***
Скарн пахнет рыбой, маслом, смолой, потрохами и алкоголем всех смесей, — от пива до брюходёра, в Скарне никогда не бывает тихо, на любой пристани Скарна можно наняться в матросы, хоть в пиратскую банду прицепиться, — но теперь Скарн, такой родной и знакомый, кажется Вернеру слишком вонючим, слишком шумным и слишком тесным. — Глядите, это Вернер Бот, — шепчутся за спиной, когда Вернер чинит сети, торгуется или, слюнявя перо, записывает учётный лист на шхуне под диктовку капитана. — Тот самый, который с Ваэлии один вернулся. — Мама! А правда, что он не в своём уме? — пискляво интересуется чей-то хорчонок. — Проживи столько на озере — ещё похуже свихнёшься, чем от соли! Вернер знает, что он не сумасшедший, — но ещё у судового врача, когда метался в жару, Вернер уяснил: хочешь, чтобы никто вслед не свистел — прикинься таким, каким был прежде. Вернер очень старается, но получается у него скверно, — как только вспомнится наглая морда того головореза, так сразу хочется взвыть, зарычать, вцепиться, оттащить подальше, выбить всю эту дурь. Никому не пожелаешь увидеть то, что видел Вернер Бот, боцман с рыболовного траулера. По вечерам Вернер приходит на одну из грузовых пристаней Скарна, — туда, где раз в несколько дней выгружают бочки с маслом и мускатом, — наваливается на перекладину причала, грызёт семена подсолнечника и слушает, как поёт прилив: там, на острове, холодная вода точно так же лизала его сапоги, пока Вернер пил её из пригоршни, а над башней кричали, скорбели о чём-то хриплоголосые сорочата. Может, о своих братьях, — ибо Вернер не раз находил их, разбившихся и ещё тёплых, на камнях, а потом выгрызал потроха и обсасывал мелкие косточки. — Верне-е-ер, — свистит на пальцах Годо, таща громокраба за постромки: у скотины нет клешни и пара конечностей перебита, и она слушается лишь Годо, дылду-погонщика. — Подсобишь мне, а? — Что, опять лень сети на мысе снять? — Ух, а ты, погляжу, сорокой заделался! — Громокраб упирается, и крыс, щёлкая языком, машет перед его жабрами связкой рыбы. — Десятку дам. И ялик мой бери, только сети сыми. — Денег не надо, оставь. — Не-е, — отвечает Годо, хлопая громокраба по тяжёлому панцирю, пока тот чавкает рыбой, — ни за что, даже не проси. Твоя жена нас обоих сожрёт, если денег не возьмёшь. Дитёнку чего-нибудь купите. — Ишь, какой ты заботливый! — Ещё какой! Всю Муридею обойди — никого добрее не найдёшь. Согласен? Вернер хмыкает, сплёвывает шелуху и облокачивается на перекладину, глядя, как Ваэлия вгрызается в солнце. — Ты же меня знаешь, Годо.***
— Уложил? — Да он глазами на меня всё лупит и лупит, — возмущается Вернер, а сын, недавно начавший ходить, но всё ещё совсем малявка, хлопает ресницами и не прекращает пищать. — У-ух, клешни твои кривые, никакого с тебя проку. Дай! Я сама уложу, — злится Фрея, загребает детёныша в объятия вместе с одеялом и ходит по каморке, мыча ему что-то мелодичное, и детёныш тут же перестаёт капризничать, — видимо, чует позднее, ещё не перегоревшее в груди матери молоко. Вернер смотрит на них, уперевшись плечом в косяк из выскобленного дерева: старшее потомство давно уже повырастало, разбежалось по мастерским и гарнизонам, — быстро все сыновья выросли, как грибы по осени, а Фрея возьми и роди ещё одного, пятого. Не сказать, чтобы Вернер радовался: невелико дело, детёныши-то, их всегда завести можно, — но домой очень хотел. Хотел, — вот только это было прежде, летом, а сейчас Вернер не понимает, куда себя деть, пока Фрея нянчится с сыном, а тот всё никак не может к нему привыкнуть, — не орёт уже, и на том спасибо. Вернер не понимает, свой он здесь или уже чужой, и из-за этого ему хочется уйти. — Да не кисни ты, Вернер. Он тебя полюбит, вот увидишь. — Уверена? — уточняет Вернер, глядя, как Фрея укладывает засопевшего детёныша в люльку. — Я же… Я по озеру скучаю. Понимаешь? — Перескучаешь. Теперь ты дома. — Почему тогда мне до сих пор снятся мои мертвецы? — спрашивает Вернер, облизывая усы, и тут же вздрагивает от несильной, но звонкой оплеухи. — Прекрати, — шипит Фрея: жена всегда легко злится и грызётся до прокушенных хрящей, и если бы уши Вернера не заживали, то он мог бы носить больше серег, чем какой-нибудь тушканский бай. — Оставь мёртвое мёртвым. Ты живой, Вернер, у тебя семья есть. — Все говорят, что я полоумный. — Ещё раз скажешь, что сошёл с ума, — Фрея вцепляется в ухо, небольно зажав когтями, — и я тебя укушу. — Ска-жу, — отвечает Вернер, чувствуя, как на горле разжимается липкая хватка. — А ты расскажи ещё что-нибудь, не только о мертвецах. Вернер не сопротивляется: Фрея пахнет молоком ещё сильнее, чем по молодости, и на ощупь — мягкая.***
— Оторвало судну мачту и порвало пару-уса-а-а, — поёт Вернер, выгребает к мысу и, свистя сквозь зубы, тащит за собой сети, — тяжёлые, разбухшие, полные рыбы и мелких красноватых креветок; креветки извиваются и шевелят усами, — пожалуй, Годо не обидится, если Вернер немного заберёт себе, поэтому Вернер нагребает себе целое ведро. Фрея обожает креветочье мясо, и крысёнок уже грызёт всё подряд, шлёпает по дому четырьмя лапками, да и на колени залезает охотнее. Скоро совсем большой вырастет, — Вернер, конечно, раньше с потомством не возился, и нянька из него скверная, но Вернер очень старается. Вернер каждую неделю снимает для Годо сети и бегает на северную заставу — разослать весточки для старших, по вечерам — гремит тарелками в лохани, потрошит рыбу, ругается с Фреей, тут же мирится и сочиняет сыну колыбельные. Может, и впрямь всё налаживается, а? — Вместо паруса напяли… Ах, чтоб тебя! Последняя сеть тяжела, — кто-то вцепляется в узелки, звякая бубенчиками, и лезет через борт. Вернер бросает сеть, облизывается и, не отрывая взгляда от провалов-глазниц, наваливается на борт и тянется к воде: вцепиться когтями в эту шею, задушить мёртвое, загрызть, лишь бы не видеть снова, — так, чтобы больше ни одна тварь его не нашла. — Кх-х-х… — Сдохни, падаль. Хрен вам, не вернусь я на эту проклятую землю, — говорит Вернер, пихает вихта головой под воду и душит ещё яростнее прежнего. — Сдохни, а? — Кх-ха… бл-л! Под когтями на горле бьётся жилка; горло у вихта тёплое, и Вернер искренне этому удивляется. — Отвали, скрыга! — Х-ха, — захлёбывается вихт, высунув из воды нос. Вернер вглядывается, и в животе узлом скручивается что-то холодное. В когтях корчится водяная полёвка-крысявка в дешёвых бусах, и её глаза уже закатываются до белков, а язык бледнеет, вывалившись набок: внешность у полёвки по-мышиному глуповатая, и бусы в две нитки — крашеные, ореховые. Такие можно на базаре выменять за миску икры. Крыс взвизгивает, выталкивает её на мелководье вместе с сетью, брезгливо утирается, пока полёвка сморкается в ладонь, пытаясь отдышаться, — и, сплюнув за борт, налегает на руль и весло. Тц-с, наваждение.***
— Вернер, ты что, напился? — От-с-стань! — Вернер! Идём, тебя дома обыскались, — кричит Годо, а Вернер вновь прикладывается к бутылке. Брюходёр отвратителен, хуже абсента, и Вернеру, прежде не пившему что-то крепче сарастранского вина, хватает бутылки, чтобы опьянеть, но от этого становится ещё хуже, — потому что из толпы вслед скалятся Асельм Куроед и зубастый Хати, потроха и мозги которых Вернер сожрал, высосав кровь, а остальное — похоронил там, у подножия башни, пронзившей шпилями небо. — Чего ты такой снулый? — Я вижу их, — повторяет Вернер, обняв бутылку, и всхлипывает, шмыгая в пальцы. — Каждый день. Годо, они зовут меня. — Вернер, да сколько ж можно! Тебе лекарь пить запретил! Годо подволакивает Вернера к бочке с водой, сдвигает с неё крышку и, сграбастав за шиворот, окунает по самые уши: Вернер давится, сглатывает, трезвеет и впервые в жизни жалеет, что не может проблеваться. — Легче? — Не-е, — сплёвывает Вернер, смотрит на бутылку и бьёт ей об причал. Осколки летят брызгами воска, а Вернер, вскарабкавшись на бочку, ёжится и поджимает колени с хвостом, — уж очень сильно хочется кинуться на Годо, вцепиться в горло, а потом — в живот, разодрать до нутра, так, как это делал Хати, пока ему не всадили нож в рёбра. А вдруг и жена подцепит от него эту дрянь? А если ему захочется загрызть детёныша? Или, не приведи Дуинлан, Фрею? Вернер трёт нос и смотрит на Годо: долговязый Годо, гибкий и с молодой осанкой, склоняется над ним, сцепив за спиной пальцы. — Чего смотришь? — Вернер, я без тебя отсюда не уйду, даже не надейся. — Ты ведь тоже думаешь, что это правда? — А-а, ты про то, что на той неделе болтала Фанни-Фьола? Да дура она, окстись, ты ж никого просто так пальцем не тронешь! — смеётся Годо, тут же хмурится и трёт отёкшие от недосыпа веки. — Небось, по роже ей влепил, когда за моими сетями полезла, да? Я бы тоже так сделал. — Там, на мысе, одна из твоих сетей утонула. — Ну, и хрен с ней, всё равно старая была. Пойдём, тебя дома ждут. Кто-то тычет вслед пальцем, скорпионовый шаман в бусах прекращает таскать конкурента за уши, а рябая мышь, пискнув при виде Вернера, натягивает на глаза кольбу и жмётся к поясу ласки-охотницы, — но Годо рассказывает ещё о чём-то и хлопает по плечу, пока Вернер кивает и слушает его через слово-полтора. Годо собирается навестить родную общину, повидать сестёр и, может быть, даже жениться, когда наступит сезон жатвы, или хотя бы показать подруге город, — «клянусь, Вернер, ты б видел её усы!» — Ах, чтоб его, припёрся, — негодует Фрея, повиснув на шее. — Твой спиногрыз засыпать не хочет, Вернер Бот! — Что, песню про крыса о двух хвостах ждёт? — Это уж сам спрашивай!***
Вернер не плачет, — потому что в этом нет смысла: Вернер вылизывает щёки жене, заснувшей в его объятиях, — та лишь зевает, потягивается и переворачивается на бок, и одеяло с неё сползает: приходится подоткнуть, — и напоследок нянчит завозившегося в люльке двухлетку-сына. — Чш-ш-ш, чш-ш-ш, расти, не хворай. Я с озера за вами присмотрю. А потом — взваливает на спину вещевую сумку, запирает ворота, выходит на пристань и отвязывает с кольца ялик Годо.