***
Весь следующий день я убирался. Привёл в порядок стол, пытался отмыть стену, даже подмёл немного. Когда я направлялся за мусорным ведром, то заметил на тумбе в прихожей графин. По левую сторону от него стояли две рюмки. Я уже успел позабыть, что оставил их там. Графин я взял подмышку. Одну рюмку положил в карман. Вторую, наполовину полную, трогать не стал. Она же Борькина. Допьёт, когда вернётся…***
31 мая 2021 г., 17:12
Я приоткрыл дверцу серванта, сунул туда трясущуюся руку и потянулся за старым, вероятно императорских времён, графином. В противовес его происхождению, смахивал сосуд на советскую хрустальную люстру.
– Осталось там ещё?
Я услышал, как в соседней комнате Пантелеев добавляет очередной экспонат в коллекцию опустошённых нами бутылок спиртного.
– Вроде.
Я не соврал. В графине и правда плескалось что-то, смутно напоминающее рябиновую настойку. Хотя, с равной долей вероятности, содержимое могло оказаться и обычным компотом, который, за неимением другой тары, налил туда кто-то из жильцов. Я слегка встряхнул бутыль. Бурая жидкость медленно стекала по гранёным стенкам сосуда, напоминая нахлёстывающие друг на друга волны прибоя. Всё-таки не компот.
Меня и Пантелеева разделяла белая, обшарпанная, метра три в высоту дверь коммунальной квартиры. Она являлась физической границей между нашими комнатами, нашими восемнадцатью напополам метрами. Однако, умудрялась быть одновременно и каким-то духовным барьером, давно рознившим нас. Борька родился в Архангельске. Я – в Ленинграде. Борька был поэт. Я – художник. Мой друг любил выпить. Я предпочитал кофе. Наконец, завтра Борька улетал в Израиль. Эмигрировал. Я оставался.
– Чего застрял?
Пантелеев стоял в проходе и пристально на меня смотрел. Надеюсь, на меня. Вероятнее – на графин.
– Во те раз. Истуканище. Чего, говорю, застрял?
Борька, между прочим, сам был неподвижен. Я поспешил ему об этом сообщить.
– А ты-то.
– Принёс?
Я ткнул в Пантелеева пальцем и им же указал на графин.
– Принёс.
– Заходи.
Я зашёл. В комнате было светло. Во многом – за счёт бежевого цвета стен, и ещё чуть-чуть – благодаря солнечному свету, проникающему сквозь дырявые занавески. По комнате я будто плавал; меня бросало из стороны в сторону. Во многом – из-за опьянения, и ещё чуть-чуть – потому что по полу были разбросаны Борькины вещи, среди которых приходилось маневрировать как судну на регате. Пантелеев забеспокоился. Не за меня, за графин.
– Поставь, разобьёшь же.
Предложение было хорошее. Это недоразумение посудной промышленности явно мешало мне удерживать равновесие и недурно смещало центр тяжести. Вразвалку я направился к письменному столу. Тот был весь грязный, захламлённый. Самого стола, в принципе, видно и не было. Мне он казался нашей коммуналкой в миниатюре: своим нагромождением различной макулатуры, запылённых книг, мотков бельевой верёвки, прочего бесполезного мусора. В особенности, конечно, тем, как всё это гармонично сосуществовало. Я не глядя опустил руку на стол и резким движением смахнул всё, что было её левее, на пол. Пантелеев вздрогнул. На освободившееся место я бухнул графин. Теперь уже стол, напоминая о своём почтенном возрасте, издал нечто, смахивающее на хрип. Пантелеев вздрогнул опять.
Дальше всё помню смутно. Стакан, второй. Опрокинули. «Ух, хорошо! Пошла родимая!» Третий, четвёртый. Опрокинули. «Давай-давай! Яблоки есчё остались?» Пятый, шестой…
Мы лежали на полу. Я разглядывал находившийся в нескольких метрах выше потолок, расписывать который закончил как раз вчерашним вечером. Вообще, эта работа была заказом горкома культуры Ленинграда. Почему такой чести удостоилась из сотен других именно наша коммуналка, мне никто не объяснил. Попросили изобразить что-то возвышенное – я изобразил небо. Ведь что может быть выше неба? Комиссии, однако, не понравилось.
– Товарищ, разве вы не понимаете, разве вас не учили? Возвышенное – это духовное. Духовное – это культурное. Культурное – это партия, Ленин, Брежнев.
– На дворе восемьдесят четвёртый год, так что и Ленин, и Брежнев там, – я дважды ткнул пальцем наверх, указывая на свою фреску, – уже оба находятся.
За работу мне выплатили всего четверть жалования. Этими тридцатью рублями, в принципе, и окупался сегодняшний вечер.
Я отвёл взгляд в сторону. Мельком посмотрел на подоконник. На нём громоздилась моя коллекция растений. В горшке с fraxinus ornus лежали черепки глиняного кувшина. Росток castanea satia вылезал из приоткрытой форточки. Наполовину засохший hedera helix, оплетавший чугунную батарею, лоснился по полу. Пантелеев к моей импровизированной оранжерее относился с пренебрежением. По его словам, единственным полезным приобретением была beta vulgaris – с ней хоть можно сварить борщ.
Сбоку, на том же подоконнике, ютилась Борькина печатная машинка модели «Триумф». В ней западали буквы «с» и «р». То есть агрегат для журналиста партийной газеты, коим являлся Пантелеев, был практически бесполезен.
– А как думаешь, какой мне чемодан лучше взять; тот, с отломанной ручкой, или этот, кожаный, на шкафу?
Боря сидел в противоположном углу комнаты у комода и, положив ногу на ногу, перебирал рубашки.
– Ты бы лучше маек взял, – пробубнил я, облокотившись на руку. – В Израиле жарко.
Пантелеев лишь громко фыркнул и с прежним энтузиазмом принялся потрошить ящики.
– А вдруг я на улице дипломата какого-нибудь встречу? Или репортёра? Это даже хуже будет. Ты представь. Меня, может, на ихнем канале транслировать будут, а я – в майке.
– Да кто тебя, дурака, в майке-то остановит?
– Кто-нибудь да остановит.
Последние слова Борька произнёс то ли отчаявшись, то ли и правда воображая подобное интервью.
Чемодан был почти собран. Наполнение его было весьма скромным, так как и я, и Пантелеев понимали, что таможня не пропустит даже половины тех вещей, которые мог бы взять с собой Борька. На дне сумки лежал пожелтевший номер «Правды» за май семьдесят восьмого года. Первую полосу украшала фотография Пантелеева в полный рост. На ней счастливый Борька жал руку не менее улыбчивому директору рыбного завода. Тот, в свою очередь, держал за хвост полутораметрового сома. Сопровождающая этот снимок статья была первой официальной публикацией Пантелеева. Мне думалось, что газету он взял именно по этой причине. Однако мой друг утверждал, что просто не хочет запачкать внутреннюю обивку чемодана.
Следом шли две клетчатые рубашки размера на три больше самого Бори, бежевые вельветовые брюки, чёрные лакированные ботинки, которые я отдал Пантелееву за ненадобностью, и завёрнутый в бумагу сборник стихов поэтов серебряного века. В боковой карман кофра Борька сунул фотографию Аничкова моста. Протёртый пиджак с заплатками на локтях оставил мне. Куртку решил накинуть сверху. Пару кремовых носков определил в карман. От себя я добавил кулёк с конфетами «Мишка на Севере» и недавно купленную майку в голубую полоску.
Закрыть чемодан долго не получалось. Я пытался защёлкнуть никелированные рычажки саквояжа, пока Борька обматывал его бельевой верёвкой. У Пантелеева всё вышло хорошо; узел с двумя протянутыми друг в друга петлями получился крепкий. Я же, в попытках совладать больше с собственными руками, нежели с сумкой, нечаянно сломал один рычажок.
– Ну, вот и всё, – прошептал Борька, похлопав по чемодану.
До вылета оставалось около четырёх часов. В аэропорт, конечно, стоило приехать заранее, чтобы без проблем пройти таможню. Так что мой знакомый – Коля Третьяков – обязался отвезти Борьку в Пулково где-то за три часа до самого рейса.
– Никогда бы не подумал, что ты вот так, – сказал я, отодвигая сумку к двери. – Возьмёшь и уедешь.
– Да я и сам, если честно, не знал.
Пантелеев стоял в двух шагах от меня, облокотившись на подоконник. Он выудил из кармана брюк жестяную коробочку, достал сигарету и закурил, даже не открыв форточки.
– Последняя.
Борька вертел зажженную сигарету в руках. Казалось, он пытался запомнить, как она выглядит, сохранить незначительный образ на будущее.
Я смотрел на медленно подползающий к потолку сизый дым. Пару секунд он держался наверху, а после спускался ненавязчивым табачным запахом. Закатные солнечные лучи с трудом продирались сквозь кустистые облака. Стоящего у окна Пантелеева обрамлял свечением рыжий свет. Борька стал похож на фрагмент средневекового витража. Пантелеев сделал последнюю тягу и, как, впрочем, всегда, вдавил окурок в стену. На ней ровным кругом отпечатался след хабарика.
Около полугода назад я говорил Борьке, что хочу немного оживить интерьер нашей комнаты, поклеив обои с узором в горошек. Тогда Пантелеев ещё не курил, однако начал примерно через месяц. Спустя такой же промежуток времени, одна пятая бежевой стены уже была равномерна покрыта серыми кружочками.
Я взглянул на часы. Половина восьмого. Третьяков должен был приехать через пятнадцать минут. Борька всё ещё топтался у окна, в этот раз увлечённый рублёвой монетой. Пантелеев перебирал её между костяшками, подкидывал и даже умудрялся удерживать ребром на тыльной стороне ладони. Но что-то в Пантелееве меня смущало. Не так, казалось, должен выглядеть человек, который через пару часов окажется навсегда в другой стране. Я знал Борьку много лет. Я помнил, с каким порой восхищением он глядел на хмурое потрескавшееся небо Ленинграда, какой восторг вызывали у него резные орнаменты на Лиговском, а уж сколько раз Борька засиживался у липовых аллей и вовсе не вспомнить. Он был отравлен этим образом жизни, зависим от него, словно от морфия, и не собирался отказываться.
Пантелеев имел приличное жалование и хорошую работу в издательстве. Даже Главлит приходил к ним не чаще двух раз в неделю. Однако, у всех есть свои слабости. Слабостью Борьки оказались, исходя из формулировок советской прессы, некоторые обстоятельства. Именно из-за таких обстоятельств страну некогда покинули Бродский, Неизвестный, Нуреев. Именно они стали причиной отъезда и Пантелеева.
– Борис, спускайся! – горланил Третьяков, наполовину высунувшись из окна своей «Волги». – Опоздаем!
Пантелеев сел в прихожей и принялся шнуровать ботинки. Я же вскочил с места и рванул на кухню за рюмками, чуть не опрокинув Борьку вместе с табуреткой. Вернувшись, я ухватил со стола графин и разлил остатки настойки по стопкам. Получилось приличных пятьдесят грамм на человека.
– Ну, на посошок!
Пантелеев взял протянутую ему рюмку и слегка приподнял над головой.
– За удачу, – произнёс Борька и сделал небольшой глоток.
Допивать он не стал.
Я поставил рюмки на тумбу. Пантелеев присел на табуретку и подтянул чемодан к выходу.
– Ха, тяжёлый, собака. А вроде б ничего не положили. Сразу говорю – писать не обещаю. Но если где прочтёшь, что в Израиле интервьюировали господина в полосатой майке – так это про меня.
– Ты ведь не хочешь уезжать.
Пантелеев встал и взглянул на меня. В его полуприкрытых глазах стояли слёзы. Борька слегка улыбнулся, чуть приподняв уголок рта.
– Отнеси печатную машинку в ремонт, – я видел, с каким трудом ему даются слова. – И не забывай поливать растения.
Пантелеев подхватил чемодан, сделал шаг вперёд и исчез в мерцающем свете коридорных ламп.