***
Мастерская, пусть с первого взгляда эту комнату сложно так назвать, была как всегда приветливой и уютной. Здесь царил привычный запах масляных красок, оттенявших разбавителем, так нравившийся Катерине; даже казалось, что большой розовый букет, стоявший в сахарной воде и предназначенный для того, чтобы хоть как-то перебивать масляную смесь, не помогал. Посередине комнаты стоял массивный сосновый мольберт с водруженным на него относительно небольшого размера холстом. Напротив неаккуратного наброска сидела Катерина. Она сидела в чуть сгорбленной позе, оперев локоть на колено; второе же свободно двигалось, колыхая подол черного платья. Рина скрупулезно вычерчивала портрет карандашом, который немного поскрипывал, пока девушка двигала им. Возле малюсеньких ног лежали деревянная палитра, испачканная неровными мазками, рядом с нею лежала, опертая на чемоданчик с художественный материалами, и кисточка, аккуратно завернутая в целлофан. Когда вечером Федор вошел в комнату, Катерина все также, скрючившись, сидела спиной к двери. В её руках уже была кисть, а половина лица на полотне закрашена отрывистыми грубоватыми мазками тёмной краски. Мужчина молча наблюдал за работой, оперевшись худосочным плечом о дверной косяк, тоже расписанный Риной (в любом случае, как и стены, как и пол, и даже мебельные панели). Так продолжалось недолго, пока Федору не надоело бесцельно смотреть на собственное лицо, частично невидное за испорченной прической. — Не надоело? — вопрос риторический, звучащий отнюдь неуважительно и грубовато: Достоевский любил искусство, но, в некоторой степени будучи консерватором, не считал живопись достойным делом жизни. Создание красоты – процесс истинно волшебный, но ужасно трудоёмкий и неприбыльный, даже порой затратный, но наблюдать за этим зрелищем Достоевский любил жутко. Это заставляло сердце возбужденно трепетать, особенно, когда ты и являлся музой творца. Тем самым Федор тешил свое эго. — В зависимости от цены вопроса, — не глядя, отвечает Рина, даже, видимо, не до конца поняв, что это Федор снова зашел. Котовских всегда так отчаянно погружалась в работу, что, порой казалось, даже ядерный взрыв не смог бы отвлечь ее. Работа заставляла Катерину испытывать эмоции разного спектра. Зачастую, Рина писала мрачные этюды, над которыми она сентиментально плакала. А потом плакала от тупой боли в спине, потому что сидеть в одной позе большую часть дня – неприятно. — Я бы хотел взглянуть на себя, прежде чем пойти работать. — Федор наконец оттолкнулся от двери, легкой, раскачивающейся из стороны в сторону походкой доходят до стола с букетом, огладил искусанными пальцами белые лепестки, по ощущениям напоминающие упругую кожу, ласкаемую холодными руками. Никаких эмоций подобное не приносило. Действие было сделано неосознанно, было своеобразным жестом проявления тепла. Федор смял бутон в ладони и потянул к лицу; коснулся носом и вдохнул запах. От лепестков веяло духами Матроскиной – Катерининой сожительницы. Пахло слишком сладко, резко и мерзко для него. Катерина, скошенная желанием не вставая, дотянуться до кисти с наименьшим диаметром, скользнула взглядом по гостю, проглатывая глазами божественный образ, подсвеченный светом из окна с ужасно тонкими шторами, пропускающими свет, словно решето. — Ты знал, что я напишу? — Да. Чего тут думать? Ты слишком понятная и скучная для меня, — не желая оскорбить, говорит Достоевский; все же слова, отражаемые от высоченных стен, звучат обидно, но Рина за семнадцать лет привыкла. Как-никак их знакомство началось не слишком дружелюбно. Катерина, пусть и находилась под огромным влиянием Софьи Марковны – радикальной феминистки, воспринимающей все в штыки и видящей дискриминацию даже там, где ею и не пахнет – соблюдала издержки патриархального воспитания, где, помимо матери, была единственной женщиной среди четырех старших братьев. Федор же считал ее кротость, возведенную фаллоцентричным обществом и "Культом поклонения мужчине", прекрасными качествами.***
Спустя две почти бессонные ночи, сопровождаемые сильным страхом любого постороннего звука, портрет был готов и повешен в позолоченной рамке на стену посреди этюдов, помещающихся на одинаковых холстах. Все два дня Федор усердно работал, почти не выходя на свет белый. Каждые три часа он прерывался сообщениями от Рины, совершенно не понимающей суть его работы, оттого решившей об отложении дела ради отдыха или перекуса. Достоевский раздражался, с угрюмым лицом клацал по клавиатуре, забавляя Соню. Именно поэтому оставшаяся работа растянулась на неделю, хотя, сам Достоевский планировал кончить ее в три дня сроком. На это время Федор напряг Софью Марковну, чтобы Рина более не смела ему мешать. Софья, умная женщина, нашла, чем занять вечно обеспокоенную Котовских. Она наградила Рину учебником по сопротивлению материалов, в котором Котовских, даже не понимавшая простейшую физику, вовсе тонула, как в илистом болоте. Но Катерина всегда была склонна искать пользу где-то в мирских дебрях, посему усиленно пыталась понять законы и формулы рассчитывания действия сил. Наивная думала, что это поможет ей качественнее изобразить перспективу разных предметов. Какого же было ее удивление, когда Рина узнала, что данные знания (отнюдь не понятые) совсем не пригодятся! Софья Матроскина – была еще одним близким человеком Рины. Хотя бы потому, что они жили вместе. Соня – взрослая женщина, имеющая за спиной неудачный брак и десять лет назад служившая по контракту в «снайперке». Несмотря на все это, явно страдающая обостренным чувством жалости, иначе бы не заботилась об инфантильной Катерине. Марковна не была писаной красавицей, но мужчины вряд ли отдавали себе отчет хоть в чем-то, попадая под ее чары. В ее теле сочетались утонченные черты французского образа строгой матери и выразительное тело на то время пышущего здоровьем отца.***
На все той же уютной кухоньке, заполненной ароматом творожного пирога, произошла поломка. И Соне, как инженеру-технику по образованию и рукастому в жизни человеку, предстояло с ней разобраться. Катерина, задумчиво смотрела на, в некоторой степени пружинистые движения Матроскиной, создаваемые, черт возьми, красивыми и по-блядски тонкими пальцами в рабочих перчатках. Рина не скрывала, что руки – любимая ею часть Сониного тела. Иногда по ночам слыша громкие вздохи за стеной, Рина краснела, кажется, понимая, что сама Матроскина вполне довольна своими пальцами. —Духовка готова, — Соня, прежде чем сесть, поправила складки на шинели, немного испачкав ее в жирной копоти, а только после снимает перчатки. — Что же там ломалось? — Можешь не делать вид, что тебе интересно, — Софья отбросила рыжие волосы на спину и заправила их под ворот пальто, застегивая самую верхнюю пуговицу. Зачастую локоны спадали на грудь и мешали вечно голодной Соне (не умеющей готовить что-то кроме салата и вареной картошки) наслаждаться любимым сметанником в компании не самого последнего человека. Пока Матроскина, молча доедавшая сметанник, исподлобья смотрела на Катерину, лениво ковыряющую творог из теста. Настроение Рины было ужасное. Одним и главным неудовольствием было убитое время и потрепанные нервы, а другим, отброшенным в дальний ящик, было неприятно сосущее под ложечкой предчувствие о некоторой ожидающей ее неприятности. Она сидела со злобным видом. — Что случилось? — излишне беспокойно спрашивает Софья, касаясь ладонью пальцев Рины. — Если ты продолжишь меня так обманывать, то я больше никогда тебе не поверю, — Котовских, изогнув тонкие брови, посмотрела на оставшиеся шесть кусков пирога так грустно, словно прощалась с родными детьми. Соня громко засмеялась, снисходительно улыбаясь. — И тебе даже не было интересно? — Сопромат мне ничего не даст. Нужно рационализировать досуг, — Рина встала из-за стола, забрала тарелку с остатками пирога и, взяв самый большой кусочек, поставила блюдце на поднос, накрыла куполом, чтобы не засохло. — У тебя дохуллион свободного времени, - Соня нахмурилась и перевела ревностный взгляд на Рину, – Феде? — Матроскина допила еще горячий чай одним-единственным глотком, а потом ушла, обронив: — Ты слишком прилипчивая, как банный лист к жопе.***
Даже у холодного и непреступного на первый взгляд Фёдора могут быть слабости. Все же он обыкновенный человек, а не посланник Бога, которым он себя считает, – подпольная крыса, всего-то особо опасный террорист. С самого начала образования какого-либо общества существовали «ничьи» люди, подобные Достоевскому. Лишь мнимые одиночки или отшельники, как и все живое, нуждающиеся в теплом чувстве, приятно обволакивающем холодное сердце. Теплота душевная, сохраненная в жестоких реалиях мира – как раз то, что Федор ценил в людях наравне с высоким интеллектом и холодом во взгляде. Стальной усмешкой он и сам мог поразить кого угодно, а вот согревать, увы, нет. Зато он охотно, иногда даже чересчур, грелся на большом сердце маленького кукушонка. На самом деле у Катерины и Федора были странные отношения. Никто из них до конца не понимал, кто кем друг другу являются. Хоть Федор и считал, что дружба – есть взаимное изливание помоев. Как чудно́, что здесь он не ощущал подобного. Бывают дружбы странные: оба друг друга любят так, лелеют и прекрасно осознают, что хотят съесть один другого, аж бесы в глазах пляшут. Живут так Бог знает сколько, а вроде они и совсем разные до отвращения, что быть рядом им совсем не нужно; а расстаться, разорвать недосказанность нельзя: кто-нибудь из них непременно умрет в адской агонии, а может и оба. Обоюдная зависимость в самой отвратительной ее форме и содержании. Колоссальная разница между ними была и в том, что один обязательно изо всех сил старается быть независимым от другого, но, второй, ангел чести и деликатности, был ближе и, в особо истерических случаях, посещал личное пространство, непредусмотренное для навязчивого друга, несколько раз на дню. И Федор внимательнейше слушал ее, пусть и приятнее было не загружать кипящий мозг чужими проблемами (которые язык не повернется-то и проблемами назвать), а лишь спокойно слушать мягкий голос, искаженный телефоном и уносящий куда-то глубоко в детство, напоминая о матери, с которой мужчине пришлось попрощаться в ещё совсем юном возрасте.Для него это не было дружбой в привычном ее понимании.
***
Семнадцать лет назад все казалось проще и интереснее. Глупые дети лишь ничего не смыслили в жизни, полагаясь на, зачастую, таких же несмышленых родителей, думая, что все всегда будет хорошо. Солнце ярко светит с лазурного неба над двором, скрытым между домами, образующими квадрат. «Ничего подобного», — девятилетний Федя понял это слишком рано. Одинокий, казалось, брошенный всеми маленький мальчик, нуждающийся в хорошем верном друге; тепла он почти не получал. Отец вечно пропадал в больнице, а у матери не было времени на старшего сына – отчего после переезда Федор все время проводил в тени огромной ивы на площадке около дома в квартале сталинок, совсем недавно поставленных под снос. В один из таких дней, совсем ничего не предвещавших, Федор вышел во двор с книгой подмышкой. Он стремительно зашагал к старой иве, хорошо росшей на вечно мокром грунте и прекрасно защищавшей от ветра крупным фактурным стволом, чтобы почитать что-то новое: тогда он впервые схватил с полки книжного шкафа книжку об эсперах. Когда Федор пролез под упругими прутьями, на секунду замер: кто-то узнал о его месте. Драной подушки из-под старого стула, принесенной Федей не было, значит, кто-то здесь был. Можно было предположить, что это какая-нибудь старушка с подъезда кормила кошек (около подвальной решетки был рассыпан кошачий корм) и унесла подушку, служившую своеобразным стулом Фёдору, куда-нибудь на мусорку. Не найдя ничего подходящего взамен старой сидушки, мальчик, расстроенный этим, нахмурившись, сел на лавочку около качелей, что, судя по мерзкому скрипу, были заняты. Когда Федор почувствовал, как на его лицо упала полутень, он поднял глаза. Двор был совсем пуст, где-то в вышине выл раздражающий ветер, деревья слишком громко шептались, от чего практически нельзя было сосредоточиться на содержимом книги. На фоне однообразных домов ярко выделялась девочка, собственно, причина, по которой он и отвлекся. Это была совсем крошечная малютка (наверное, чуть больше метра в росте) с жидкими рыбьими хвостами и в светлом платье. Федор с пренебрежением и недружелюбием посмотрел в глаза девочке: такие яркие, что, казалось, что она светится. Немудрено, что Федя решил, что это очередной глупый ребенок. — Мне неприятно твое присутствие, — бухтит под нос Федор, хмурится сильнее и снова упирается в книгу. Девочка, сделав вид, что не услышала, села под бок и пристально стала изучать сложные слова, переглядывая через Федино плечо. — Ты, должно быть, очень умный. — Я был бы еще умнее, если бы ты сейчас не мешала. — Извини. Но все-таки. Что это? — девочка отводит взгляд от книги, но, не вставая, то есть, все еще прижимаясь щекой к плечу Фёдора. От этого он закатывает глаза, испускает раздраженный выдох. — Как тебя? — Рина. Рина Котовских. — Так вот, Рина, ты очень сильно мешаешь мне читать. Уйди. Что ты там делала? Каталась на качелях? Иди, продолжай, — Рина, сжавшись, от чего казалась меньше и хрупче, попятилась назад, видимо, наконец, поняв, что тут ей отнюдь не рады. — Извини.***
Новая их встреча произошла под той самой ивой, когда Рина снова кормила кошек, а Федор шел читать на свое излюбленное место с новой подкладкой под задницу. Стояли друг напротив друга, глупо смотрели, пока до Федора не дошло, что это она вчера оставила его без импровизированного стула, а Рина не догадалась, чью драную подушку она вчера отнесла в подвал, чтобы соорудить из нее подстилку котятам. Скажу честно, что так они бы и стояли, пока Федя, как и вчера, раздражённо не закатил глаза и, громко бросив на землю подушку, уселся на нее. На следующий день, когда Федора, предпочитающего находиться дома в комнате, снова выгнали дышать свежим воздухом, он, естественно, пошел в свое укромное местечко, где ни ветер, ни судачащие на лавке вредные немолодые женщины не могли его достать. Тогда, приподнимая упругие ивовые прутья, Федя приятно удивился: вместо принесенной им подушки лежало симпатичное самодельное кресло из склеянных вместе синтепоновых подушечек и картона. Рядом лежала горстка ирисок «Золотой ключик», что вызвало у Федора легкую, но едкую улыбку.