***
Они долго плутают среди бесконечных проходов, перемежающихся, как кротовые норы — такие же темные и запутанные. Вейганд слишком уверенно для человека его положения идет впереди, как ищейка вынюхивая кухню, и лишь изредка оборачивается проверить, не потерял ли по пути Франциска. Тот, чуть запыхавшись, плетется следом, уже жалея, что вообще согласился на эту авантюру. — Не раскисай! — в очередной раз говорит Вейганд, когда Франциск останавливается, чтобы поправить сползшие брюки — его фигура не позволяла затянуть пояс туже, а любые другие штаны, как он имел неудовольствие убедиться во время сборов на вечер, делали бедра почти женскими в силуэте. Франциск невольно ужаснулся от этой мысли. Надень он такие сегодня — Вейганд бы до конца вечера обращался к нему исключительно с «фройляйн». — Не раскисаю, — без энтузиазма отзывается он и в которые раз тянет брюки вверх по выпуклому далеко не из-за еды животу. Еще одна вещь, помимо клыков и гладких светлых волос, которой он завидует Вейганду — его фигура. На нем брюки, в которые заправлена ужасающе красная футболка, смотрятся просто великолепно — удачно обтягивают узкие, какими им и полагает быть у мужчин, бедра, а несколько висящих вниз по ноге цепочек визуально делают его еще выше. Хотя выше, кажется, некуда… Ростом Вейганд весь пошел в отца — тот уже с двадцати лет переваливал за два метра, а он, если навскидку, вот-вот собирался достичь ста восьмидесяти пяти. Франциск же едва-едва дотягивает до ста семидесяти. — Кухня близко. — Вейганд в который раз ерошит ему волосы. Франциск очень хочет ответить тем же, но знает, что не выйдет. Во-первых, не дотянется, во-вторых, волосы у Вейганда мягкие и тут же улягутся обратно в беспорядочную укладку. — Я уже слышу, как на басурманском ругаются ваши рабы. — Подчиненные, — на автопилоте поправляет Франциск, не различив издевки. Вейганд смеряет его насмешливым взглядом, но молчит. А щеки все равно предательски краснеют. — Мы просто возьмем вино, так? — Нет, конечно, еще захватим заложников и потребуем выкуп. Не дури, австрияк, только вино, разумеется. — Вейганд усмехается, начиная шагать спиной вперед, и заинтересованно спрашивает: — Или ты еще чего хочешь? Для такой милой принцессы я бы унес парочку канапе. Ой, ну гля, так тушуешься, как будто сладкое не любишь. — Люблю… — тихо подтверждает Франциск и сам тому удивляется — дает повод для шуток и не замечает. Ну что за кретин? — Ну вот и все. — Вейганд снова заразительно улыбается. Дело в чертовых зубах — с ними улыбки получаются до одури обаятельными. — Возьмем пирожные. Будем бросать с балконов кривозубым крестьянам. Франциск смеется. Конечно, Вейганд слышал, как его тут называли. И он был почти восхищен, что это не било по его самолюбию. Пожалуй, так и происходит, когда уверен в себе… Франциск точно не знал — каждый раз, стоило кому-то вокруг хотя бы хихикнуть, он воспринимал это на свой счет. — Мама говорит, что я еще больше располнею, если буду часто есть сладкое, — доверительно проговаривает Франциск, когда они останавливаются напротив двери, из-под которой растекается толстая полоска света и слышатся голоса. — Ну и пошла она нахрен. — Вейганд беззаботно пожимает плечами. — Что? — Нахрен пусть идет, говорю. — И снова эта его улыбка. — В жизни и так мало радостей, чтобы еще и над едой трястись. — Тебе-то легко говорить. Франциск цыкает и принимается тереть мягкие руки. Свет, падающий прямо на тыльную сторону ладони, учтиво подсказывает, что там к шестнадцати с половиной годам не нарисовались даже контуры тех эстетичных косточек, которые есть, к примеру, у Вейганда. — В смысле? — Ты стройный. — Губы чуть подрагивают от внезапного укола зависти. — И не позоришься на уроках физкультуры. — Франциск игнорирует ехидное замечание о том, что Вейганд туда и не ходит. — И у тебя не высыпают прыщи от сахара. А еще ты не задыхаешься от пары-тройки пройденных метров. Вот я о чем. — У сахарного мальчика комплексы? — Хватит, — голос его звучит неожиданно грубо, — я не сахарный мальчик. — Прости. Вейганд хмурится, отчего меж его светлых бровей пролегает едва заметная морщинка, и коротко касается его плеча. Не так, как за столом, когда толкал его в плечо за каждое снобское замечание, а по-нормальному, почти дружески. Франциск вздрагивает, но понимающе кивает. Ладно, не он первый и не он последний, кто говорит ему такое. К двадцати годам он станет миллионером, и подобные индивидуумы перестанут насмехаться над его полнотой прямо в лицо. Все их обсуждения перетекут за спину, но Франциску будет уже все равно. Вылазка на кухню куда короче, чем он ожидал — они спокойно проходят к нужному холодильнику, Вейганд берет самую красивую бутылку и с кривым австрийским акцентом нетерпеливо выговаривает подошедшему повару что-то про то, что об этом его попросил отец, а затем они снова уходят в мрачные коридоры. Авантюра на пару минут, не более. — Ну-с, — нараспев, нарочито растягивая буквы, говорит Вейганд, — покажи мне местные катакомбы, аристократишка. — Я не знаю тут ничего, — угрюмо бурчит Франциск, — это замок бабушки, а тут редко бываю. Воцаряется противная и неловкая тишина. За дверью в кухню громко стучат приборы. Вейганд крутит бутылку и сует руку в карман, убеждаясь, что не забыл своровать открывашку. — Ты расстроился, да? — говорит наконец он, и Франциск вздрагивает. — Бля, извини. Правда, мне жаль. Я думал, мы вместе посмеемся, а вышло, что посмеялся я один и остался скотиной. Вейганд несильно пихает его плечо своим, словно это единственный способ поддержки, отыскавшийся у него в памяти. Франциск тихо хмыкает. Ругательство режет по ушам, но он уже даже и не думает одернуть Вейганда. Ему идет так выражаться — выглядит даже притягательней. Какое интересное слово… — Идем, не сахарный мальчик. Исследуем владения старой карги.***
Коридоры вскоре перестают быть освещены. Лампы исчезают постепенно, пока не оставляют впереди темноту, разбавленную лишь редкими тонкими дорожками лунного света из высоких треугольных окон. Франциск ежится. Черная атласная рубашка, которую выбрала ему мама, совсем не греет. Да и Вейганд, кажется, подмерз, хотя и виду не подает. — Сядем прямо тут? — указывает он подбородком на небольшой балконный выступ, откуда виднеется усыпанное звездами небо и половинчатая луна. — Привет циститу, конечно, но красиво. — Красиво, — подтверждает Франциск, но на звезды думает смотреть в последнюю очередь. Красный оказывается хорошим сочетанием для лунного света — он притухает, становится как бы выстиранным, пастельным, а сам Вейганд оборачивается вампиром из сказок. Его ровный, поистине немецкий профиль очерчивается так четко, что об углы эти становится легко порезаться, а кожа бледнеет, становясь почти прозрачной. Так, вполоборота, с этим заинтересованным взглядом, издали кажущимся надменным, он выглядит хозяином этого замка, а не гостем. И Франциск едва ли может отвести глаз. И все же… Нет, ему не завидно, но даже фигура Вейганда смотрится удивительно теперь — утонченная, аристократичная, достойная портретов и восхищения на балах, которые уже давно не проводят… Разве что в шутку, чтобы вспомнить былое величие дома. — Ты все еще расстроен? Вейганд чуть поворачивает к нему голову, и из-за тени Франциск не может разгадать эмоцию, проявившуюся на его бледном лице. На тон ориентироваться нет смысла. Вейганд обращается с голосом, как умелый циркач с кеглями — подбрасывает слова в воздух и ловит их быстрее, чем зритель успеет сообразить. — Немного, — честно признается Франциск. Ему и впрямь грустно, но теперь не из-за собственной полноты, указания на которую он чаще получал от матери, чем от кого-то другого. — Может, лучше другое место выбрать? Он не хочет, но все равно смотрит в окно. Там, через несколько десятков, если не сотню, метров располагается другое, и мир за этим другим окном кажется в ту секунду таким далеким, что напоминает скорее фильм, нежели реальность. Там горит свет, снуют люди, блестят украшения на высоких люстрах, и сверкают начищенные приборы. Там столовая. Там его мать, вдруг переставшая иметь над ним власть. И эта мысль кажется бредом. — Как хочешь. Вейганд ловит его взгляд, но не шутки больше не шутит. Это тоже кажется Франциску бредом, потому что тот Вейганд, что сидел рядом с ним за столом, не побрезговал бы уколоть посильней. — Идем? Он выжидающе смотрит на него, но Франциск не спешит двигаться с места. Там, дальше по безжизненному коридору, теряется всякий свет. Заброшенная часть замка. Невыгодная, как говорит бабушка. А потому незастекленные окна заколочены (скорее прикрыты выкрашенной в тон стенам фанерой), а из интерьера лишь поеденные временем и молью гобелены и редкие фрески на ледяном полу. А еще бесконечная темнота. — Ты испугался? — В голосе Вейганда полно веселости, но привычной насмешки Франциск там почему-то не находит. — Да брось, не маленький же. Не монстры же там, в конце-то концов. Вейганд широко улыбается, и воображение само дорисовывает кровь на его клыках. Франциск фыркает. Вот это уже по-настоящему глупо. Но он и впрямь испугался. Потому что темнота всегда казалась ему страшной — не из-за тупых детских монстров, а из-за неизвестности. В пять лет тебе не хочется идти через черный парк, потому что кажется, будто там скрывается невообразимое лавкрафтовское существо, а в шестнадцать ты уже точно знаешь, что существо это при ближайшем рассмотрении окажется психопатом с ножом или монтировкой. Вот и сейчас так. В заброшенной (невыгодной) части замка есть другие входы, так что подозрения свои Франциск считал весьма оправданными. Вейганд поворачивается к нему спиной, точно собирается уходить, и даже делает пару шагов. Франциск не двигается с места, словно оцепеневший. Он глядит, как забавно играет лунный свет на цепочке и кольцах на ремне, как широкие плечи становятся еще мощнее, как… Как на фоне красной футболки возникает рука — бледная, тонкая, изящная, с красивыми перекатами костяшек и косточек, с контурными картами вен. И он берется за эту руку, как за искусство, и чувство, возникающее следом, лишь подтверждает это сравнение. Однажды, пару лет назад, Франциск дотронулся до королевских регалий Австрии, когда его с родителями привели на закрытую выставку. Удар тока, последовавший от короткого касания, поразил его — то было не статическое электричество, а нечто гораздо большее, не поддающееся никакому описанию. Удар тока, передающий историю, до которой он никогда не посмеет дотянуться. Она была такой далекой, такой отстраненной и величественной, заполоняющей все его сознание, что после не осталось ни единой мысли. И сейчас — тоже. В Вейганде что-то было. Что-то такое же непостижимое и величественное. И потому прикосновение его руки отдалось тем же, чем когда-то скипетр с державой. Такой знакомый удар тока дал понять, что это — предел для Франциска. Большего он не узнает. То, что история хотела сказать, она уже сказала. Он ведет его через коридоры, и тьма расступается перед ним, как перед своим полноправным хозяином. Франциск завороженно следит за каждым движением, за каждым перекатом с пятки на носок, за каждым ударом толстой подошвы военного ботинка по запыленному полу, и ему кажется, что в движениях своих Вейганд напоминает тигра. А стоит ему обернуться, воображение само дорисовывает узкие зрачки в светящейся желтой радужке. В самом деле глаза у Вейганда голубые. Как у и Вольфганга. У остальных — зеленые или карие, как у самого Франциска. — Тут вообще есть конец? — бурчит Вейганд, когда они минуют третий поворот. — Думаю, еще через пару сотен метров мы попадем в ту же часть, из которой ушли, — тихо говорит Франциск, сильнее сжимая его прохладную ладонь. Разрядов больше нет, но энергетика, идущая от нее, способна сбить с ног. — Здесь же патио… — Черт… Ладно. — Вейганд останавливается, и Франциск едва не впечатывается ему в спину. — Архитектура зеркальная? — В смы… Ну, да. Да, если судить по фронтонам. — Хорошо. Значит, с этой стороны тоже есть большой балкон. Ищем его. И Вейганд снова шагает вперед, лишь через пару секунд сбрасывая скорость. Он никак это не комментировал, но старался ходить медленнее с той самой словесной потасовки у кухни. И Франциск ему за это бесконечно благодарен. Хотя бы потому, что мама, стоило ему пожаловаться на ее темп, вечно грозилась и вовсе перейти на бег, если он собирается жаловаться на такие пустяки. — Я не уверен, что его не заделали фанерой, — говорит Франциск, равняясь с ним. — Не заделали, — слишком уверенно для человека, пришедшего сюда впервые, отвечает Вейганд. — Балкон наверняка видно из жилой части, а еще он гораздо ближе, чем остальные заделанные окна, значит, фанера будет не эстетичной. А вы здесь все на таком повернуты… — Я — нет. Франциск обиженно хохлится и лишь потом понимает, что в самом деле хотел себя оправдать, оторвать от тех, кого Вейганд так пренебрижительно называл «вы». Тот даже замирает, смотря на него, как на круглого идиота, и щеки от этого предательски краснеют. Спасает лишь то, что вокруг царит кромешная тьма. — Ты пришел в шелковой рубашке за пятьсот евро и пиджаке за шесть сотен, а еще выглядишь, как напомаженный педик с показа мод. Он забавно смеется, и Франциск не может не улыбнуться в ответ, хотя здравствующая часть сознания умоляет этого не делать. Такие слова лучше не говорить — новая этика считает их запретными. И все же конкретно это у семьи стоит примерно в одном ряду с кривозубыми крестьянами. — Меня оде… — Он запинается и поджимает губы. Следующие слова звучат слишком уж тихо: — Одежду подбирала мама. — Да? — Вейганд, кажется, ни капли не удивлен. — И что ты тогда носишь обычно? — Я… — Франциск отводит взгляд, и Вейганд по-птичьи склоняет голову, заинтересованный такой неоднозначной реакцией. — Она всегда подбирает мне одежду, потому что считает, что лучше знает, что мне подойдет. Особенно с такой фигурой. — Ага… и потому натянула тебе штаны по самые сиськи. Знаешь, в следующую нашу встречу я принесу тебе подтяжки и вентилятор из папье-маше. Он с улыбкой ерошит ему кудри, и в этот раз в жесте этом нет той издевки, что была за столом. А может, Франциск просто заставляет себя в это поверить. По сути-то все равно.***
Балкон находится скоро. Как и говорил Вейганд — рядом с ним нет и намека на фанеру. А потому эта часть коридоров ужасно выстыла от поднявшегося на улице ветерка. Франциск ежится, недовольно оглядывая одну из двух горгулий, опасно усевшихся на самые края столбцов низковатой каменной балюстрады. Рядом звонко щелкает крышка. Слышится шипение. Кажется, что вино вот-вот должно политься на пол, но этого не происходит. Франциск в недоумении оборачивается и тут же жалеет, что не остался разглядывать ночное небо, потому что все, о чем он может думать последующие минуты, когда Вейганд передает ему бутылку, так это о его губах, мягко обхватывающих горлышко. Он почти чувствует его прохладу, и от этого внутри селится до ужаса знакомое чувство. До ужаса, потому что прежде оно появлялось лишь при виде страницы порносайтов. Первые глотки даются с легкостью. Алкоголь почти мгновенно ударяет в голову, но Франциск этому только рад — сможет списать красноту на него. В мыслях все еще крутится тот момент, и Вейганд, точно издеваясь, вновь и вновь берет бутылку в рот так, как будто вместо нее у него в руках совершенно другое. И тут по вискам бьет неожиданная, а оттого еще больше шокирующая мысль: ему хотелось бы его поцеловать. Черт… Ну нет. Не сейчас. Не с ним. Уж точно, мать его, не с ним. Франциск, хоть и тщательно подтирал историю браузера и в обыденное время вполне успешно делал вид, что в принципе не интересуется отношениями как таковыми, ежеминутно переживал, что может сказать или сделать что-нибудь не то, и тогда его спектакль одного актера будет окончен. Не овациями, а полным банкротством и презрением семьи, конечно. А потому даже думать о подобном в присутствии Вейганда… Да он же первым побежит рассказывать сначала отцу, а затем и всем остальным. Да еще и из рупора прокричит и баннеры закажет, чтобы вся Австрия узнала. И все же… Франциску ужасно хочется его поцеловать. Может, дело в алкоголе или вроде того, но… Вейганд снова прикладывается к бутылке и тут же протягивает ее Франциску. Тот облизывает губы и понимает, что не может оторвать взгляд. Глаза напротив манят своей почти невозможной синевой. Делается донельзя больно. Сердце пропускает удар. Внутри все завязывается в тугой ком. Нет, нет, нет… Пять глотков вина приходятся по цене одного. Франциск жадно глотает алкоголь, силясь не думать о все крепнущем желании. И пусть следом Вейганд рядом звучно рыгает и смеется этому, как дурак, оно никуда не пропадает. Бутылка быстро пустеет. И одновременно с вином Франциск теряет остатки разума — все вокруг подергивается сероватой дымкой, и мир плывет в сторону, как на фотоаппарате с забытым стабилизатором. Вейганд следит за его шатаниями насмешливым взглядом, и Франциск с удивлением не обнаруживает там ни капли опьянения. Будто бы и не пил вовсе… — Не упадешь? — со смешком уточняет он и на всякий случай отворачивает Франциска от перил. — Не… Франциск качает головой и послушно обмякает в его руках. Хорошо хоть, что не падает, когда зрение наконец находит предмет фокусировки — бледное лицо с точеными скулами и граммом пунцовой алкогольной россыпи на впалых щеках. Нет, все-таки, значит, пил… Франциск расплывается в глупой улыбке. Вейганд же опасливо хмурится. А потом хмурится еще сильнее, когда к губам прижимаются чужие. Франциск неуклюже приподнимается на цыпочки и подается вперед, особо ни на что не надеясь — если оттолкнут, то и черт с ним, он вообще этого завтра не вспомнит, а если не оттолкнут… Трижды ха. — Ха… — выдает он первое, когда прохладный рот с ягодной винной отдушкой вдруг размыкается. Запах алкоголя усиливается. Становится невероятно жарко, хотя балкон третий раз за минуту накрывает порыв морозного ветра. — Ха… — еще раз выдает Франциск, и голос его звучит еще тише, потому что по нижней губе проходится влажный язык. Третье «ха» скрывается в выдохе. Франциск разлепляет блестящие глаза. Ему все еще чертовски стыдно, и он даже не уверен, не додумал ли прикосновения языка, но жмуриться, как последний идиот, совершенно не хочется. Он просто надеется, что вид Вейганда его отрезвит. Но этого не происходит. Потому что тот, кажется, не удивлен. Совершенно не удивлен, будто в жесте Франциск есть хоть толика нормальности. Это выбивает из колеи. Пугает. Потому что реакция его становится непредсказуемой, как у дикого зверя. Если бы он только оттолкнул… Франциск понял бы. А так… Вейганд улыбается своей этой чертовой улыбкой, обнажающей тигриные зубы, и Франциск теряется еще больше. И в противовес этому сознание его вдруг обретает небывалую четкость, будто на все том же фотоаппарате выстроили наконец кадр. Со столовой слышатся отзвуки живого оркестра. Играют Эйнуади, но мелодии его, так часто выручающие Франциска от апатии, совсем не помогают. В голове теперь крутятся все новые и новые картинки продолжения. А потом Вейганд сам его целует — поддается ритму и целует. По-своему, не так робко и пугливо, как Франциск — его. Так, как, пожалуй, целуются все нормальные парни — собственнически, обхватив затылок ладонью и впившись пальцами в непослушные кудри, прижимаясь губами все активнее и не давая перенимать инициативу. Будто бы Франциск стал что-то подобное делать… Такая роль нравилась ему во сто крат сильней. Вейганд подталкивает его вперед, к горгулье, прижимает к ней сначала спиной, в последний раз впиваясь в губы так, что во рту остается медный привкус крови, а затем резко, почти грубо разворачивает. К бедрам в одно мгновение прижимаются другие. Франциск судорожно хватается за каменные крылья и укладывает пылающую щеку к морозному хребту. В горящем светом множества люстр окне напротив подают все новые и новые блюда, его мать смеется, переговариваясь с отцом, бабушка выученным движением просит подлить еще вина, а нетерпеливые, горячие поцелуи накрывают раскрасневшуюся шею так страстно, что замирает сердце. Вейганд беспорядочно гладит его по никогда не знавшим ласк мягкому животу, груди и бедрам, и с каждым движением руки его становятся все настойчивее, требовательнее, и Франциск умоляет господа бога, чтобы в голову ему не пришло остановиться. Он этого просто не вынесет. После всех этих касаний уйти ни с чем… Он безумно хочет, чтобы Вейганд взял его здесь, но знает, что это невозможно. У него нет ни малейшего опыта, но и ума хватает понять, что секс двух мужчин не то же самое, что секс мужчины с женщиной. И все же… он бы хотел. Хотел бы своего кузена. Боже, как же это ужасно звучит… Но мысль об этом ускользает, выветривается, стоит Вейганду расстегнуть ему ремень. Быстро и без оглядки, словно и не висел на нем ценник в несколько сотен, тот летит куда-то в сторону, и под рубашку забирается прохладная рука. Франциск вздрагивает, подается назад, упираясь задницей в отчетливо нарисовавшийся бугор, и стискивает зубы, чтобы не стонать слишком уж громко, когда одну из грудей сжимают так, будто бы она женская. Хотя если верить издевкам — и впрямь женская. — Тебе удобно? — вдруг спрашивает Вейганд, и Франциск находит в себе силы лишь на кивок. Даже если неудобно — плевать. Вторая ладонь расстегивает застежку на брюках. Он тычется лбом в каменный хребет горгульи и жмурится. В голове снова полно всякого того, чему не суждено сбыться. Сегодняшняя ночь, наполненная грехом, о котором не расскажешь ни одному священнику, ни за что повторится, и мысли эти останутся таковыми. Но черт, как бы было замечательно, сдерни уже Вейганд с него брюки и вставь по самые яйца… Он бы наверняка метался по горгулье и скулил, как сучка во время течки, неумело пытаясь подмахивать бедрами. А Вейганд бы наверняка порвал ему рубашку, наплевав на всхлипы о том, что она непомерно дорогая и что мама его убьет, и оставил пару ссадин от пальцев на горле и заднице — почему-то подумалось, что он любитель такого. А может, то было порождение самых потаенных фантазий самого Франциска. Подобные картины и до этого рисовались в его голове, но никогда не доходило до… Черт. Какой там секс?.. Он же даже не целовался ни разу. Ну, до сегодняшнего дня. Из головы вылетает абсолютно все, стоит Вейганду сунуть руку под резинку его белья. У Франциска уже давно и надежно стоит, но только сейчас он понимает, насколько не хватало его члену прикосновений — от одного касания чуть прохладных пальцев на ткани разом ставших тесными боксеров остается влажное пятно, а вниз по стволу сигает вязкая капля. Вейганд бархатисто смеется ему на ухо, и в голову опять приходит сравнение с тигром. Он и впрямь на него похож. Играет с ним, как с мышонком, решая, убьет сейчас или чуть попозже. И Франциск не знает, что выбрал бы сам — первое или второе. Скорейшую развязку или еще несколько минут мучительных, но оттого как никогда сладких ласк. — П-пожалуйста, — срывается с его губ, и Вейганд тут же толкается бедрами навстречу. — Что именно «пожалуйста»? — по-прежнему бархатисто спрашивает он, и горячее дыхание его обжигает ухо с взопревшей шеей. Густо пахнет алкоголем, и Франциск дуреет еще больше. — Трахни меня. Пожалуйста, — повторяет он, жмурясь от стыда и удовольствия. Хватка на члене только усиливается, и ему кажется, что он вот-вот кончит только от этого. — Максимум, что могу, так это спустить на твою пухлую задницу. Устроит? Теперь член позорно дергается в его руках. Франциск охает и снова тычется лбом в каменный хребет. Вейганд же опасно скалится. — Ох, сахарный мальчик любит грубости, да? Если ты прямо так хочешь, чтобы я тебя трахнул… — Он берет его за шею, больно впиваясь пальцами в кожу, и выворачивает голову так, чтобы смотреть прямо в глаза. — Встанешь на колени? Франциск заторможено кивает, не в силах разглядеть его за пеленой выступивших от удовольствия слез. — Вслух, — командует Вейганд, и вряд ли он может воспротивиться. — Д-да, встану. Я… я отсосу тебе, если хочешь. Та толика здравствующего сознания беззвучно охает от произнесенных им слов. Франциску же плевать. Он правда это сделает. Хотя бы потому, что сейчас, стоило только представить эту картину, в яйцах у него до невообразимого приятно загудело. — Отсосешь, да. — Вейганд хрипло смеется и коротко, мокро прижимается к его губам. — Я пошутил, сладкий мальчик. Какой еще минет? Ты ж целоваться толком не умеешь. Без обид только. И будто назло этим словам Франциск обиженно поджимает губы и несильно, нехотя вырывается из его хватки. Да, ладно, он чертовски прав, но мог бы и промолчать. И пусть у него все еще стоит, оставаться с этим придурком больше не хочется. Пусть делает тут, что хочет, а он… Но Франциск даже подумать о том, чтобы окончательно отстраниться, не успевает, как его снова разворачивают. Многострадальный хребет вонзается в его собственный, а перед глазами разом взмывает непроницаемая стена замка. Вейганда нет. И через секунду после этой странной, пугающей мысли брюки окончательно сигают вниз, а нога Франциска оказывается на чужом плече. Губы Вейганда прижимаются сначала к бедру, и Франциск с аханьем выгибается на горгулье, цепляясь за ее извивающийся хвост, потому что следом же эти самые губы оказывается у члена. Вейганд рукой обхватывает его ставшую абсолютно податливой ногу, чуть приподнимая и отводя вбок, и мысль о том, как это все смотрится со стороны, окончательно выбивает воздух из легких. Вейганд по началу берет неглубоко, пожалуй, всего пару сантиметров, не дальше ряда зубов, сейчас умело спрятанных губами, но язык его проходится по всей длине, заставляя мелко дрожать и выгибаться сильнее, не обращая внимания на тянущую боль в пояснице. Франциск чувствует, как влажная от пота рубашка прилипает к спине каждый раз, стоит ему совсем уже неумело податься бедрами вперед. Хорошо, что Вейганд не может это никак комментировать, ведь невозможно острый его язык оказался во сто крат полезней в других областях — до одури медленно обводит некрупную головку, спускается ниже, на уздечку, и жарко плывет до самого основания. А затем возвращается тем же путем. И так бессчетное количество раз. Франциск задыхается. Не так, как от отдышки или негодования, а как-то по-новому, пошло и неправильно, сам дурея от этих звуков, вторящих неприличному хлюпанью. Пальцы его вцепляются в гладкие волосы, на ощупь почти такие же, как собственная рубашка, и тянут вверх, прося то ли ускориться, то ли встать. В первом, однако, нет смысла, потому что Вейганд к тому времени берет в рот лучше всякой порноактрисы в эндшпиле ролика. А надобность во втором отпадает буквально через минуту. Вейганд встает, привлекает его за шею ближе и целует мучительно долго, мокро и грязно, и член дрожит в его пальцах, не в силах финишировать. Свободная рука забирается под рубашку и вновь принимается ласкать соски, и Франциск начинает натурально плакать. Жар наполняет его до краев, он готов пойти ко дну, как сраный Титаник, а этот айсберг, что топит его, издевательски ухмыляется, вновь затягивая в поцелуй. Ладонь мнет его грудь, снова напоминая о тех издевках, до которых теперь совершенно нет дела. Франциск дрожащими руками обнимает Вейганда, прижимаясь так близко, что чувствует безумный ритм его сердца, и тут же, от нахлынувших эмоций впившись зубами в выглядывающее из-за сползшего ворота плечо, как какой-то дикий зверь, толкается в последний раз. По телу расползается невообразимая слабость, но Франциск заставляет ее убраться к чертовой матери. Он обводит своим поблескивающим от слез и запредельной похоти взглядом забрызганную руку Вейганда и следом чуть ли не ухает на колени. Нужно тянуться к ширинке, но вместо этого он замирает так, и вдруг в голове его рождается настолько абсурдная и отвратительная идея, что воспротивиться ей не остается никаких сил. Франциск крепче сжимает запястье Вейганда, подносит его руку ближе и медленно, будто смакуя момент, облизывает палец за пальцем. Он водит языком по ладони, как какой-нибудь пес, слизывая собственную сперму до последней капли, и точно знает, что Вейганд ни на секунду не может отвести взгляд. Это будоражит. Заставляет кровь в венах снова бурлить и вскипать. Обычно люди на него так не смотрят — с каким-то невообразимым теплом, желанием и почти осязаемой огненной страстью. Может, даже не «обычно». Никогда. Люди на него никогда так не смотрят. Он глядит на него снизу-вверх, почти заискивающе, будто ждет последующих приказаний. Это кажется странным. Точно вино, что дал ему Вейганд, подчинило Франциска его воле. Боже, словно бы он сделал что-то подобное будучи трезвым… Да даже если был бы и пьян, как сейчас, то никто другой бы и не посмел занять место Вейганда. И мысль об этом промелькнула так быстро и яростно, что он не успел ей удивиться. — Хватит, поднимайся. — Вейганд сглатывает, и это явно дается ему с большим трудом. — Это мило, но прекрати. — Но я хочу, — протестует Франциск, и собственный голос кажется ему совершенно далеким, звучащим будто через толстую подушку. — Сейчас — да, но потом обязательно пожалеешь. Вейганд быстро и нервно улыбается, присаживается на корточки и через вялые протесты и отнекивания помогает ему встать. Затем отряхивает колени, идет за ремнем, заправляет рубашку и застегивает ширинку. Франциск чувствует себя безвольной куклой в его руках, но поделать ничего не может — теперь, когда перед лицом наконец выросла та запоздалая стена, все силы разом покинули его, оставив место безграничному стыду. Вейганд прав. Он обязательно пожалеет. И начнет, пожалуй, это делать прямо сейчас. — Выглядишь почти сносно, — улыбается Вейганд и стряхивает невидимую пыль с его понурых плеч. — Идем, мне тебя еще старой карге возвращать, а то подумают, что похитил или вообще убил, чтобы наследство заграбастать. Франциск едва заметно кивает. Шаги даются ему с трудом, но он все равно выходит с балкона, не обращая внимание на оставшуюся у горгульи бутылку. Крайней и бесконечно далекой мыслью думается, что клининг через несколько лет обнаружит весьма неожиданный подарок. До столовой доходят быстро. Слишком быстро. Франциск не успевает разложить мысли по полочкам или хотя бы натянуть привычную маску. Вейганд же, будто издеваясь, приходит в себя удивительно скоро. Точно для него подобное — сущий пустяк, обыденность, лишь пунктик в списке дел на типичный вторник. Это почти обидно. — Стой. Он заговаривает только у самых дверей. Франциск замирает не сразу — здесь музыка слышна еще громче, и голос Вейганда теряется на фоне всех прочих, звучащих слишком уж отчетливо из-за тяжеловесной двери. — Что? Язык заплетается, но Франциск думает, что и так смысл его вопроса понятен. А если нет — все прекрасно читается на его помятом лице. Вейганд снова улыбается, и улыбка эта получается совершенно другой — уже не теплой, не возбужденной, не нервной или издевательской. Почти виноватой. Лишь самую малость. — Папа говорит, что второй семейный ужин будет недели через три, — продолжает он, и взгляд его становится заискивающим. Франциск снова кивает, не понимая, причем тут это, зачем вообще о чем-то разговаривать, почему он до сих пор не дал ему усесться за стол и забыть произошедшее на балконе, как страшный сон… Вейганд кивает в ответ, явно размышляя о чем-то своем. А потом, когда Франциск уже готов дернуть крупную и до невозможного тяжелую ручку, вдруг коротко, мягко и несвойственно для себя чутко припадает своими губами к его. Поцелуй этот выходит скомканным, но Франциск чувствует, как так подло покинувшие его силы начинают возвращаться. — Ну, — Вейганд широко улыбается, забавно подмигивает и галантно открывает ему дверь, — тогда буду рад снова увидеться, сахарный мальчик.