ID работы: 10806300

Абстиненция

Слэш
R
Завершён
126
автор
Размер:
18 страниц, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
126 Нравится 12 Отзывы 25 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
      Умирающие поют оду жизни — Уилл молится самому дьяволу, утопая в жестоких водах.       В груди горит: вода проходит по дыхательным путям, проскальзывает, течёт-течёт, горло сдавливает спазмом, и Уилл барахтается-барахтается-барахтается, словно щенок, слишком рано забравшийся в воду — беспомощно и слепо, и его глаза жжёт, и всё тело болит, и он пока ещё не умирает, но знает, что больше не выкрутится, что всё его шансы снова выкинуть нужные кости наконец-то равны нулю; земная жизнь, пройденная до половины, претерпевает метаморфозы: она сменяется сумрачным лесом, и Уилл ни о чем не жалеет.       Он вспоминает только о смерти, о жизни до жизни, о времени, проведённом не с Молли — любимая, милая Молли, что же теперь с тобой будет, — а с ним, его личным судьей-палачом; Уилл не знает, где Ганнибал — быть может, его холодные ступни уже оплетают бархатом водоросли, — но Уилл ещё ищет, ищет глупо, наивно, тратя последние силы, и ищет, и ищет, и ищет, пока глаза не закрываются, пока не теряется фокус, пока синие воды Холодного Злого Смертельного не застилает сладкий туман.       Уилл знает: смерть редко дурманит спокойствием; он засыпает — навечно, надолго, в последний до смерти раз, — и, благодарный, теряет сознание; всё это теперь — падение доброго. Самое злое падение.

***

      Сто один. Сто два. И сто три.       Уилл не чувствует сильных нажатий: один раз, второй, перерыв, тихий вздох, и третий, и дальше, и дальше, и дальше, и сто одиннадцать, и сто двенадцать, и сто тринадцать; вдруг Уилл открывает глаза — ошалело, испуганно, дико. Его рвёт океанской водой, выворачивает как наизнанку, и он горит, все горит — его легкие, тело, щека, всё в огне: быть спасённым от смерти больнее, чем быть умерщвлённым. Уилл забивает под ногти песок: он сжимает его заледеневшими пальцами, надеясь закрепиться на твёрдой земле, как водоросль закрепляется на субстрате — только бы избежать воды.       Уилл плашмя падает на мокрый-премокрый песок; он видит небо — чистое чёрное — и длинные-длинные ноги — кажется, только они, только грубая кожа ботинок, только длинные-длинные ноги. Уилл узнает их владелицу.       Грозная, грозная Чийо. Она не спасает от доброго сердца — ей отдают приказы. Уилл едва ли может об этом думать: ему в лоб упирается дуло винтовки. Уилл лежит, он беспомощен и еле живой. Чийо готова убить лежащего.       — Делай выбор, Уилл Грэм, — говорит она властно.       Уилл не слышит её — только громкие песни волн, их жужжание в затопленной голове. Всё кружится, вертится, и ему плохо настолько, насколько вообще возможно: его спасли, но он, кажется, умер. Ганнибал пытается выторговать его у смерти; Уилл знает, есть пара условий его возвращения: одно из них — вечная боль.       — Делай выбор, Уилл Грэм, — повторяет Чийо, не лишившись спокойствия. Холодная, красивая, сильная. Уилл мог бы ей восхищаться. Достойная противница в смертельных боях.       Уилл устало обращает на неё свои стеклянные красные глаза — её взгляд пустой и бесцветный, лицо наполовину скрыто в тени; она памятником стоит над Уиллом и ждёт ответа. Говорить Уилл не может: всё слишком больно, и его язык, кажется, пострадал так же, как и щека; он не может и двигаться — уж точно не хочет, — но это единственный способ ответить, а он хочет ответить, ведь если Уилл не погиб, если это — последняя жизнь, он больше не будет бороться. С огромным усилием он поднимает руку, надеясь, что Чийо поймёт: его выбор давно уже сделан.       Маленькая ладонь Чийо грубо дергает Уилла наверх; она не хочет ему помогать, но времени думать нет. Команда была ясна: его «нет» означало бы смерть, «да» означает жизнь. Уилл согласен настолько же, насколько он против — Чийо видит, но действует по инструкциям; пока живет Ганнибал, она служит ему верой и правдой.       Преданные псы не оставляют хозяина, даже если тот умирает.

***

      Уилл дышит — вдох, выдох, — и ему так больно, так нехорошо, но он — дышит, пускай совсем тихо, пускай через рот, потому что нос забит, и ему холодно, и он озяб, но он — дышит. Чийо возвышается над ним в бежево-белых перчатках, с иглой в одной руке, с мокрой марлей — в другой. Уилл слабо ведёт головой; всё в молочном тумане, и он едва ли понимает, что уже не лежит на мокром песке, как оставленная на берегу рыбаками рыба, а чувствует под собой твёрдую кровать, видит тумбу, а на ней — свечу, пламя которой танцует и извивается, будто маленькая балерина, легкая, радостная, ещё не покалеченная ужасами профессии.       Уилла качает, как на старой надувной лодке, и ему хочется поскорее очистить желудок. Чийо видит, как он зеленеет, бледнеет, и поджимает губы.       — По другую сторону кровати, — помогает она, и Уилл кидается к тазу, на который указывает Чийо, и его рвёт.       Ему не становится лучше, но оставшаяся океанская вода покидает его измученное тело, и это уже хорошо. Уилл едва видит содержимое таза, но понимает, что там и кровь, и остатки скудного ужина, и он только надеется, что не выхаркал что-нибудь нужное — допустим, свой же язык. Уилл его чувствует плохо, точнее — не ощущает вообще, и ему страшно от мысли, что он потерял свою речь.       Чийо требовательно возвращает Уилла на кровать: она надавливает ему на грудь, удерживая на месте, сосредоточенно хмурится и берет с тумбы переливающиеся в свете свечи ножницы.       — Я не нашла ничего, что могло бы помочь тебе с болью, — холодно сообщает она, разрезая на Уилле одежду. — Быть может, найду потом.       Уилл не понимает смысла её слов, но догадывается, что ему будет больно — будет больнее, чем есть сейчас, и такова цена его жизни. Чийо предлагает закусить Уиллу тряпку — им не нужны лишние крики, искусанные в кровь губы или откушенный кончик языка, если тот у Уилла все ещё есть. Он не может говорить и вообще не чувствует своего лица, но появившуюся во рту тряпку Уилл все же замечает. Он с усилием прикусывает её зубами и ощущает, как его покидают силы от столь примитивного движения.       Чийо обрабатывает края его раны на плече разведённым раствором марганцовки, и всё вокруг — хрустящие перчатки, белая-белая марля, грудь Уилла — окрашивается в светло-розовый: Уилл этого не видит, но может понять, что происходит, по знакомому запаху; ребёнком он нередко падал с велосипеда — в аптечке отца был только малиново-черный порошок.       Чийо берет изогнутую иглу, обхватывает её длинными пальцами, снова обеззараживает и заправляет в неё хирургическую нить. Уилл готовится закусывать крики, готовится топить их в шершавой ткани; он мечтает потерять сознание и проснуться, когда все закончится. Он не знает, что будет после, но сейчас он думает только о том, как ему все-таки выжить, и эти мысли простреливают его так же ярко, так же больно, как игла скользит в его тело.       Чийо делает стежки осторожно — Уилл уверен: сам Ганнибал учил её работать с иглой, — нарочито медленно, сосредоточено, и Уилл, то исчезающий глубоко в своём сознании, то вновь выныривающий из него, вскользь думает о том, что это и не помощь вовсе, а пытка, что Чийо зашивает его так лениво не потому, что на совесть, а потому, что и это — тоже приказ: измучить, заморить, отомстить. И убить. Но всё вдруг заканчивается: последний стежок закрепляется крепким узлом; Уилл не может увидеть, как выглядит наложенный Чийо шов, но он понимает: тот далёк от косметического, и останется грубый шрам, напоминающий о схватке с Драконом до смерти. Его это не огорчает — скорее пьянит, — и Уилл полюбит этот шрам, если выживет; он не сможет иначе.       Чийо утирает запястьем пот, накладывает на плечо повязку — рана от ножа не так ужасна, но глубока; придётся сменять бинты на протяжении двух-трёх дней, следя за выделениями, — ей жарко, и она устала, и она мечтает отдохнуть; Чийо смотрит на ножевое ранение в щеке Уилла и вздыхает — уснуть ей удастся не скоро, — но Чийо послушна, покорна, тверда и сильна — она выдержит. Она снова берет иглу в руки, меняя перчатки. Если Чийо хочет успеть отдохнуть, ей нужно поторопиться: уже светлеет, а это значит, что совсем скоро ей придётся быть не только медсестрой, но и рулевой яхты. Чийо сделает всё, чтобы не разочаровать — она дышит, чтобы служить, и если Ганнибал хочет, чтобы Уилл Грэм жил, то он будет жить, пусть даже Чийо не считает его никем большим, чем простым вредителем, паразитом, мелким кровососущим или даже — червём, забравшимся в кормящий его организм так глубоко, что теперь он останется там навсегда, до самого вскрытия тела.       Ганнибал Лектер, Уилл Грэм; симбиоз зла со злом ещё большим; Чийо не знает, кто победит — но она сделает всё, чтобы бой состоялся.

***

      Уилл бодрствует час — а потом засыпает на пять. Минуты текут в агонии — Чийо бережёт найденное обезболивающее, и Уилл получает по одной таблетке раз в шесть часов вместо двух — в три часа, но он не жалуется. Уилл понимает: если Чийо все ещё печётся об его жизни — Ганнибал жив, а раз экономит таблетки — состояние его в несколько раз хуже, чем состояние Уилла. Но это догадки; Уилл не видит и не слышит Ганнибала, но старается об этом не думать: быть может, он все же слышал и видел, слышал и видел, но ничего не запомнил. Уилл ведь даже не может сказать, когда спит, а когда находится в сознании — всё переплетается между собой, и Уилл знает лишь то, что рядом с ним есть Чийо, и она кормит его, она поит его, и она меняет бинты. А ещё они на воде — на воде, а не под, — и Уилла укачивает, и рвёт, и снова укачивает, но они плывут тихо — спокойно, — и морская болезнь в скором времени отступает. Уилл по-настоящему бодрствует три часа в сутки, в это же время он принимает еду и воду от Чийо. Его лихорадит, и Уилл не знает, сколько дней прошло со дня падения. Он верит, что меньше недели, быть может, меньше трёх дней, но правда ему неизвестна. Уилл не может даже спросить: ему слишком больно; еда и вода — уже для него испытание, и Уилл даже не пытается заговорить. Он не рискует и ждёт. Ему легче поверить, что теперь он — немой, чем решиться представить ту боль — яркую, сильную, беспощадную, — которая настигнет его, стоит двинуть опухшим языком.       Язык. Уилл его не лишён, но теперь на нём появился шов. Это неудобно, и больно, и это мешает. Уилл не знает, как Чийо — послушная ученица, замечательная медсестра, — зашивает его язык, не задевая крупную артерию. И пускай Уилл никогда не находил четырёхлистный клевер ни в детстве, ни во взрослой жизни, удача все же ему улыбается — широко и ярко. Так, как Уилл сам больше никогда и не сможет.       И Уилл думает, что хуже с ним ничего ещё не случалось — а потом Чийо приходит к нему в каюту с урологическим катетером, и Уилл перестаёт мириться с беспомощностью — он хочет устроить протест. Он не помнит, сколько он тут лежит, не помнит, вставал ли хоть раз облегчиться, и его тело болит, и его ноги ноют, и его трясёт от температуры, но все не настолько плохо, чтобы он не смог дойти до туалета сейчас — он не позволит ей проводить катетеризацию. И если Уилл так не хочет — если он против, — ему нужно собраться и встать — очень нужно, смертельно, — но Уилл едва ли находит силы дышать: он отбил себе грудь, и живот, и ноги, и спину, и всё его тело зеленое-бурое, черное-синее, но до катетера Уилл не опустится — нет, он ей не позволит вставлять в своё тело гибкие палки.       Чийо — хорошая санитарка, а Уилл — ужасный лежачий; удивительно, что он ещё жив. Стоит Чийо попытаться стянуть с него одеяло, и он хватает её за запястье, и смотрит, и смотрит, и смотрит — дико, озлобленно, находя последние силы, — а потом говорит:       — Я смогу сам, — и перед глазами от боли стреляют фейерверки.       Чийо выдергивает свою руку, гладит красное от сильного захвата запястье — она рассержена и готова оставить его погибать в телесных жидкостях за неблагодарность. И она оставляет — так думает Уилл, смотря, как Чийо уходит, — но возвращается и грубо ставит рядом с постелью хозяйственное ведро — и это так унизительно, так грязно и отвратительно, но Уиллу всё лучше, чем мягкие полые трубки. Чийо уходит, держа осанку, и Уилл остаётся один.       Его лоб в испарине, но ему холодно, и он завернут не в одно одеяло — его греют сразу четыре, — но Уилл все же пытается, правда пытается думать и находиться в сознании, потому что у него есть вопросы и нет к ним ключей. Если Чийо принесла катетер лишь только сегодня — лишь только сейчас, — значит прошло даже меньше недели. Возможно, три дня. Быть может, прошло только два? Уилл мог бы списать на них целую вечность; дни никогда не тянулись так долго и так мучительно — даже когда Уилл находился в тюрьме, время было подвижным, как раскаленное стекло, и редко когда играло с ним злые шутки. Сейчас Уилл словно в петле — временной, из бечевки, — и он висит между явью и сном, будто месяц на небе, а секунды становятся часами, минуты — днями, часы — неделями, и это мучительно долго. Ему тяжело ориентироваться: в каюте всегда темно — или он просто не просыпается раньше захода солнца, — и свеча уже почти истлела, и пламя больше не пляшет в счастливом танце: оно то затихает — умирает, — то продолжает, робея, гореть, боясь легкого ветра.       Уилл понимает, что ему нужно встать — очень нужно, смертельно, от этого будет зависеть вся его гордость — все оставшиеся от неё крупицы, — и он утирает ладонью пот, скользит рукой по мокрым волосам, по левой стороне лица, не закрытой повязкой, и хватается мокрой рукой за тумбу, опирается, наконец-то садится. Тяжело и физически, и морально — Уилл не знает, что может быть хуже живого мозга в умирающем теле. Он пытается спустить свои ступни вниз, и ему мешают многочисленные одеяла, согревающие его тело; Уилл хочет ругаться, и плакать, и громко кричать, но не может, поэтому только откидывает по одному одеялу в сторону от себя, надеясь, что Чийо все же вернётся — с едой, с водой и с таблетками — и снова его накроет. Так гадко, и горько, и злостно ждать помощи от человека, который спасает со жгучей во взгляде ненавистью; Уилл это всё ненавидит.       Уилл — медленно, аккуратно, боязливо — спускает ноги с кровати; его ступни в носках, но он все равно чувствует холодные деревянные доски. Уилл смотрит на ведро, принесенное Чийо, и в ужасе понимает, что оно слишком далеко от него — придётся встать, придётся держаться за стенки, как престарелому больному, чтобы позорно не распластаться по полу.       Когда Уилл встаёт, прижимая ладони к холодной стене, он вдруг понимает, что это — его наказание, настигший в пору печали злой рок. За желание смерти, за трусость, за слабость, за ложь — и Уилл заслужил, он обязан принять эту боль. Его зубы дрожат — задняя челюсть стучит по передней, — и Уилл впервые вспоминает о Молли.       Как же сильно он виноват.

***

      Уилл спит, и ему снится сон — впервые за многое время, впервые после падения.       Уилл видит, конечно, жену. Милая, милая Молли.       Она сидит в кресле, завернутая в легкий плед; рядом играют собаки. Её голые ноги — она всегда любила ходить босиком — греются на заходящем солнце. Красивая, родная, тёплая, как убегающая в ночь звезда, она смешно морщит нос, смачивает палец слюной — Уилл любил в ней каждую человеческую привычку — и переворачивает страницу книги. Уилл не видит, что Молли читает, но он знает: она любит романы; простая наивная Молли, большую часть своего детства она провела со своей бабушкой-библиотекаршей; Молли выросла среди маленьких старых книг, среди маленьких белых овец — рядом с домом жила семья фермера — и щенят, сбегавшихся на её тихий голос-любовь, голос-еду и голос-заботу. Молли знает все-все романы: от напечатанных на желтых страницах до новых, только что вышедших — и любит животных, любит их, любит, дорожит каждой тварью божьей. Уилл не знает, что Молли читает сейчас — ему страшно спросить у неё даже во сне, он не будет больше её тревожить. Секунда — пальца касается мокрый язык, вторая — шуршат страницы. Фредди Лаундс наверняка посвятит их падению серию книг — только бы Молли смогла обойти эту ложь стороной.       Уилл смотрит со стороны. Он не знает, видно ли Молли его. Уилл молится: пожалуйста, только бы нет. Он не хочет смотреть ей в глаза — ему стыдно и плохо, он лгун и подлец, и он не заслуживает здесь находиться. Тихо гавкает длинношёрстный Арчи — хороший мальчик, спасённый Молли от эвтаназии. Молли гладит свободной от книги рукой подбежавшего Уинстона, треплет рыжую шерсть и жалуется на возлюбленного главной героини романа. Уилл может расслышать, что она говорит:       — Злой и плохой человек, Уинстон. Он запутался и выбрал неверный путь. Его жизнь — только ложь и обман, только ложь... и обман, и так у людей бывает, мой мальчик. Такое бывает... Но, знаешь... Ведь хуже всего, когда зло притворяется добрым. Отсюда идут все наши — и ваши, собачьи, конечно — несчастья, но это все... Милый, мой милый Уинстон, куда ты так смотришь?       Уилл хмурится и мелко вздрагивает; Уинстон слушает Молли — внимательно, осознанно, как человек — и смотрит он прямо на Уилла. Он начинает гавкать — громко, озлобленно, защищая испуганную Молли, — и стая сбегается на его вой, тоже смотрит на Уилла, и оглашающий лай обезумевших собак поражает. Громко, громко, все против него, он предатель, он лишний, он враг, и они его истерзают, убьют, разорвут, но тут Молли встаёт из мягкого-мягкого кресла, и плед скользит по её босым ногам, падает в ступни, и она перешагивает его, ступает на остывающий деревянный порог, — солнце пропало, и он остыл, он холодный, почти ледяной, — а потом закрывает дрожащими пальцами книгу, и Уилл верит, что она защитит: она спасёт его, потому что добра, и невинна, и благородна, но она только плачет, давит громкие всхлипы и говорит:       — Ты заврался, Уилл Грэм, — а потом спускает собак, так как люди, дарующие спасение каждому, мстят страшнее иных, обозлившись.       Первым несётся Уинстон: его белые клыки блестят, как охотничий нож, и он впивается ими в ногу Уилла быстрым движением, а потом рвёт-рвёт, терзает, вгрызается, и к нему присоединяется стая, и вот Уилл уже на холодной и грязной земле: глаза собак сверкают диким красным, и длинная-длинная шерсть Арчи в крови, и все в крови — весь порог, вся земля, каждый метр, — и Уилл кричит, но не отбивается — он не может пошевелиться, холодные лапы давят ему на грудь. Собаки разрывают плоть, как голодные свиньи Мэйсона Верджера, и Уилл лишается ног, лишается рук, и в его груди пусто, холодно, больно, и всюду летят брызги крови. Беспорядок, хаос, приговорённый к смерти и его казнь: Уинстон роется носом в кишках, и Уилл умирает, умирает, умирает, но всё никак не распрощается с жизнью — вот брызжет собачья слюна, а вот рыжая старушка Долли смыкает острые клыки на его мокрой шее — и кровь уверенной прямой стремится из сонной артерии. Грязь, слякоть и правосудие; любой назовет эту смерть справедливой.       Собаки громко рычат. Последнее, что видит Уилл — лицо заплаканной Молли, прижимающей к себе Уолтера. Она смотрит только на Уилла — на его отделённую от тела голову, грязную и кровавую, но все ещё мыслящую, — и во взгляде её столько яда и боли — колючей, как когти, и острой, как клыки, — что Уилл задыхается от её чистой, девственной ненависти.       Губы, мокрые, дрожащие от злобы и слез, тихо шепчут:       — Не останавливайтесь.       И собаки послушно исполняют единственную просьбу — они продолжают терзать зубами предателя.

***

      Чийо гремит посудой, когда появляется в каюте Уилла снова. Пахнет овощным супом, и это вкусно, это именно то, что Уиллу нужно, но он не может даже открыть глаза. Уилл начинает впадать в апатию, Чийо душевных драм не разделяет — у неё есть работа, и она сложна, а потому требует хотя бы капли уважения.       Уилл смотрит на Чийо осознанным, просветлевшим взглядом — смотрит недолго, ведь вскоре глаза закрываются снова. Есть он не хочет — не может. Он не заслуживает и куска хлеба. Чийо легко считывает это по его лицу.       — Я предлагаю свою помощь лишь раз, Уилл Грэм, — раздраженно тянет она. — Если справился с туалетом без меня, — она кивает в сторону уже не пустого ведра, Уилл от фантомной боли едва-едва щурится, — то справишься и с обедом.       Уилл кивает. Он понимает. Он всё это — всё — понимает и оставляет страдания в прошлом. Уилл правда пытается это сделать, но сложно, и тяжело, и совестно, и больно, и всё это — словно падать, надеясь на сломанные в недавнем бою крылья. Он думает о прошлом, о Молли, о лжи, об обманах и — ужасается. Он здесь потому, что к этому всё и вело — дорога, вымощенная кровью, слезами и потом; Уилл слишком в себе запутался, чтобы знать, что делать сейчас.       Он открывает глаза навстречу раздражителю-солнцу. В каюте впервые за эти дни не темно; в ней не чисто, но в ней светло — и формула счастья выглядит в ней чуть иначе. Чийо подняла жалюзи, пока Уилл спал — спал, умирал и видел кошмары, — и теперь свет ленивыми лучами пробирается в маленькую комнату, а Уилл слабо, совсем аккуратно щурится — это тут же отдаётся ноющей болью.       — Я принесла бумагу и ручку, — вдруг говорит ему Чийо, ставя на тумбу тарелку с супом. Из кармана своей кожаной накидки она достаёт сложённый вчетверо лист и чёрную ручку. — Сейчас мы будем разговаривать.       Уилл собирается с силами и садится; его тело есть сплошной синяк — разноцветный, как радуга, — и Уилл прислоняется к твёрдой спинке кровати — ужасно, ужасно больно, она давит, впирается, мешает, он мечтает подсунуть под поясницу одно из своих одеял, а Чийо смотрит, но не помогает, хотя она, разумеется, всё это, всё это может. Уилл берет в руку бумагу, расправляет, зацепляет пальцами ручку. Он пишет здоровой рукой, и буквы его скачут по белой бумаге, как выставочные лошади:       «Как долго мы тут?»       Чийо садится на край кровати, читает и слабо хмурится.       — Пять дней, — отвечает она.       Уилл вырисовывает цифру пять — пузатая, с неаккуратным хвостом, — он не знает, прошла ли его лихорадка, чтобы начать себе доверять. Чёрная ручка царапает по бумаге снова:       «Куда мы плывем?»       Чийо поджимает губы; Уилл знает, что их разговор — мера вынужденная. Остаётся только узнать, в чем проблемы.       — Мы идем туда, Уилл Грэм, — монотонно отвечает Чийо, — где есть хороший доктор.       И Уилл понимает, что сам в врачах уже не нуждается — если бы он умирал, с ним вряд ли вели бы беседы; его бы, конечно, спасали, пусть даже стиснув от злости зубы. Он думает о Ганнибале, вспоминает падение и расположение их окровавленных тел: Ганнибал падал первым и падал в объятиях Уилла — с ним от начала и с ним до конца. Уилл ненавидит пытать или мучить; ребёнком он никогда не оставлял в живых насекомых, лишённых крыльев, а Ганнибала — оставил. Что изменилось?       «Что с ним?» — он скребёт на бумаге.       Чийо сжимает ладонь в кулак, разжимает её мгновенно.       — С ним всё то, что ты сделал, Уилл Грэм, — и Уиллу впервые за это время хочется улыбнуться.       Изменилось многое, изменилось всё — изменился сам Уилл и его сознание. Он не ребёнок, он взрослый и сильный — когда-то был сильным — мужчина, способный на кровь и на лесть; Уилл оставляет ос ползать без крыльев за острые жала, за злые глаза — обвиняя, Чийо не вызовет в нем сожаления: в Уилле есть только злость — на себя, на него и на них, — и он будет использовать её как своё топливо до тех пор, пока не найдётся что-то получше.       «Как далеко до ближайшего города?» — спрашивает Уилл, устало встряхивая запястьем.       Чийо кривит тонкие губы — живая эмоция на мертвом лице.       — Я сбилась с курса сегодняшним утром, — признается она.       И Уилл злорадствует — никто не идеален, даже ручные воины Ганнибала Лектера, — но радость свою не показывает.       «Принеси мне карту», — пишет Уилл.       Чийо в ответ вспыхивает, как спичка, от возмущения — она не будет работать с предателем сообща; Уилл мысленно — он может лишь так — усмехается. Нет, думает он — с каждой минутой его сознание всё проясняется, — нет, она ошибается, и он знает, что она будет сотрудничать — был бы у них другой выбор.       Немного подумав, Уилл пишет — царапает чёрным по белому, давит, не дорисовывает многие буквы — ещё одно предложение:       «Я предлагаю свою помощь лишь раз».       Чийо читает и смотрит на него с прищуром, с подозрением, с недоверием, с ненавистью, закалённой, порочной, кипящей в ней красной бурлящей лавой, а потом поднимается с кровати и уходит — гордо, легко, и её походка тихая и быстрая, хищная, кошачья, — а Уилл, отложив бумагу и ручку, начинает есть суп. Пресно: совсем нет мяса, даже консервов; одни перцы, морковь и картошка — и все же это неплохо, хотя бы съедобно; все лучше, чем ничего.

***

      Чийо увеличивает количество обезболивающих. Уилл не знает, связано ли это с состоянием Ганнибала, и у него больше нет бумаги, чтобы спросить. Уиллу все же становится лучше: теперь он принимает по таблетке в три часа, больше бодрствует, самостоятельно ест и гораздо легче переносит походы в туалет.       После разговора с Чийо проходит чуть больше суток. Уилл думает, что она глупа и безрассудна: если они затерялись в океане, если так нужен врач, то им нужно импровизировать и выбираться, а не обдумывать длинные-сложные планы. Уилл смотрит в окно своей каюты, но не видит ничего, кроме воды — опасной, прозрачной, пугающе близкой к нему. Вода напоминает Уиллу о тёплой ванне, и он думает о том, что ему пора искупаться. Тело чешется, волосы слиплись от пота, и от него неприятно пахнет, хотя Уилл уже и не чувствует: он будто бы пропитался, и запах в каюте — привычный, почти родной. Он может заметить, насколько тот прелый, только с приходом Чийо — от Чийо всегда пахнет свежестью: она приносит с собой лёгкий ветер.       Уилл ждёт Чийо час, ждёт два, ждёт три и четыре. Она должна принести ему ужин, таблетку и воду, но она не приносит. Уилл понимает, что ему нужно встать и добыть еду самому; рано или поздно он бы поднялся на ноги и вышел бы из комнаты. Уилл с тихим мычанием скользит вниз по кровати. Теперь его накрывают два одеяла — ещё два Чийо уносит одной ночью, и Уилл их больше не видит, — но даже они слишком тяжелые, и требуется время, чтобы раскрыться.       Уилл ставит голые ступни — во сне с его ног частенько слезают носки — на пол, и пол холодный, деревянный, шершавый, неприятный, будто бы шевелящийся под ногами, и Уилл опирается руками на тумбу, чтобы не потерять равновесие. Передвигать ногами больно, он отбил себе тело, столкнувшись с водой; Уилл чувствует себя старым заржавевшим от воды и времени механизмом. Уилл держится за стены и медленно идёт к двери. Яхта тихо качается, и Уилл качается вместе с ней — туда-сюда, туда-сюда, его то заносит: голова кружится, и все вертится, и пляшет пятнами перед глазами, и взлетают предметы, и мешается пол с потолком, — то отпускает: и все становится тихим, спокойным, предметы возвращаются на свои места.       Уилл переводит дыхание и открывает дверь. В общей комнате практически нет мебели: боковой диван, стол, холодильник, плита, и всё стоит друг на друге — яхта маленькая, старая, и корма наверняка состоит из двух узких комнат, не считая санузла и кухни-гостиной. Уилл чувствует не только запах сырости, пота и крови — так пахнет он сам, — но и что-то ещё: что-то вязкое, кислое, неприятное, похожее на волнение. Держась за диван, Уилл скользит в середину комнаты. Вдруг открывается дверь, что прямо напротив двери, ведущий в комнату Уилла, и из неё выбегает Чийо. Она смотрит на Уилла недолго — удивляется, но тут же принимается за дело, не отвлекаясь на его призрак. Чийо с грохотом опускает на пол наполненный грязными марлями таз, бежит к крохотному холодильнику и рыщет в нем, рыщет, перебирает стеклянные банки с лекарствами, стараясь найти нужную. Её волосы растрепаны, она без накидки из кожи: на ней только майка, красный румянец, и её руки дрожат, когда она закрывает холодильник, удерживая пальцами одноразовый шприц и лекарство. Уилл понимает: что-то случилось.       Чийо разрывает зубами упаковку, достаёт иглу, шприц, набирает лекарство и выпускает воздух — из шприца, из себя, и Уилл его, этот воздух, будто бы ловит ртом; на вкус как чистая, незнакомая ранее паника.       Вдруг Уилл слышит крик:       — Kur tu?! Ką tu su ja padarei? Kur ji?!       Уилл замирает — впервые в жизни он слышит его голос таким, — а Чийо вздрагивает, едва не роняет пустую стеклянную банку и убегает за дверь; Уилл же старается поспеть за ней: он скользит руками по дивану — беспомощно, медленно, переставляя ноги с огромным усилием, — и, когда он доходит до двери, Чийо уже покидает комнату и прислоняется спиной к ближайшей стене, переводя дыхание. Она дрожит, истекает потом, и Уилл никогда не видел такого испуга в её глазах — всё для него непонятно, всё для него слишком ярко, и громко, и много: он хочет спрятаться в ворохе одеял, притворившись больным лихорадкой. Уилл отходит от Чийо — в этой комнате слишком мало места для них двоих, — и он держит своё лицо, как только может — отчаяние сильных заразно. Уилл тихо садится на мягкий диван. Чийо поднимается на ноги.       — Развилась инфекция, — шепчет она, и Уилл слабо кивает. Чийо быстро берет себя в руки: она убирает оставленный беспорядок — использованная игла, шуршащая упаковка от шприца, пустая стеклянная банка от раствора ципрофлоксацина и грязные марли в тазу, пропитавшиеся красно-серым гноем. Уилл лениво следит за ней, смотрит, ждёт указаний или прогнозов. Чийо останавливается, утирает пот рукой и говорит: — Оставайся здесь, Грэм, мы поужинаем вместе, и я принесу карту. Дни отдыха подошли к концу.       И Уилл только кивает в ответ — что ещё он может здесь сделать, — и утопает в мягком диване, и закрывает глаза; Уилл будто бы снова слышит громкий, протяжный крик: он полон отчаяния и чистой боли; Уилл не знает, что Ганнибал кричит — он не понимает и слова, — но Уилл чувствует его страдания, как свои собственные, и это возвращает его на несколько лет назад, когда их мысли и чувства были слиты воедино и никто из них не знал, где начало одного и конец другого; все было общим: боль, чувства, любое духовное.       Уилл дрейфует на грани; он не спит — кошмары являются ему наяву, — и лишь мечтает забыться в чертогах разума, в его Дворце памяти.       Два кресла, камин и вино — когда-то в их жизнях кровь была только метафорой, сейчас она дышит, живет, и на яхте их вовсе не трое — их четверо, так как она обретает плоть.

***

      Уилл все же засыпает, но ненадолго — Чийо спускается в каюту и гремит посудой. Уилл просыпается, и его тело ноет от непривычной для сна позы, и он жалеет, что не дошёл до кровати, пусть даже опираясь на стены. Чийо кипятит чайник, открывает банку мясных консервов и добавляет её в кипящую на маленькой газовой плите кастрюлю. Снова суп, но хотя бы с мясом — или с пародией на него, но Уиллу все равно, и он точно не будет жаловаться.       Чийо раскладывает перед диваном маленький стол, а Уилл смотрит на неё лениво, сквозь дрёму, и тело болит от сна на диване так, будто бы ничего и не случалось, будто бы он снова в Вулф Трэп и всего лишь страдает от боли в пояснице из-за проведённой в гостиной ночи, а где-то за стенкой спит Молли, обиженная и разозлённая по супружеским канонам, а он лежит здесь, чувствует пробившуюся из матраса пружину и клянётся себе больше не спорить с женой. Заливисто свистит чайник — играючи и легко, — и Уилл радуется этому звуку, как ребёнок, так как этот свист родной и приятный; Уилл был во многих местах, хороших и самых отвратных, и он — звонкий голос старого друга-чайника — неизменно путешествовал с ним.       Чийо садится за стол, подвигая к себе крохотную складную табуретку, и спрашивает:       — Ты сможешь говорить?       Уилл подбирается на диване. Что же, рано или поздно ему бы пришлось, а Чийо и так дала ему фору, когда принесла бумагу и лист. Уилл трёт костяшку пальца пальцем другой руки. Хуже всего для него сейчас только будущее — неизвестное, колючее, жалящее, как огромный осиный рой, и волнующее всех и вся. Уилл видит в своём будущем не меньше боли, чем в прошлом. Пора начинать её счёт.       — Гм... — пробует он, и ничего не выходит. Чийо послушно ждёт. Уилл сглатывает — и ему уже неприятно, — но он продолжает: — Я постараюсь.       И голос выходит ломким, как фарфоровая ваза, и низким, и хриплым, словно умирающий мотор тех старушек-лодок, которыми Уилл увлекался в Луизиане, но Уилл говорит, дышит, живет, и все это одновременно, а значит — уже хорошо, значит он все же идёт на поправку.       Чийо аккуратно кивает.       — Отлично, — говорит она, подаёт ему вилку, а потом встаёт — и уже через минуту Уилл чувствует запах тушёнки и следит за тарелкой, которую Чийо с тихим стуком опускает перед ним. — Тогда ешь.       И Уилл действительно голоден — он только завтракал, да и то неплотно, — и он старается сдержать свой энтузиазм, как может, но резкость, с которой он берет вилку, выдаёт его с потрохами. Чийо делает вид, что не замечает. Она сидит напротив него, пустым взглядом смотрит куда-то вдаль, и её тонкие губы то открываются, то закрываются, чтобы впустить в рот еду. Снова суп, но сегодня мясной. Уилл хотел бы рассмеяться, но он не может. Его рацион рядом с Ганнибалом ещё никогда не был так скуден, а его собственные мысли ещё никогда не возвращались к еде так скоро — крупица нового в новом мире.       После ужина Чийо убирает со стола так же быстро, как она на него, на стол, накрывает. В её действиях непривычная резкость — нервозность, — и Уилл не знает, как она ещё стоит и дышит, не знает, спит ли она вообще — а спал ли Цербер, охраняющий Ад?       Уилл чувствует усталость Чийо, как свою, но знает: она не является тем человеком, что ждёт от него сочувствия; она считает себя выше этого, выше Уилла и двойственности его сознания, выше всего, что здесь происходит — и выше яхты, и выше супа, пусть даже с мясной, пресной, но вкусной, тушёнкой, — но она здесь, и она будет тут до конца, так как её служба заканчивается лишь тогда, когда умирает Командующий, а Он — ещё пока жив, и она ему служит и денно, и нощно. Уилл это в ней уважает. Ему были преданы так лишь собаки, а от воспоминаний о них берет дрожь. Уилл думает о Бастере, Уинстоне, Долли и Зои — и он тут же чувствует их громкий лай, их острые зубы, и когти, и слюни, и... И с грохотом на стол падает стопка бумаг.       Уилл вздрагивает, будто бы просыпаясь. Чийо снова сидит перед ним, держит в руках карандаш и, открывая одну из карт, тычет им куда-то во Флориду — Уилл не очень-то видит, — и размазывает жирный грифель по штату. Она говорит:       — Нам нужно в Чарльстон, и мы бы там уже были, — и Уилл кивает, и Уилл молчит; Чийо же скрепя сердце продолжает, только подвигает карту чуть ближе к нему: — Я должна была пришвартовать яхту в три двадцать дня у порта в Чарльстоне ещё вчера, но ночью шестого дня я заснула и не закрепила якорь. Нас унесло на несколько сотен миль вправо. Теперь мы дрейфуем... — карандаш оставляет еще одну жирную точку на карте, — вот здесь, и по моим расчетами до Чарльстона около пятиста миль, а до порта Джексонвилл — триста. Это три и два дня соответственно.       Уилл слушает, слушает, слушает, но половина все равно вылетает из его головы. Чарльстон. Джексонвилл. Что ж, получается, что им нужно в Чарльстон, но они рядом с Джексонвиллом. Он не понимает, в чем их проблема.       — Пришвартуемся в Джексонвилле? — хрипит Уилл.       Чийо раздраженно надавливает на карандаш, и точка на карте становится ещё ярче. Она нервничает и злится, Уилл не может её винить. На исходе терпение, на кону жизни, и она единственная, кто всем управляет; Уилл бы навряд ли смог справиться так же удачно даже с половиной того, с чем справилась безупречно она.       — Нам нужно в Чарльстон, Грэм, — говорит она твёрдо, но раздражение сотрясает фамилию Уилла, и её интонация заметно подпрыгивает.       Уилл только кивает — но не соглашается, нет. Он лишь понимает, почему она так дорожит их временем, причём дорожит им настолько, что глупо просчитывается, удлиняя их дорогу едва ли не вдвое. Она боится, а Уилл впитывает в себя её страх, как посудная губка, и мурашки поднимают дыбом волосы на голове, будто бы он перебрал с острым перцем.       — Слишком... гм... долго, — отвечает Уилл и поглубже вдыхает. Ему придётся сказать многое, чтобы убедить Чийо в своей правоте. Он делает паузы, пережидая яркие вспышки боли. — Если ты... если ты найдёшь машину, сможешь добраться до... Гм... Чарльстона из Джексонвилла примерно за восемь часов. Шестнадцать... гм... часов на дорогу туда и обратно. Это меньше, чем плыть до Чарльстона... гм... отсюда. Мой отец часто ездил во Флориду по работе... гм... я знаю, о чем говорю.       Чийо щурится и ничего не говорит — Уилл и так знает, что она считает его предложение лучшим из зол. На карте появляется новый грифельный круг — Чийо обводит Джексонвилл, заключает порт города в клетку-окружность. Решение принято, но она всё же спрашивает, выплевывая слова горьким ядом:       — И я должна оставить тебя с ним на сутки, Уилл Грэм? Тет-а-тет?       Уилл же чувствует раздражение, и оно лениво шуршит в его голове, будто полуживая бабочка, накрытая прозрачным стаканом — пыльца осыпается, жизнь убывает. Чийо не видит в нем соучастника, но и навряд ли видит в его плоти собственного врага. Она его презирает, она ему не доверяет, она винит его в своих же грехах, и Уилл соврёт, если скажет, что её война ему не льстит. Быть чужим разрушением приятно так же, как приятно собирать чужие осколки души и склеивать их воедино. Уилл боится собственных мыслей, боится, что те постепенно отвоевывают его тело. С идеями нужно быть осторожным — они поглощают разум; Уилл должен за ними следить.       А Чийо все ещё ждёт ответа.       — Выбора нет, — говорит Уилл, и голос его с каждой фразой обретает прежнюю интонацию. — В Чарльстоне у него есть... связи?       Чийо тихо хмыкает и шуршит картой, собирая её в квадрат.       — В Чарльстоне есть человек, мечтающий расстаться с долгами, — отвечает она, поднимаясь со стула. Тот скрипит, провожая её своим криком. — Он обязан помочь.       Уилл хочет, чтобы Чийо ушла, но ему претит мысль об одиночестве — парадокс; как же жаль, что они здесь только вдвоём. «Втроём», — исправляется Уилл, и мурашки бегут по его телу, как скаковые лошади, истаптывая землю, бегут по ипподрому. Уилл говорит:       — Куда мы направимся, если долг будет отплачен?       И теперь Чийо не прячет улыбок — она смеётся, но смех её сломанный, усталый, будто бы вынужденный, на грани с истерикой.       — Если долг будет отплачен, Уилл Грэм, — в её глазах блестят крупные слёзы, но она продолжает посмеиваться, — ты будешь загорать на кубинских пляжах.       И Уилл наконец понимает.       Ром, коньяк и палящее солнце. Плохим — лишь хорошее, хорошим — плохое; как стало бы легче дышать всему миру, пойди их яхта ко дну.

***

      Бессонница душит Уилла, и он ворочается на жесткой постели, и тело его — исчерченное царапинами, раскрашенное синяками — ноет, будто бы снова горит. Уиллу чудится Молли, чудится Уолтер: жена словно стоит перед ним прямо здесь, прямо перед его кроватью, и смотрит, смотрит, смотрит, и её глаза — огромные красные фонари, и они горят в темноте каюты ярче свечи, и Уилл не выдерживает; он зажмуривается, закрывается, прячется от ярких-преярких шаров — будто фары машин за секунду до столкновения, — и тогда всё вокруг него тухнет, и тогда появляется Уолтер.       Река, резиновые сапоги и запах рыбы. Уилл смотрит на свои руки — мокрые от воды, перламутровая чешуя на запястье, — и они держат удочку, закидывают её, и леска растягивается со звенящим звуком раскручивающейся катушки, и вдалеке громко булькает приземлившийся поплавок. Его красно-синяя головка парит на воде и то появляется, то исчезает, скрываясь в играющей тихой рябью реке, а Уилл смотрит, как заворожённый, и в глазах его застывают соленые слезы. Раздаётся ещё один всплеск — это Уолтер закидывает свою удочку, самодельную, из орешника, покрытую лаком, легкую и удобную. На ногах его — смешные резиновые сапоги, ярко-желтые, с головами зубастых акул, и Уилл рвано вздыхает, вспоминая, как покупал их на распродаже один год назад, как учил Уолтера выбирать подходящие для удилища сучья.       Мальчишка уверенно смотрит вдаль и не отвлекается — так, как ему когда-то сказали, — он только сжимает удочку крепче, ступает с ноги на ногу, когда затекает тело, и утирает свободной рукой скопившийся пот. Сосредоточенный, ответственный, взрослый, но по-детски мечтающий о похвале, об оценке, о тихом: «Отлично справляешься, дружище Сантьяго», — Уолтер смотрит на Уилла, нанизывая на крючок извивающегося червя, протыкая его в середине, оставляя приветливо извиваться для рыбы.       И Уилл смотрит на пасынка в ответ — долго, мучительно долго, — и слезы текут по его щекам горячим потоком, и он громко всхлипывает и роняет на землю удочку. Та, приземляясь, немного звенит. Уолтер вдруг поднимает взгляд — его глаза полны надежды: быть может, клюнула рыба, — но он видит лишь упавшую удочку, дрожащие губы Уилла, и — улыбается, хотя уже знает, уже понимает, что рыбачит в последний раз. Уилл зажимает свой рот руками. Звенит колокольчик на поплавке — теперь уже точно рыба. Уолтер подсекает удилище, надеясь вогнать крючок в несчастную костную глубже, и нетерпеливо скручивает леску. Уилл слышит привычный треск от катушки — он открывает глаза и с замиранием сердца ждёт. Вдруг ему кажется, что большой жирный карп смог бы стать его смыслом жизни, его последним спасением, дарованной за раскаяние надеждой. Но на крючке — пустота, и Уолтер беззвучно плачет, сжимая в руках обманутый рыбой крючок. Он говорит:       — Мы не будем ждать тебя к ужину, — и Уилл подбирается на постели — вдох-выдох, он все же заснул, это сон.       Он часто, загнанно дышит. Его ждать не будут. Он больше не их постоянный гость. Его вряд ли кто-либо теперь захочет пускать за порог. Он чужой. И назад ему никогда не вернуться.       Ужасно, ужасно, так плохо, так горько — мы не будем ждать тебя к ужину теперь, но нам не стоило звать тебя за стол и раньше, — и вина захватывает в тесный плен, и больше не выбраться, не сбежать: только жить, дыша через клетку, жить, зная, какой ты подлец, и мириться, покорно мириться, создавая новое из руин старого. Уилл лёг бы под розги, спаси его боль от ошибок; Уилл отдал бы всё за возможность обернуть время вспять. Он сбежал бы тогда с Ганнибалом, он сбежал бы тогда вместе с Эбигейл. Он клянётся себе, что он бы сбежал.       Уилл прижимает ладонь к животу — синяки, шрам-улыбка, торчащие рёбра — и тихо спускает ноги на пол. Нет, ничего уже не поможет, не повернуть время вспять, даже если построить дворец из воспоминаний и жить в нем, питаясь иллюзиями. Ему пора перестать сомневаться, раскачиваться маятником из стороны в сторону то обращаясь к добру, то возвращаясь ко злу. Сомнения равны предостережениям, и Уилл должен слушаться, если хочет ступить на тропу, где земля под ногами тверда и не разрушена — где она готова его удержать, прокормить и принять со всей гнилью, и ненавистью, и смирением.       Жажда скребёт горло Уилла когтями — словно нет ни единой капли воды в его теле, будто бы он иссушен, подобно болоту, и вся жидкость исключена из него за ненадобностью. Уилл медленно покидает свою каюту. Яхту качает — плавно, то вправо, то влево, — и чудится, только чудится, будто волны шумят, и это — практически музыка. Симфония жизни, борьбы человека с природой. Уилл уверен: океан их поглотит, прерви они мерные песни. Всё против них — даже против стихия, и Уилл себя тихо ругает, ведь — боже, — как много пафоса. Должно быть, всего лишь бушует маленький шторм. Должно быть, он слышит его из-за плохо прикрытой двери. Всё, что угодно, лишь бы забыть о метафорах.       Уилл закрывает дверь своей временной спальни. Темно, только тихая свеча тлеет в комнате, где спит Ганнибал — наверняка вместе с ним спит и Чийо. Уилл не уверен. Он делает пару шагов — все ближе и ближе к незапертой двери. Под ногами скрипят половицы. Дует несильный ветер — ветер такой, какой Чийо приносила с собой каждый раз, вручая Уиллу завтрак, обед или ужин. Он холодный, несущий свободу океана, и Уилл дышит, дышит, дышит, и прикрывает глаза, и вдруг думает: «Куба поможет». Она согреет палящим солнцем, искусает до ожогов тощие плечи, она накажет, отмоет, исправит, источит его, как точат острые воды камни. Уилл знает: он должен сгореть, чтоб согреться; это ему не впервой. Он готов. Пускай она ласкает его своими лучами, купает в роме и коньяке, он готов ей отдаться, пускай забирает со всеми шрамами, болью, попытками стать хоть немножечко лучше. Уилл мог бы — он мог бы — так жить, не сделай он всё те ошибки, что давят, и давят, и давят, раздавливают его, как насекомое, размазывая по подошве желтовато-серую кровь и внутренности.       Уилл тихо смеется — сплошное отчаяние. Что-то хриплое, рваное покидает его вместе с воздухом, и Уилл не помнит, как звучит его искренний смех — быть может, в последний раз он смеялся, когда стоял рядом с Молли, держа в руках её мягкую нежную руку в последний, в последний раз.       В каюте Ганнибала тихо, поёт один лишь ветер, а из предметов Уилл может видеть только пляшущий огонёк свечи — остальное из приоткрытого глаза двери заметить сложно. Уилл не знает, стоит ли заходить. Наверняка он не должен. Чийо проснётся и будет зла, она молчаливо осудит его, тихо скажет: «Зачем ты пришёл к нему, Грэм?» — и Уилл это знает, он предсказывает, но открывает дверь — не назло. Кажется, только из любопытства.       Чийо сидит в большом кресле рядом с постелью; она дремлет, обёрнутая в одеяло, но сон её чуткий, тревожный — она всегда наготове. Ресницы её дрожат, и Уилл видит их трепет в свете свечи, и Чийо сорвётся с места, бросится в бой, подойди он к ней чуточку ближе. Она все почувствует. Она — верный Цербер, охраняющий погибающий Ад. И Уилл прав: трехглавые псы никогда — никогда — не смиряются и не отдыхают. Она просыпается. Не открывает глаз, но Уилл знает — больше не спит. Ждёт, притворяется. Ей интересно. Уиллу — тоже. Он сам не знает, зачем же сюда пришёл.       «Посмотреть и увидеть», — тихо скребется ответ, и Уилл не может его игнорировать. Он делает шаг к постели и вдруг чувствует, что плывет. Быть может, виной всему снова подувший ветер, быть может, он просто ещё не проснулся и всё это — сон, крепкий сон, растворённый в безумии, и Уилл ощущает своё тело мягким, аморфным и будто бы не своим.       Уилл едва ли его узнает. Ганнибал выглядит плохо — откровенно и без метафор; совсем так, как Уилл и хотел недавно. Просто плохо — очень и очень плохо. Уилл мечтает начать утрировать.       Он очень старается быть бесшумным, делая ещё один шаг вперёд. Рука проснувшейся Чийо стискивает его ладонь. Её глаза распахиваются быстро, и горят они ярко, как вспыхнувшие в ночи фонари, и она хрипло спрашивает:       — Что ты здесь делаешь?       А Уилл вырывает руку. Её хватка сильна, почти что невыносима, и Уилл протрезвляется, чувствуя боль. Как ответить, он сам и не знает. «Я здесь, потому что здесь он, — хочется прошептать ему сильно, так сильно, — я здесь, потому что я должен».       У Ганнибала на лице непривычная щетина, тропой спускающаяся к чёрной от синяков шее; у него на лице два-три заштопанных шрама — белые пластыри на красном от температуры лбу — и множество мелких коричнево-красных ссадин. Его волосы темные — гораздо темнее обычного, и Уилл знает: это лишь потому, что они грязные, грязные и мокрые от пота, грязные и пропитанные кровью, перемешанной с солью. Уилл не видит Ганнибаловых плеч: он накрыт одеялами — Уилл насчитал четыре, одно из них точно накрывало его в первые дни на яхте, — и они прикрывают всё до ключиц, и Уилл рад, он так рад, он не видит того, что под ними, когда как из-под них торчат две прозрачные аккуратные трубки. Катетер мочевой, катетер обычный-привычный для Уилла — внутривенный, и Уилл никогда ещё не видел его, Ганнибала, столь зависимым и беззащитным.       Ганнибал едва ли, едва ли жилец. Уилл не видит, что под одеялами, но он чувствует, он понимает и верит своим наблюдениям: Ганнибалова грудь вздымается редко, тяжело, и сам он дышит бесшумно, совсем незаметно — как будто не дышит вообще. Едва ли, едва ли жилец — но везунчик. Быть может, все обойдётся. Должно. «Но если он умрет в этот раз, — думает сбивчиво Уилл, покрываясь мурашками, — значит и он ходит под небом божьим, значит и он смертен, значит это — все же конец». Значит выбор его был неверный, значит он продал свою душу зря. «Но если останется жив, — бьется где-то в висках, — значит я там, где мне и нужно».       Чийо смотрит на Уилла, сжав в руке край одеяла. Высматривает, наблюдает, она навряд ли понимает, что творится у него внутри. Красивая, держащая осанку даже сейчас, она напоминает статую, искусно выточенную из твердого камня. Сильные женщины всегда не любили Уилла.       В каюте темнеет. Свет свечи тих и спокоен, и она догорает — доживает, — тлеет, и воск капает, обжигая резной подсвечник. Скоро Чийо поставит новую. Но пока что — горит, исчезая, её сестра, и Уилл смотрит на её огонёк, наслаждаясь его умирающим танцем.       Уилл садится на пластмассовый стул в углу комнаты и тихо вздыхает. Снова твёрдая, снова слишком неприятная для его спины поверхность — но ничего. Он потерпит. Он останется досыпать свои сны в его спальне — потому что так он ближе к осознанию того, что натворил, потому что так он ближе к тому, ради кого он решил от всего отказаться, и потому что если он все же уйдёт — то никогда в эту комнату уже не вернётся.       Уилл засыпает — тревожным, туманным, пугающим сном, — и теперь он не видит ни Молли, ни Уолтера. Не слышит ни слез, ни журчания ручья. Только качающаяся от ветра яхта — и темная-темная комната, освещённая светом умирающей старушки-свечи.       Больше — ничего, и все это — ничто.       Отче ничто, да святится ничто твоё, да придёт ничто твоё, да будет ничто твоё, яко в ничто и в ничто.       Nada y pues nada.

***

      Эта ночь бесконечна, как и все дни на яхте. Уилл заметил давно: здесь время течёт иначе, здесь всё слишком долго, тягуче и вязко. Уилл просыпается, когда сквозь зашторенные скромные окна только-только пробивается утренний свет. Он думает, что поспал не больше часа. На самом же деле прошло больше трёх — и даже это не оказалось достаточным для того, чтобы Уилл почувствовал себя отдохнувшим. Он открывает глаза, не шумит и не двигается. Уилл слышит тихий разговор между Чийо и Ганнибалом, и он не понимает ни слова — всё опять на закрытом ему литовском, — но он видит их лица и видит их блестящие, как начищенные монеты, глаза. Чийо сидит у кровати Ганнибала — раскрасневшаяся, без одеяла, с растрёпанными чёрными волосами, закрывающими высокий лоб — и держит его за руку. Будь Уилл художником — умей Уилл рисовать картины не только в воображении, — и он бы запечатлел их: предводитель и отважная воительница, ведущий и покорно ведомая. Он бы вдохновился страданием так же, как вдохновлялся Катулл, воспевая порочную Лесбию.       Голоса их всё льются-журчат — то тихие, словно шипение ослабевшей змеи, изнуренной сражением с врагом-мангустом, то высокие, но неизменно пропитанные чувством и яркой эмоцией; руки же их сцеплены крепко, будто в немой борьбе. Ганнибал держится за Чийо, цепляется за неё с отчаянием, пульсирующим веной на красной руке, и Уилл смотрит на них, и он хочет исчезнуть из комнаты, потому что он не должен быть здесь сейчас — он должен быть где угодно, но только не в этой комнате. Вдруг голоса становятся громче.       Рука Ганнибала сжимает запястье Чийо сильнее. Он говорит:       — Tu gyvas, — и Чийо испуганно вырывает руку, но её тут же хватают вновь.       Она тихо шипит:        — Aš ne ji.       И Ганнибал её прерывает:       — Tu gyvas, — и Уилл видит, как белеет запястье Чийо, окольцованное чужими пальцами, как краснеет кожа предплечья, нежная и раздражённая. — Jie dar nėra nustatyta, tau, mano brangioji mergaitė.       Чийо щурится от боли в руке. Она улыбается, слеза скатывается по её щеке, утопает во рту. Чийо успокаивающе шепчет:       — Aš ne ji, — и её вторая ладонь ложится на руку Ганнибала: Чийо гладит его побелевшие пальцы, стараясь ослабить хватку, когда как Уилл понимает — она загоняет себя в ловушку.       Ганнибал поворачивает свою голову к Чийо, и Уилл видит, как блестит его висок, мокрый от пота. Он снова во власти инфекции, его тело, должно быть, горит и пылает, и Уилл не знает, чего ожидать — впервые за долгое время.       — Tu turi labai gerai pasislėpti, mano brangioji, — продолжает шептать Ганнибал. — Tu turi pabėgti.       Чийо опять, сглотнув слезы, ему отвечает:       — Aš ne ji, — и ловушка наконец-то захлопывается.       Всё происходит быстро — Уилл не успевает даже моргнуть. Секунда — Уилл слышит литовский, вторая — ладони Ганнибала сжимают тонкую шею Чийо.       Она старается вырваться: теперь её руки свободны, и она скребёт ими по чужим пальцам, пытаясь оторвать их от шеи. Она задыхается — беззвучно, красиво, и Уилл смотрит, удивленный и заворожённый силой, таящейся в Ганнибале даже во время болезни. Лицо Чийо красное, Уилл видит слезы, льющиеся из её темных глаз; Ганнибал же спокоен, лишь только непривычно румяный из-за высокой температуры, и хватка его так же уверена, как была она уверена во время битвы с Драконом. Ганнибал печально шепчет Чийо на ухо:       — Bėk, — но продолжает давить на шею. — Kodėl tu stovi?       И Чийо, лишаясь последних сил, в отчаяние смотрит на Уилла: «Прошу, помоги», — и Уилл отмирает, поднимается на ноги и одним броском добирается до кровати. Руки Ганнибала горячие, сильные, Уилл с трудом отрывает их от раскрасневшейся шеи, и Ганнибал падает обратно на кровать, уставший, полыхающий от лихорадки. Чийо отходит к стене, дышит-дышит-дышит, и слезы льются у неё из глаз, и она ошалело смотрит на горящие светом окна, держась руками за горло. Утро, настало утро, горло жжёт, будут синяки, она не сможет говорить без боли ближайшие пару дней. Уилл вдруг понимает, что не чувствует жалости — он только пытается вспомнить, как долго им плыть до ближайшего порта, потому что теперь он ясно, отчетливо видит: нужен врач, чтобы все трое из них оставались живы. Уилл снова смотрит на Чийо, она же видит только вынырнувшее из ночи солнце и продолжает безумно дышать.       «Доброе утро, — хочет сказать ей Уилл. — Все ещё хочешь добираться до Чарльстона?»       Потерянная, ослабевшая и едва ли живая от страха, Чийо покидает каюту. Уилл садится в большое, большое удобное кресло. Ганнибал за ним наблюдает, дыша частыми рывками, и Уилл понимает по его пустому взгляду, что он его не узнает. Ганнибал отворачивает от него свою голову, тихо шуршат одеяла. Уилл слышит уверенное:       — Jie vėl nužudė jos, — и по щеке Ганнибала спускается слеза.       Уилл же вдруг понимает, что впредь и он тоже — Цербер.       Сторожить ему будет впервой.
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.