Часть 1
6 июня 2021 г., 14:37
— Нет, это невозможно, — сказал Онегин своему невидимому собеседнику, не отпускавшего его уже который день. — Совершенно исключено. Я никуда не пойду.
Он снова сел, закинул ногу за ногу, поболтал носком сапога; ему хотелось курить, хотелось царапать ногтями руки и особенно хотелось спать, потому что он не спал уже третьи сутки, однако же спать толком не мог.
— Стыдно, Евгений, — сказала ему невидимая Ольга, чье письмо, почти растерзанное в клочья во время многократных прочтений, лежало у него на столе. — Вот так отсиживаться дома, пить, теряя человеческий облик… стыдно.
— Стыдно? — переспросил Евгений, смутно интересуясь у самого себя, не началась ли уж часом у него белая горячка, раз он вот так запросто говорил с той, кого рядом давно уж не было. — Да чего я должен стыдиться? Никого не обманул, никакой подлости не совершил, не хитрил. Теперь попасть в человека на честной дуэли, значит, уже и повод для стыда?
— Так ведь не было ее вовсе, честной дуэли, — и до чего приставучая была эта Ольга даже в свое отсутствие, наивреднейшая женщина — неужели из-за нее случился весь этот сыр-бор. Но, конечно, не из-за нее вовсе, это Евгений знал точно — знала, наверное, и она; может быть, именно поэтому мучила его сейчас неудобной правдой.
— Как это не было? — все же огрызнулся он для острастки. — Пистолеты заряжены были у обоих? У обоих. Стреляли мы одновременно? Одновременно, а значит, он мог бы попасть в меня ровно с тем же успехом, что я… что я попал в него, — и снова ему чертовски захотелось выпить, да только спиртного в доме не осталось ни капли, а выходить за порог было выше его сил, уж лучше умереть от голода и жажды.
И стоило ли прицеливаться на дуэли, если жизнь была настолько не дорога ему?
Громкий стук в дверь заставил вздрогнуть, встать на ноги и подобраться, почти воровато приблизиться к собственному порогу. За дверью ждала Ольга — настоящая, во плоти, и у Евгения на мгновение совсем голова пошла кругом. А та сказала тем временем безо всяких прелюдий:
— А он, между прочим, все еще ждет тебя.
Уперла руки в бока и смотрела почти вызывающе, и одновременно Евгений знал, что не просто так ей дался этот визит; и одно дело — писать хоть тысячи писем, и совсем другое — молодой девушке самой в одиночестве явиться. Это значило, что выбранный повод казался ей больше, чем просто серьезным.
— Зачем же он ждет того, кто всадил в него пулю? — Ольга неуверенно пожала плечами, как бы говоря, что ей и самой весьма интересна эта загадка мироздания, но не ее это дело — всякие загадки разгадывать, это Татьяна у них охоча до всякий мистерий.
— Я-то думала, вы куда лучше знаете, — очевидно, она не знала, что добавить, но и уйти так стремительно казалось ей невежливым, так что Евгений решил прийти на помощь, спросить что-нибудь отвлеченное:
— Я слышал, он поправляется, и рана его заживает хорошо, — все же слишком отвлеченно не вышло: одна и та же тема будоражила их умы который день, никак не отпускала, вытеснила все остальные дела и заботы.
— Здесь, я боюсь, ваши сведения устарели, — сказала в ответ Ольга и потупила глаза, как бы намекая на какую-то важную тайну, и Евгений сначала не поверил ей до конца, почуял странную игру, направленную лишь на то, чтобы любой ценой заставить их встретиться. И все же пропустить это мимо ушей было никак невозможно.
— И что же пошло не так? Я, кажется, ранил его лишь в предплечье. Или его расстраивает, что временно он не может этой рукой записывать свои творения?
Ольга странно взглянула на него, явно почувствовавшая иронию в его словах, пожала плечом и сказала:
— Сегодня утром я слышала, как лекарь произносил длинную фразу, кончавшуюся словами «придется отнять руку», и уж на что я мало понимаю в этом…
Это, конечно, не могло быть неудачной шуткой — никто не стал бы шутить так, но Евгений все равно спросил, потому что не мог не спросить:
— Неужели это правда? — но та ничего не ответила, только сбежала так быстро, будто убегала от чего-то страшного. Так быстро, что Евгений готов был поверить, будто в очередной раз принялся разговаривать сам с собой, и несколько опустошенных бокалов, стоящих там и здесь, уговаривали его решить, что все случившееся только что было лишь фантазией, небылицей, голосом совести, если угодно.
Но даже его совесть неспособна была придумать такую угрозу.
Он не отправился к Владимиру ни в этот день, ни в следующий. Чем, в самом деле, он мог ему помочь? Он был далек от знаний медицины, равно как он был далек от людей, наделенных даром сочувствовать и утешать. Да и как он мог бы утешить того, кто страдал, раненый его рукой? Наверняка Онегин был последним человеком в их мире, кого Ленский желал бы сейчас видеть рядом с собой. Ольга ошибалась, приглашая его прийти.
Может быть, она ждала, что тот извинится. Она, немало поспособствовавшая этой дуэли! Но Евгений повторял это уже много раз и был готов повторить снова: его не в чем было обвинить.
То, что он сам винил себя, не значило, что он собирался признаваться в этом; и странно, что от него ожидали другого — ведь все они, все они наверняка с знали с самого начала, с кем связались. Его нельзя было упрекнуть не только в том, что он нечестно выиграл дуэль.
Он был почти уверен, что никогда не оставлял лишних иллюзий о том, кем являлся и чего можно было от него ожидать. Он предупреждал Ленского — пусть не прямыми словами, но намеками, взглядами, языком тела, всем, чем угодно; что еще ему нужно было? Отказаться от дуэли в самый последний миг? Выстрелить в воздух?
Онегин подумал вдруг, что именно это, вероятно, и должен был сделать.
Однако должен вовсе не означало мог.
Последнее послание Ольги он сжег, и больше ничто не напоминало о ее визитах. Что, если и не было их, и сама она не приходила и не говорила ужасные вещи о поэте, которому вот-вот должны были отсечь руку?
Не говорила, что тот будто бы ждет его?
Зачем ему ждать? Они поссорились, а затем едва не убили друг друга. После такого не ищут примирения, а, совсем напротив, сжигают все мосты, над чем Евгений так упорно трудился все последние дни, но мосты никак не желали гореть, они слабо дымились, отсыревшие под украдкой выпущенными слезами; но все еще оставались целыми.
Он все еще мог бы пройти по ним.
Его, кажется, слегка пошатывало, когда он надевал пальто — от выпивки и слабости, ведь он уже и не помнил, когда в последний раз ел, а более всего — от неожиданного груза на своих плечах; ему чудилось, что этот груз был вовсе не так ощутим, пока он был заперт в четырех стенах.
У дома Ленского он столкнулся с человеком, в руках несшем объемный медицинский саквояж, и в груди у него затомило; тот посмотрел на него долгим взглядом, как бы говоря: вы пришли слишком поздно; но быстро отвел взгляд, сбежал по ступеням и исчез, оставив дверь закрытой неплотно, как особый знак.
Поднимаясь, Евгений ожидал увидеть по меньшей мере Ленского лежащего при смерти; Ленского с белым лицом, шепчущего свои последние слова, диктующего свое последнее прощальное стихотворение. Однако его кровать, первая представшая перед глазами, была хоть небрежно, но все же застелена, а сам Ленский обнаружился сидящим за столом у окна. Всего несколько мгновений — а Онегин уже увидел все, что хотел. Но, конечно, его присутствие не могло остаться незамеченным, и уйти прочь было бы слишком трусливо, а Евгений ненавидел казаться трусом, оттого и согласился на эту глупую дуэль.
Однако же он им был.
Участие в дуэли не только не доказало обратное, но и с точностью до наоборот.
— Пройди, — неожиданно сказал ему Владимир — не оборачиваясь, и как только узнал? Должно быть, какое-то особое чутье поэта. — Пожалуйста, — последнее он добавил так тихо, что было почти не разобрать. Евгений послушно зашел, а Ленский все не оборачивался в его сторону, и зачем только приглашал, если не хотел видеть?
— Ольга сказала мне… — начал было Онегин и запоздало понял, что не стоило компрометировать ее имя; Ольга слукавила, сказав о страшной опасности, чтобы заставить его прийти, пусть так. Но только отчего она решила, что так будет лучше?
— Ольга сказала тебе? — переспросил Владимир, казалось, довольно нервно, и его спина будто вся окаменела. — Так ты даже не сам ко мне явился, не по своей воле, это она… она тебя попросила, как глупо, — и его напряженная спина обмякла, все еще отвернутое лицо упало в ладони… в одну ладонь; вторая рука осталась лежать неподвижно, распростертая на столе. Страшное подозрение о том, что Ольга не обманула его, снова вернулось, и Евгений сказал уже напрямую:
— …Сказала мне, что будто бы тебе собираются отнять руку.
— Руку?.. — задумчиво переспросил Ленский и посмотрел на нее так отвлеченно, будто она ему уже не принадлежала. — Ах, да. Собирались, кажется… Вот только что мне снова об этом сказали… жаль, что я плохо слушал.
— Только что? Снова сказали? И ты плохо слушал? — в недоумении переспросил Евгений, и смутное подозрение закралось к нему; он осмотрелся, однако же, в отличие от собственного жилища, не обнаружил ни одного пустого бокала, ни какого-либо иного сосуда: очевидно, странная отстраненность Владимира объяснялась, во всяком случае, не горячительными напитками.
Впрочем, на его месте Евгений ни в коем случае не мог бы его упрекнуть. Однако же судил при этом по себе. Он вдруг вспомнил, как не раз и не два прежде пытался уличить Владимира в пьянстве, смеясь над его рассеянностью, и наивностью, и такими странными мечтами, которые не могли бы прийти в голову трезвому человеку; а тот смеялся в ответ, отвечая, что ничего тот не понимал ни в поэзии, ни в творческом состоянии духа, ни в мечтах.
Даже тогда они просто смеялись, а потом схлестнулись из-за сущей ерунды. И вовсе не Ольгу он называл ерундой, потому что она вовсе была ни при чем.
Ленский наконец повернулся к нему, и Евгению пришлось собрать всю внутреннюю силу духа, чтобы не вздрогнуть и ничем себя не выдать, потому что выглядел тот еще хуже, чем сразу после ранения, потому что тогда был просто бледен и недвижим, почти покоен, а сейчас, напротив, его губы, пальцы и все тело невротично дрожало, и всклокоченные пряди прилипли к промокшему лбу. В таком виде тот прежде не предстал бы ни перед одной живой душой, и уж тем более не перед Онегиным, которого назвал когда-то самым дорогим себе человеком.
— Покажи мне свою руку, — Евгений вдруг вспомнил, как все случилось: Владимир почему-то схватился за грудь, как будто у него болело сердце, а вовсе не рука, и упал в снег навзничь, и Онегин был уверен, что все кончено, даже почти успел уйти, раздираемый мукой, только спросил напоследок: «Мертв»? И услышал к своему удивлению: «Какое там мертв! В предплечье попало, и только».
И вот он решил, что все кончено — пулю извлекут, Ленский забудет о своем поражении, а он, Евгений, и вовсе подумывал уехать куда-нибудь прочь, забыть все, как сон, но как сейчас уедешь?
Ленский неуверенно придвинул к нему свою руку, и Евгений увидел почерневшие, распухшие пальцы, как инородное, неживое уже тело торчавшие из рукава, и это было куда хуже неподвижного тела в снегу, хуже всех иных картин, которые рисовало ему воображение. И без пристального рассмотрения можно было предположить, что его мучил сильный жар; красные глаза болезненно щурились, плечи ходуном ходили от внутренней дрожи.
— Да ведь так нельзя все оставить, — пробормотал вслух Онегин. — Если нужно отнять руку — значит, нужно отнять, ведь все равно уже не спасти… Это очевидно даже мне, а ведь мои познания в медицине больше, чем просто скупы.
— А я не хочу этого делать, — упрямо отрезал Владимир тот и отвернулся снова, на этот раз не до конца, и Онегин видел его нахмуренную бровь и покрасневшую не то от лихорадки, не то от гнева скулу.
— Тогда ты умрешь, — Онегин лучше других умел быть резонным — и резким, и, в конце концов, циничным, и его цинизм никогда не нравился Ленскому; тот всегда говорил, что однажды поборет его, поборет эту, как он выражался, напускную холодность, да только ничего так и не вышло.
— Мне казалось, ты именно этого и добивался тогда, — напомнил ему Ленский; его щека была теперь совсем пунцовой, и грудь судорожно двигалась, будто он задыхался от волнения. — Ты ведь собирался… собирался меня убить. Я видел это в твоих глазах. Когда ты поднял руку… и направил на меня пистолет.
— Ты ведь тоже… — отчего-то и Евгению теперь говорить было трудно говорить, ему, никогда прежде не страдавшему особой щепетильностью. — Но ты тоже!.. Ведь ты тоже согласился на дуэль, ты ждал ее… и что же ты, после всего это целился в воздух?
Плечи Владимира задрожали вдруг еще сильнее — теперь он смеялся совсем не здоровым смехом, как мало здорового осталось в его теле и, очевидно, в душе.
— Конечно, я целился в воздух, — вдруг сказал он очень спокойно. — Знаю, что ты подумал: что поэт ничего не может держать в своей руке, кроме пера, — он бросил взгляд на свою искалеченную руку, которая теперь не могла схватить и пера. — Однако же я и не пытался. И до последнего надеялся, что ты поступишь так же, или, вернее сказать, я был уверен… был уверен, пока ты не прицелился и не выстрелил.
Неужели Владимир так плохо успел узнать его? Неужели и вправду предполагал — нет, по его словам, был совершенно уверен, — что он не станет целиться? Неужели и сам даже не пытался попасть?
— Зачем же тогда все это?.. — только и спросил он.
— Как же! Евгений Онегин ведь не отказывается от дуэлей, это против его природы. Я не стал пытаться так ущемить твою гордость. И все же я думал, что промахнуться будет для тебя чуть менее унизительно, особенно если твой соперник промахнулся тоже. Но теперь я твердо знаю, что ты хотел меня убить. И я знаю, почему. Я знаю, почему!.. — он обернулся снова, разгорячённый, почти безумный. — Наш секрет непременно должен был уйти в могилу вместе со мной, не так ли? Нет, я не говорю, что ты хладнокровно намеревался убить меня, но когда представилась такая возможность… Нелепый вызов на дуэль, и далее все как полагается… О, ты не мог не воспользоваться таким великолепным шансом! Неужели ты так сильно любил меня, что готов был убить, лишь бы никто об этом не узнал?
— Ты бредишь, — такое просто объяснение существовало для всех этих слов, а значит, их можно было не принимать всерьез. — Я слышал, ты не даешь отнять себе руку, но это убивает тебя.
— В этом и весь резон. Твое желание исполнится, пусть медленней, чем ты надеялся, — капризно ответил Ленский, морщась от боли, на его ресницах уже собирались слезы. — Понимаю, ты думаешь о том, чтобы заставить меня силой, но ты не посмеешь.
— Ты знаешь, что посмею.
— Зачем же? Я просто добьюсь твоей же цели, только немного дольше… и мучительнее, — Онегин немедленно перебил его:
— Какое глупое поэтическое упрямство! — он вдруг понял, что дело было вовсе не в лихорадке и не в безумстве, это был сам Ленский как он есть, и именно в такого он влюбился — конечно, тот был прав во всем, кроме последнего. Уж конечно, он выстрелил не для того, чтобы…
Разумеется, нет.
— Не поступай глупо, позволь тебе помочь. Два, может быть, три дня, и ты умрешь от заражения крови. Разве так глупо ты хочешь окончить свою жизнь? Неужели совсем ею не дорожишь?
— Те, кто слишком дорожит своей жизнью, как правило, не участвуют в глупых дуэлях, — неожиданно резонно заявил Владимир и снова уронил пылающую голову.
— И ты будешь умирать на моих глазах, пока не… чего же ты добиваешься? — нет, такого не могло быть. Что бы это ни было — Онегин не мог выполнить этого, и только лишь потому, что не в его правилах было выполнять чужие прихоти; даже прихоти влюбленных в него, подобно Татьяне, а главное — даже прихоти тех, в кого сам был влюблен. — И ты готов погибнуть, только чтобы отомстить мне за чёрствость?
— И зачем мне жить без руки? Даже ни строчки не записать. Ни одной даже жалкой строки!.. Впрочем… мне все равно нечего записывать. Уже который день… Ведь страдания должны давать почву для творения, так заведено у поэтов, но, видимо, я никудышный поэт.
Этого Евгений уже не собирался слушать — все эти нелепые бредни о стихах, убийствах и тайнах… это были истории для инфантильных дам.
Конечно, было бы гораздо лучше, влюбись Владимир в инфантильную даму. Почему же он никак не мог этого устроить? Ведь у него — и у них обоих — были для этого все задатки!
— Попросишь кого-нибудь записать их за тебя, — бросил он на прощание, уверенный, что если это и было прощанием, то только лишь потому, что он, Онегин, очень скоро покинет это место — но никак не потому, что Владимир доведет до конца свой истерический вызов.
Пусть Ольга прильнет к нему своей нежной щекой и утихомирит нелепый порыв.
Очевидно, так и случилось, потому что ни Ольга, ни кто угодно другой больше не тревожил его покой, и, устав пить, Онегин принялся перебирать вещи с твердым намерением уехать подальше, лучше всего — в другой город, чтобы никогда, никогда больше не вспоминать... Пусть Владимир, поправившись, напишет о нем несколько строк — ах да, ведь он не сможет, но так даже лучше; никому не нужно читать эти строки, таким не делятся с миром.
Таким не делятся с миром — может быть, Ленский был прав, и мысль, подобная этой, заставило Онегина выстрелить, а вовсе не взлелеянная гордость не позволявшая допустить осечки? Как можно, любя кого-то, допустить его смерть? Однако же он не допустил и попал всего лишь в руку, хотя поначалу целился в сердце — и наверняка мог бы и не промахнуться. Но забрать такую юную душу? Всему в этом мире есть предел, и даже его холодности найдутся свои пределы. Владимир был прав отчасти, заявляя, что Евгений на многое готов был пойти, чтобы скрыть свое увлечение: даже ухаживать за девушкой, даже под этим самым предлогом допустить дуэль с предметом своего увлечения, но убить его на этой дуэли…
Однако же он позволил ему выбрать смерть, никак не помешав этой безумной идее. Но не могло быть такого в самом деле, чтобы все это было взаправду, чтобы Ленский действительно предпочел умереть, лишь бы только доказать ему что-то смутное, неясное… Должно быть, Ольга давно уже утешает его, может быть, даже упивается романтичностью увечий, как экзальтированная девушка, попавшая в какой-нибудь роман. Но все же Евгений вдруг начал застегивать на себе пальто, путаясь в пуговицах; он так давно потерял счет дням, что не знал даже, сколько времени прошло с их последней встречи.
Шторы в этот раз были плотно задернуты, и Онегин похолодел на мгновение, готовясь увидеть черное, скорбное и пустое. Однако внутри были люди, и много людей, и даже Ольга, укоризненно смотревшая на него из-под покрасневших, припухших век.
— Ведь это все из-за вас, — сказала она, как будто все знала — и так оно, наверное, и было. — Вы могли бы его заставить, а остальным это не под силу. Сегодня уж собрались связать его, или оглушить, или усыпить… Да только поздно, наверное. Говорят, ему уже не помочь.
— Отчего же ты не пришла за мной в этот раз? — та пожала плечами, опустила взгляд.
— Он не разрешал, — только и сказала в ответ. — Я ведь и без того в прошлый раз его обманула, а сейчас он строго-настрого… запретил.
— Запретил? Да он же сошел с ума, и только, — Евгений решительно обошел ее и проник в дом, где пахло чем-то отвратительным, и горьким, и сладковатым одновременно. Ленский полулежал на кровати, встретил его невидящим взглядом, разлепил губы и спросил, обращаясь одновременно ко всем:
— Кто его… кто его позвал в этот раз? — кажется, странная ненависть к Евгению придала ему сил, он оперся здоровой рукой и поднялся выше; на правую было больно смотреть, она и вовсе уже не походила на руку.
— Никто меня не звал, я сам пожаловал. А ты все сопротивляешься? — спросил его Евгений, останавливаясь рядом и рассматривая знакомое вроде бы лицо, ставшее от болезни если не безобразным, то некрасивым; это было уже не то миловидное лицо, которое могло бы привлечь его. Нетерпеливым, не терпящим возражений жестом Евгений отозвал всех прочь.
— Согласись, Владимир, — прошипел он, сжимая его шею — наверное, до боли, но эта боль уже терялась. Тот молча смотрел на него, и вдруг из мутного его взгляд стал очень ясным и очень внимательным. — Если согласишься, я никуда не уеду, останусь здесь навсегда и каждый твой стих, каждое слово, вылетевшее из твоего рта, запишу сам лично.
Тот уронил голову на подушку будто бы с облегчением, но потом покачал ею с необычной тоской.
— Да уж и правда слишком поздно, — сказал он будто бы с сожалением. — Только зря мучиться.
— Нет, уж пожалуйста, изволь немного помучиться, — приказал ему Онегин. — И потом можешь мучить меня сколько угодно, можешь прогнать, можешь за все отыграться — чего только твоя душа пожелает, я все стерплю — не обещаю только, что с улыбкой на лице… однако же все остальное — все остальное обещаю, а я никогда в жизни не давал, наверное, обещаний. — Ленский кивнул коротко и очень серьезно, как бы говоря, что непременно запомнит все эти слова и воспользуется ими в свое удовольствие — если, конечно, хоть какое-то удовольствие еще могло настать для него. Самое время было идти и звать костоправа, чтобы тот сделал наконец свое мерзкое дело, только Евгений никак не мог отлучиться и продолжал, продолжал говорить: — Ты выиграл, доволен ты наконец? Ты выстрелил в воздух и выиграл дуэль, это в конце концов поразительно… только придется тебе не помереть, чтобы насладиться этим вопиющим фактом.
Начиная свою тираду, Евгений был уверен, что все еще блефует — что уедет он в тот же час, когда убедится, что жизнь Владимира вне опасности; что главное для него — не отягощать душу чужой смертью. Но по мере того, как рвались из него слова, он все больше убеждался, что ни одно даже самое жалобное письмо, написанное женской рукой, ни женские слезы, из года в год увлажнявшие его путь, не могли сотворить с ним такой покорности, и такого отчаяния, и такого ужасного страха все потерять.