому что бабки-соседки начнут жаловаться на вонь. фактически: ромина оболочка будет сгнивать где-нибудь в прихожей, вонючая и сырая, а сам он будет уже не здесь — где-нибудь далеко, с шустовым, мопсом и фотокарточками. оттуда ведь не стыдно смотреть, как твои остатки перед людьми позорятся. думать о таком было страшно, но весело: каких-то внутренних сил всё это придавало. так говорил ещё старик ницше: возможность себя убить освобождает. вещи, правда, в таком случае было жалко — они ведь не виноваты в ромином ебанении, а их наверняка ещё все перелапают, когда остатки найдут. на рому жалко косился пёс с полки — переживал, наверное, за хозяйского ухажера, чувствовал, как у него всё внутри по кусочкам крошится. а поздно, родной, там всё уже переебано. кое-как оторвал себя от фотографии, попытался положить обратно, на полку, и завис. сначала — потому что не мог решить, какой стороной вверх отложить фотографию (наверняка же есть какая-нибудь примета, а?), а потом — потому что взгляд зацепился за новенький кожаный чехол полкой выше. с этим — как вывозить? как вывозить, когда сначала «да жалко такое на работу, разобьётся же», а потом смотреть на периодически улюлюкающий чужой (ничей?) смартфон и почти физически ощущать, как озоновый слой земли трещит по швам и разбивается об голову уродливыми обломками. если герои не умирают, то что тогда это? или здесь — не они? у ромы дрожат руки: герой, блять, россии. — хуерой. действительно: хуерой. рома не удивился бы, если бы квартира ответила ему эхом: она была заставленной, но до ужаса опустевшей — из неё хотелось сбежать в пыльное небо над сибом, в его извечные тринадцать станций, в которых никто никогда не потеряется, в смог горящей тайги, выбросы химзавода и смоченные мочой улочки регионов. там люди хотя бы живые. тут — теперь — мертвы все, кроме дурацкого телефона шустова. на нём 54 процента зарядки и он живее всех живых, живее неба над новосибирском, живее растительного молока, живее парков, живее единственной в городе набережной, единственной любви и единственного в мире ромочки ильина. роме множечко страшно и от страха тошнит. роме тяжело и от тяжести тошнит. роме пусто и от пустоты тошнит. тошнит сартровской экзистенциальной тошнотой с её условностью истин. телефон жужжит и от него тоже тошнит. телефону плевать, чего там у ромы случилось, ему нужно жужжать — он жужжит. рома смотрит, как в комедии, то на него, то на фотографию, и замирает в ожидании невесть чего. «выключи, пожалуйста». «мой мозг выключи, чтобы я не сломался на третьем десятке жизни и не кинулся в окно к сорока. но всё уже, поздно, максимка — это ты всё испортил. потому что раньше нужно было думать, потому что обычные люди иногда о таком думают».***
— ромыч. — а? у ромы новая зубная щетка во рту и вся шея в сизых пятнах засосов. — давай вечером прогуляемся? — шустов отрывается от приготовления тостов, судя по запаху, с яйцом, и выглядывает в проем ванной двери заколотыми розовой невидимкой кудрями. он сам что-то между солнцем и тостами, как утро воскресенья из рекламы печенья, поле и походы. от него, кажется, несёт жжёным сахаром и августом, которым кишат улицы. максим щурится, когда волосы залезают в глаза и отмахивается от них запястьем зажимающей лопатку для выпечки руки. «ой, просттти», — говорит максим, когда видит ромину шею. («прости, малыш, что я твоё сердце по кусочкам сожрал, и ты теперь стоишь, тупой и влюбленный, и пялишься на пластиковую ромашку с детской заколки, простттии, будешь завтракать?») рома впервые осознает, что всё это уже чуточку больше пубертатной ебли. (рома давится зубной щеткой). ((шустов смеётся, раскладывая хлеб по тарелкам)).***
у ильина в руках седьмой айфон со смазавшимся отпечатком пальца на экране, светящийся бликующим «разблокировать» и обоями с одуванчиками. рома думал, что на одуванчики не сможет смотреть больше никогда, а сейчас пялится в них с водочной (и височной. и коньячной.) теплотой в пищеводе и думает, что они ближе: всех на свете, метро и июля. рома тыкает в цифры пароля, боязливо огибая отпечаток — он понятия не имеет, кому из них он принадлежит, и на всякий случай не трогает. 8-3-5-9-6. и сам не помнит, откуда знает, но уже года два как: просто как факт, рома никогда его специально не заучивал — не думал, что это когда-нибудь сможет пригодиться. энтер. экран цокает: рома включает его, чтобы выключить звук, и только сейчас до него доходит, что это можно было сделать без ввода пароля. рома цокает в ответ экрану, потому что всё это — нехилый такой предлог поглубже зарыться в остаточки максимовой жизни, наложить их, как компресс на размолотые в порошок кости, и ждать чуда. божьего соблаговоления — метеорита или катарсиса, как максимум. не идиот ли? «не идиот» — говорит себе ромочка и возвращается к экрану: на главных обоях у максима попеременно вот уже два года стоят то коты, то многоэтажки, то их уебанские совместные фотографии — те, которые рома сразу бы в истерике удалил. удалил бы и тут, но переубедить шустова в том, что это явно не то, что должны запечатлеть 128 гигабайт айосовской памяти, у ромы не получалось. догнать ржущего над квадратиками в галерее максима у ромы вообще не получалось. благо, сейчас были не фотографии и не многоэтажки: потому что многоэтажки угнетают. котята. рыжие, мелкие — не инстаграмные и тощие — они их с максом вытянули из мусорки во дворе, возили потом в ветеринарку, искали, куда их сбагрить, потому что на содержание не было ни сил, ни денег, ни возможностей. называли их «генрихами» по номерам, как у тюдоров. фото — май этого года, первые два дня после ветеринара, три из пяти котов и съемная квартира максима (в которую, вообще-то, таскать животных не разрешали). май в то время был по-настоящему майским: жара, ветер и солнце. им обоим он очень нравился, леса тогда ещё не горели, ночи были длинными и тёплыми, светало рано, так что, когда настроение располагало, можно было неплохо оттянуться. не то чтобы они были какими-то заядлыми гуляками, но, как говорится, карпе дием — и хорошо, когда это не просто надпись на чьей-нибудь страничке вконтактике, а какой-нибудь там стиль жизни. наверное, правильно, что тогда ловили моменты, потому что они, оказывается, никакие не бесконечные получаются. перед глазами видео за 2017-й год: у ромы времён версуса и неформалов выступает вена на руке, он в черных очках, штанах, кое-как закатанных до коленей и промокшей насквозь, уже грязной, футболке. — я, — «тот» рома втыкает лопату в грядку и размазывает стекающий со лба пот, — больше не могу, всё. фуу-ух. максим делает тыр-пыр-дыр губами и тихо смеется, прерывая активное вскапывание картофеля съемкой «на память», он говорит: «оёооой, вот вы, герой россии, и сдулись!». он сам мокрый и кудры у него липнут ко лбу, но он не перестает подшучивать над порядком измотавшимся ромой и, одновременно со всем этим, вдалбливать в землю лопату — рому это откровенно говоря бесит. — да вы сами-то, блять, едва держитесь. ильин отталкивает это дьявольское орудие подальше от себя и полуложится на деревянный, уже чуть покосившийся, заборчик дачного участка семьи шустовых. сдвигает очки на голову — господи, знал бы кто, как он в тот момент возлюбил все кепки мира — свою он взять не догадался и буквально ощутил на себе все прелести собственной бестолковости. макс накрыл его мокрой футболкой, так что ромины волосы теперь выглядели не самым презентабельным образом. впрочем, как и он сам. «да вы чего, роман романыч, тут осталось-то совсем чуть-чуть», — говорит, направляя камеру смартфона на рому, максим, но остается дохера, так что ромочка, измученный тридцатью градусами тепла и ощущающий себя сейчас какой-нибудь варёной макарониной — тактично сбегает с места происшествия пить, кажется, успевшую закипеть в пластиковой бутылке «карачинскую». ромочка говорит, что никогда больше на это не согласи… — и съемка обрывается накренившимся в сторону куста красной смородины телефоном. «я никогда больше на это не соглашусь» — говорит ромочка из 2017 своему тогда ещё не распятому божеству. во чреве выношенному и так и «не-» — вознёсшемуся и вознёсшему. спаси и сохрани. душу грешную, если каждый живущий грешен, а если не грешен, то, «господи, я согрешил». «спаси и сохрани» — рома не знает молитв и не произносит этого вслух, потому что считает себя атеистом. «с пас ии и сохр анни» — произносит рухнувшая ромочкина жизнь. всуе — напрасно, так говорила бабушка, когда ильин гостил у неё в ещё не слишком сознательном возрасте, но рома поминал и всуе, и в деле, и ночами перед сном, и на фотографиях, и в обоях, и в завтраках — потому что забыть кого-то, (с)кем жил чуть больше четырёх лет не получится ни за две недели, ни за два года, а забыть кого-то вроде максимочки шустова не получится никогда даже под действием ретроградной амнезии или тяжелых наркотиков, потому что он всё равно начнёт приходить во снах и подбрасывать себя в мир живых, пока, любя и маленечко, не сведёт с ума и не напомнит тебе всё в зашедшемся психозе — поржёт потом. точно поржёт. хотя на шустова это, откровенно говоря, не очень похоже — он бы хотел, наверное, чтобы рома жил. жил и цвёл, как яблони и заправки, пока не встретит «ту самую» девочку 9 из 10 (потому что идеальных людей (теперь?) не бывает) для двух детей — мальчика постарше и девочки помладше — и квартиры в спальном райончике, поездки в карелию раз в три года и на море каждые полтора. а может — и просто хотел, чтобы жил — может, не с «той самой», но хотя бы без «того». где-то там был скриншот переписки за 2019-й год — рому пробило, внутренне вывернуло и читать он не стал. в галерее этого гаджета вообще хранилось очень много умилительного хлама — от скринов переписок до фотографий закатов. на кусочке, который рассматривал рома, были: 1. коллекция снимков рук — которые рома погладил бы сквозь экран, прикрыв глаза на подольше, но стекло было холодным и физически и к роминой скорби — пальцы стукались об него, не подпуская к шершавым костяшкам чужих пальцев; 2. папка со смешными животными — не мемами, а полноценными такими, как в 2010-м в роликах из подборок с котами; 3. сохраненные ромины фотографии; 4. селфи максима, зачастую откуда-нибудь снизу и смазанные до жопы, с забавным выражением лица и, в общем-то, раньше не нёсшие особенной смысловой нагрузки; 5. одуванчики; 6. небо; 7. мопсы; 8. неселфи максима — почти полноценные фотосеты на черных оленях, на фоне моря, картин, ромы, красивых домов, пляжа, ёлок, деревьев и всего-всего — красивые, но разглядывать их было горько; 9. сфотографированный монитор компьютера на манер скриншота; 10. еда; 11. скриншоты — от милых с ромой до рабочих или откровенно тупых — переписок; 12. исподтишка сфотографированный рома в огроменной футболке макса. смотрел, не моргая: плакать не было сил. не было сил на ничего. силы были на: лечь, закрыть глаза и ждать. кого и чего — непонятно, но ждать-ждать-ждать, пока чего-нибудь не случится — пока не помрешь от голода, например. или чуда. или максима. (то есть всё равно чуда.) не было сил смотреть на себя, на селфи максима, на полки и на галерею, не было сил заварить чай. не было сил переодеть одну чёрную одежду на другую чёрную одежду. «не было» и это хуже всего — с максимом не стало и ресурса на жизнь. очень сильно от всего этого хотелось проснуться: как в фантасмагоричных снах, когда засыпаешь часа в четыре утра, где всё сначала становится абсурдным и нерешаемым, а потом ты просыпаешься в уютной кровати в воскресенье, думаешь типо: «фух, ну нахуй» — и всё хорошо. сейчас реальность скисла в херовый сон, от которого не проснешься даже если очень стараться. когда-то, кстати, ильин даже думал об этом: совершенно случайно так, проснулся на двадцать минут раньше будильника — солнце светило в глаза, и рядом, впервые за долгие рабочие будни, отсыпался максим. его волосы впитывали солнечный свет, как губка, хоть выжимай — этими кудрями можно было бы благословлять, убивать и властвовать. он изредка вертелся, что-то говорил сквозь сон и обнимал подушку — рома гладил завитушки его волос подушечками пальцев, совершенно лениво и праздно, нежно-знающе и едва-едва. хорошо: работа в тот момент была завершена на неопределенный срок — обычные люди называют это отпуском, но какие же с их профессией отпуска? не нужно было никуда ходить, не нужно было почти ничего делать, и в непривычно солнечном для сибири сентябре ильин мог позволить себе проваляться до обеда и — наконец-то — позавтракать чем-то кроме порошковых супов и консервов. вот тогда, во всем этом осеннем обманчивом золоте и атмосфере всепоглощающего уюта, промелькнула мысль о том, что когда-нибудь всё это счастье исчерпает себя, конвертируется или в быт со всеми его совковыми развлечениями или в нечто чуть более тяжкое. рома её погнал прочь — а потом и шустов проснулся. потом как-то само забылось-забилось. до августа. сейчас, в августе, рома, отложив телефон, невидяще палился на кактус на полке у подоконника — в этой, их вроде бы общей, квартире, (до появления в ней ромы несколько дней назад) никого не было чуть меньше месяца, а это чудище зацвело. умудрилось же. без воды. летом. полить бы, для приличия, а то недолго ему тут расклячиваться. это — единственное в доме растение, потому что другие бы, с учётом их графика, просто сдохли (иронично, не правда ли?) — шустову оно очень уж приглянулось, в суровом континентальном климате прижилось и, в целом, особо не жаловалось, только поросло чем-то, но ничего в этом страшного нет, говорят, что это просто семена в грунте. ну, кактус кидать точно не стоило — макс с ним так носился, что сгнивать без кактуса было бы преступлением. по-хорошему нужно было бы его прополоть. а ещё — вытереть пыль с полок. и — ильин приподнялся, с трудом стряхивая с себя скомкавшийся пододеяльник чуть ли не на пол, переворачивая до этого опущенную вниз изображением фотографию с шустовым так, чтобы она приняла наконец вертикальное положение — что-нибудь ещё, может, сделать, чтобы он несильно потом, уже там, когда встретятся, возмущался приходу ильина. хотя он точно будет, потому что будет убежден, что ромка мог припереться и позже. но, наверное, несильно. сильно на любимых не получается. правда?