— Так что будь осторожен: и тебя ждет такая судьба. — По-моему, очень хорошая. — По-моему, просто ужасная. Но нам с тобой другая не нужна. Макс Фрай, Гест
Жёлтые глаза глядят из чащи; и каждый глаз — не меньше обеденной плошки. А ведь далеко они, в глубине самой, в темноте, где стволы деревьев даже не различить. Что же будет, если это чудище ближе подойдёт? Чудище подходить не спешит, всё так же глазами из чащи сверкает; и можно вперёд шагнуть, на тонкую тропку ступить... Нет, зачем, куда? В пасть к такому — верная смерть! А ведь хотело бы съесть — давно бы набросилось? Но жёлтые глаза глядят из чащи обеденными плошками — и до ободьев бочки так и не вырастают.***
До полудня Венко собирает в перелеске малину — крупную, сладкую, вот повезло раньше других успеть! И хоть мальчишкой здесь бывал, все места наизусть выучил — косится невольно за спину, вспоминая сон о глазах. Перелесок — не чаща, нет здесь темноты; а сердце всё равно колотится, как у мышонка, почуявшего кошку. Вдруг покажутся в листве жёлтые огни? Вдруг сбежать не сумеет? За родным забором дышится ровнее, никакие сны не пугают — хоть и нет рядом голосов, чтобы мрачные мысли развеять. Потому, засев дома, Венко перебирает малину, склоняясь над столом: что похуже — себе, что получше, поярче — на базаре продать или по соседям пройти, обменять на банку молока да пару ломтей хлеба. А манная каша даже с плохими ягодами хороша; жаль только, сейчас на воде варить приходится. Но вот если соседи дадут молока!.. Вечером Венко возится с огородом: он хоть и маленький, а всё равно ухода требует, где порыхлить, а где сорняки вытащить; и солнце гладит макушку ослабевшей ладонью: оно тоже устало. Натруженная за день спина так гудит, что жёсткая лавка, где всегда спит, кажется мягче любой перины. Славно поработал, столько дел переделал, можно и отдохнуть. А завтра... Завтра всё будет так же. Куда от забот деваться?***
Жёлтые глаза глядят из чащи. Темнота кругом густая, как манная каша на молоке, и хищная, точно смола: обволочет, к себе приклеит — и не вырвешься, в ней и задохнёшься. Он бредёт в темноте, и тишина забивает уши: даже кусты о штаны не шуршат. А глаза впереди горят ярче и ярче и уже не на плошки похожи — на горшки, в которых суп да кашу варит. Неужели чудище крадётся навстречу? Что же манит к нему, что же тянет? Почему не слушаются ноги, не дают развернуться и пускай с позором, но всё-таки убежать? Жёлтые глаза — точно ободья у бочки; глядят в упор, не моргают, и ничего, кроме них, не видать... ...пока чудище не обнажает огромные белые зубы. И ноги, подкосившись, роняют в траву — ровнёхонько перед его пастью.***
Венко долго не вылезает из постели: знобит, пальцы дрожат, сердце колотится, как у мышонка, не то что почуявшего кошку — в её когтях оказавшегося. Растопить бы печку, свернуться в клубок — но кто ж за него соберёт малину, кто еды приготовит, кто дом уберёт? Венко поднимает себя с лавки — почти за шкирку, умывает ледяной водой, и силы вмиг возвращаются. Подумаешь, дурной сон! Сон во сне остался; чего ж теперь, целый день о нём вспоминать? Но не вспоминать не выходит: едва Венко ступает в перелесок, как сердце подпрыгивает к горлу, стучит тугим комком; и хочешь — не хочешь, а приходится оглядываться: чудятся жёлтые глаза, куда ни пойди. А ведь за малиной надо лезть дальше, глубже: вчера-то всё здесь обобрал. Знает: перелесок маленький, негустой, ни единый клочок темноты в нём не прячется. Пройдёт немного — и выйдет на поляну, а там-то уж чего бояться? Но пускай светло, пускай нестрашно, а под рубашкой копошится совсем не летний холод. Вдруг отвернётся, увлекшись ягодами, глядь — а никакой поляны уже нет, непроходимая чаща вокруг, и глаза глядят жёлтые-жёлтые, зубы скалятся белые-белые... С шорохом проносится кто-то за спиной — Венко едва не роняет лукошко. Но это ветер; просто ветер шуршит листьями. Отец бы сказал: эх ты, дурак, да что тебе в перелеске сделают? — или, может, погладил бы по голове, и сразу нашлись бы силы не бояться. Только давно уже отец ничего не говорит. Много ли малины он соберёт, вздрагивая да оглядываясь? Не отложить ли на завтра: вряд ли ночью снова в чаще окажется, не бывает так, чтоб сны по три раза повторялись? А сегодня с тем, что уже собрал, разберётся. Обменяв малину на хлеб и молоко, Венко варит наконец густую манную кашу — но, потеряв аппетит, ковыряет её ложкой. Вот так же во сне ковырял собой темноту, пробираясь в чащу; а что же в этой чаще забыл, неужели захотелось добычей стать? Или позвало чудище — и ноги сами понесли? До чего напугали жёлтые глаза, коль второй раз уже снятся. Почему всегда так: какой сон сам хочешь — ни за что не увидишь, а какой тебя хочет — будешь смотреть ночь за ночью? Была бы жена — обнял бы сейчас, щекой потёрся о тёплое плечо, поделился дурным сном — и вмиг бы полегчало. Но нет жены, да и вряд ли появится: руки кривые (сколько отец ни бился, так и не выпрямил), из богатства — дом и небольшой огород; ни скотины, ни мешков с деньгами, ни толковой головы на плечах — кому такой муж нужен? А манную кашу оставлять негоже, да и голодным сидеть — что за дело? Надо всё-таки поесть. До глубокой темноты Венко жжёт свечу, не решаясь затушить пламя и лечь на лавку. А если снова приснится чудище? Если теперь он подойдёт ещё ближе, разглядит его жуткую морду и когтистые лапы, если пасть распахнётся перед носом — чтобы закрыться, конечно, когда он будет уже внутри... Сон — лишь глупая фантазия; он проснётся как ни в чём не бывало. Но почему знобит, словно печь и вовсе не топил?***
Всю ночь он стоит в чаще, не смея шевельнуться, — и всю ночь глядят на него жёлтые-жёлтые глаза. Даже когда сны закончатся — ни за что этот взгляд не забудет. И шёпот — вползающий в уши против всякой воли, не закрыться, не отвернуться, не убежать. «Приходи ко мне. Я жду тебя много невыносимых лет; ты даже не представляешь, как без тебя мне скучно. Приходи; доверься сердцу — и приходи». И пускай дрожат руки — ничего не слышал слаще этого шёпота.***
Думал, рад будет проснуться, вскочит с кровати, побежит в лес — лишь бы подальше от дома, где снятся такие сны. А вместо этого кутается в одеяло, глаза прикрыв, — вспоминает чудище и его шёпот. Его... зов? Чудище звало — куда? К себе в пасть? Или к себе в лес? Скучно, мол, ему в одиночестве — а ежели сожрёт, сразу повеселеет? Но кто сказал, что непременно сожрёт? А что ещё лесное чудище может сделать с человеком?.. Но такой тоски полон был зов — так, наверное, заблудившийся ребёнок кличет мать; так сам подвывал на родительской могиле, когда и отца не стало. И для матери этот жалобный голос роднее всех голосов — каким для него шёпот чудища оказался. Да нет уж, скорее наоборот: мать ищет потерявшегося малыша, и малыш бежит к ней, едва заслышав зов, — как ему хочется вскочить и побежать. Хочется? И тут-то руки начинают трястись. Венко отвлекает себя на печь; затем — на чай и на завтрак; и даже малину собирает в самой глубине перелеска, ни капли не боясь увидеть за спиной жёлтые глаза — скорее, напротив, этого желая. Глаза, однако, не показываются; а сердце, которого велело слушаться чудище, подсказывает: не здесь тебя ждут, совсем не здесь. Выходи на дорогу меж перелесками, ступай в сторону заходящего солнца... Вернувшись домой, Венко перебирает ягоды; и худых в этот раз почти нет, все крупны и ярки. На другом конце деревни за такие дают вдоволь хлеба — выгодная сделка! С голоду теперь не пропадёт, да и молоко ещё осталось. Венко варит кашу; выходит в огород; но ни уставшая спина, ни гудящая голова не мешают вспоминать про сон. Не мешают думать: отчего чудище звало так жалобно и ласково? А если правда выйти на дорогу и... Безумие, какое же безумие! Где по пути возьмёт еду? Где будет спать? А если сердце замолчит — как доберётся до чудища? И, главное, зачем до него добираться — пускай в ушах до сих пор стоит зов?.. Венко сам с собой соглашается: «Безумие». Венко укладывает в котомку нож, рубаху, одеяло, все скопленные деньги да немного хлеба — и с закатом выходит из дома. Пока не передумал. Пока уверен, что откликнуться на зов — самое правильное, что можно сделать.***
В таверну Венко забегает скрыться от дождя, застигшего на полпути из одной деревни в другую. Пока сушит у огня промокшие ботинки и пьёт горячее вино, с ним заговаривает мужчина — черноволосый, в потёртой, но крепкой одежде, возрастом лет на десять старше — и, кажется, такой же странник, отправившийся в путь: у ног лежит котомка, а на спинке кресла сохнет плащ. — Куда идёшь? Не просто же в таверну заглянул? — Иду, — кивает Венко. Пытается поймать взгляд: можно ли доверить тайну этому человеку? — и, не преуспев, решает всё-таки рискнуть: — Ищу лесное чудище. Оно... мне снилось; и меня звало. Мужчина только небритый подбородок потирает — будто каждый день видит во сне по десятку чудищ или встречал немало тех, кто так же его искал. Не поднимает на смех, не расспрашивает, что за чудище и с чего решил отправиться на поиски; что-то бесшумно проговаривает, шевеля губами, и улыбается: — Грейся и отдыхай: долгой будет дорога. Венко чуть-чуть не подпрыгивает: «А вы откуда знаете?» — но прикусывает кончик языка: мужчина отворачивается к огню и словно бы засыпает сидя. Неловко беспокоить. Лучше уж допить вино — и, может, тоже подремать? Дождь всё не затихает, сухим горохом ссыпается по крыше. Откуда всё-таки мужчина знает про дорогу? Венко задрёмывает в плетёном кресле, и снова жёлтые глаза глядят на него из чащи; и взгляд красноречивее любых слов. «Ты правда вышел в путь? Ты ищешь меня? Ты скоро ко мне придёшь?..» Разве такое чудище может съесть?***
Наутро ноет шея: как в кресле устроился, так и заснул; но хоть заканчивается дождь. Перекусить бы хлебом — да пора идти: если дорога и впрямь длинна, засиживаться некогда. Мужчина, укладывая плащ в котомку, спрашивает — всё так же смотря мимо: — Сам найдёшь дорогу к чудищу? Или тебя проводить? Проводить? Он знает точный путь — и согласен буквально за руку отвести в тот лес да ту чащу? — Вы правда можете? — Не мог бы — не предлагал, а? — усмехается мужчина. И, видимо, посчитав это согласием, протягивает руку: — Я Лов. — А я — Венко. — Вот и славно. Завтракай — и пойдём: солнце давно уже встало. Венко, жуя хлеб, решается наконец спросить: — А вам... тоже снилось чудище? Лов думает всего мгновение — и кивает твёрдо: — Тоже. — А дальнейшие расспросы пресекает: — Так ты болтать хочешь или чудище искать? Приходится согласиться — и, подхватив котомку, отправиться в путь.***
Без Лова непременно бы пропал: место для ночлега выбирать не умеет, через реку переправляться — тоже. Лов учит, как надо, а в ответ на робкие просьбы назвать свою цену (вовек за такое расплатиться не выйдет!) лишь отмахивается. Неужели вовсе ничего не возьмёт? Или догола разденет? Да вроде не похож на разбойника; только вот глаза прячет, словно есть, что скрывать. Так они проходят вторую и третью деревни и углубляются в лес; и некогда о чудище думать, тут бы о корень не запнуться да в болото не угодить. А всё равно думается: о жёлтых глазах, о белых клыках, о том, как тоскует оно в чаще, как ждёт. Сколько же дней, интересно, им шагать, когда до чудища доберутся? И не обманывает ли чудище, не хочет ли жалобным зовом к себе заманить — и сожрать? А Лов-проводник, значит, с ним заодно: поджидает в таверне глупцов и предлагает помощь, чтобы прямо в пасть привести. Да только не проще было бы кого-то в ближней деревне поймать, а не его гнать таким длинным путём? С Ловом они про чудище не говорят — почти. Однажды, запекая в золе пойманных карасей, Лов спрашивает: — А вот ты встретишь чудище — и что с ним будешь делать? — Я... не знаю, — пожимает плечами Венко. — Оно звало — и я решил прийти... — Небось поймать хочешь? За голову лесного чудища немалые деньги можно выручить! Мелькает мысль: «Интересно, сколько же — и почём Лову знать?» Но Венко мотает головой: — Нет, куда мне! Я только капканы на зайцев ставил, а так никого не убивал. — Вырывается нервный смешок: — Да и чем убивать — жалким ножом, что ли? Оно ж если кинется, я даже не отобьюсь. А Лов смотрит куда-то мимо, снова отведя глаза, и усмехается — не то признанию, не то каким-то своим мыслям. И ничего не говорит, лишь ворошит золу, чтоб караси получше пропеклись. Эх, жаль, это он проводник, это ему требовать плату в конце пути. А то попросил бы разок взглянуть в его глаза: до жути интересно, что он в них прячет. Или так, лишь привычка никого не подпускать? Спят они на земле, завернувшись в одеяла и прижавшись друг к другу, чтоб было теплее. И Венко уже не боится снов — нет, напротив, каждую ночь надеется увидеть чудище. И каждую ночь его видит.***
На следующий вечер они попадают под дождь: вроде мгновенье назад ни облачка не было, а тут раз — и целая стена воды обрушивается. Пока скрываются под ветками да плащ Лова над головой растягивают, Венко промокает насквозь. И солнце, как назло, клонится к горизонту, и после дождя не развести костёр, не обогреться: всё кругом сырое. — Да что ж такое... — шипит Лов, шаря под деревьями в поисках веток. И велит Венко, дрожащему от холода: — Раздевайся! Он растирает одним одеялом, закутывает во второе и усаживает у всё-таки разведённого, но еле теплеющего костра; а сам уходит к реке за водой. Венко, как бы ни старался, не может не трястись: продрог до косточек; и голова тяжёлая-тяжёлая, и, когда наконец возвращается Лов, Венко носом клюёт и почти ничего не видит слипающимися глазами. Далеко ж они завтра уйдут, если он разболеется, ой далеко... Лов поит чем-то горячим и укладывает спать; и сам ложится рядом, обнимает, не давая мёрзнуть. Дрожь вскоре отступает — и приходит бред: чудится, что вместо Лова лежит чудище, горят его жёлтые глаза, а когтистая лапа крепко держит, не давая пошевелиться. Так с ним тепло, что Венко и не думает вырываться — жмётся ближе. Вот и идти не надо никуда — пришли уже, давным-давно пришли.***
Когда Венко просыпается, солнце вовсю ползёт по небу — а голова, надо же, не гудит. Шуршат листья, потревоженные лёгким ветром, где-то за кустами и деревьями журчит речка — а рядом, конечно, не лежит никакое чудище, рядом сидит Лов и варит что-то в котелке над костром; а подальше, на ветках, сохнет одежда Венко. И хочется ему возиться-заботиться! Или, раз втянул, теперь оставить не смеет? — Проснулся? Как себя чувствуешь? — И не успевает Венко ответить, как Лов пихает миску: — Ешь, потом расскажешь: полночи дрожал, сил небось не осталось. Что ещё делать, кроме как благодарно опустить глаза и приняться за суп? Ближе к полудню Венко совсем легчает, он сам встаёт, сам одевается и даже сам спускается умыться к реке. — Чем таким волшебным ты меня напоил? Лов смеётся: — Обычными травами. Надо только знать, в каком порядке кидать их в воду: что варить с самого начала, а что добавлять лишь в конце. — И окидывает взглядом, но так быстро, что вновь не получается заглянуть в глаза: — Смотрю, ты ожил. Двинемся дальше или ещё отдохнёшь? Конечно, Венко выбирает идти. И вздыхает украдкой: жаль, что выздоровел так быстро и больше Лов не обнимет его сквозь сон, лишь прижмётся спина к спине. А было так тепло... Впрочем, сожаление быстро сменяется предвкушением: скоро они доберутся до чудища. Пускай Лов не говорил, сколько дней осталось, — Венко чувствует это каждой жилкой, натянутой, будто струна: коснись невольной мыслью — и зазвенит напряжённо. Как-то пройдёт их с чудищем встреча, что-то скажут они друг другу — и скажут ли?***
На привале, пока Лов расставляет силки, Венко собирает малину — не в надоевшее лукошко, а в сложенную лодочкой ладонь; и в кой век всю можно съесть, ничего не выбирая на продажу! Он, впрочем, предлагает угоститься Лову — и тут же досадливо прикусывает губу: если бы Лов хотел, он бы сам набрал, как думаешь? Лов не отказывается, и видно по улыбке, что не из вежливости: правда малины хочет. И Венко приободряется: и от него толк есть! Пускай никудышный охотник, зато ягоды запросто соберёт; а были бы сейчас грибы — и грибов бы притащил. Лес шумит листьями, тонко пахнет смолой и влажным мхом; и от каждого шага хрустят то шишки, то сухие веточки, то мелкие камни. — Как ты жил, пока за чудищем не отправился? Венко, выбирая, как бы хитрым корням не попасться, дёргает плечами: — Да как все: в огороде копался, по ягоды-грибы ходил, торговал чем мог... Коровы не было, хлеб выпекать не умел, так что менялся с соседями — на малину, например. Её столько в перелеске растёт! Но ведь это собрать ещё надо, перебрать... «А ты? — вертится на языке. — А как жил ты, Лов? Кто ты вообще такой?» И Лов, точно прочитав мысли, усмехается: — А я странник: сегодня здесь, завтра там. Где приютят, там и сплю; где накормят, там и ем. Помогаю, конечно, когда в моих силах: не за просто так же у людей жить? А как надоест, возвращаюсь домой. Понятно теперь, чего он крепкий такой: худым особенно не постранствуешь, котомку попросту не поднимешь — там ведь, в отличие от котомки Венко, не только одеяло да рубаха. — А где у тебя дом? — Да здесь, неподалёку. Венко чуть-чуть не спотыкается: это что же, Лов недалеко от чудища живёт? Или в другой стороне, там, откуда пришли? Сколько ж ему потом домой возвращаться? А сколько ещё к чудищу идти?.. Открой рот да спроси — но Венко, вздохнув украдкой, лишь поправляет котомку. Как бы ни звенело всё внутри при мысли о чудище, думается невольно: а что дальше-то? Неужели, встретив чудище, он вернётся домой и будет всё так же малину собирать? С другой стороны, лучше уж до конца жизни с малиной возиться, чем этот самый конец найти у чудища в зубах.***
Ужинают куропатками, пойманными на прошлом привале; и на ночь Лов снова расставляет силки. А Венко зачарованно рассматривает пляшущие языки пламени и поверить не может: неужели всего вчера он лежал в ознобе да в бреду? И неужели едва ль с неделю назад он вышел из дома и отправился к дороге меж перелесками, особенно ни на что не надеясь, но просто не зная, как дальше жить со звучащим в ушах зовом? Лов перебирает перья, ощипанные с куропаток, и вдруг кривит губы: — Завтра к вечеру будем на месте. Не поймёшь в полутьме да в отблесках костра, рад он этому или хотел бы подольше с чудищем не встречаться. А впрочем, кто сказал, что Лову придётся с ним встретиться? Приведёт к чаще, нужное место укажет — дальше Венко уж сам: не заблудится, чай, не дурачок, помнит свои сны. Руки у Венко подрагивают — от предвкушения ли, от страха? Завтра вечером он встретит чудище, заглянет ему в глаза — и что, что скажет-то? Или говорить не придётся? Да только если б это могло унять дрожь! И лес, будто чувствуя настроение, отзывается тревожными шорохами. Когда они устраиваются на ночлег, Лов ложится рядом и, мгновение помедлив, обнимает — как минувшей ночью. Словно бы Венко ещё трясётся в ознобе, словно бы не хватает ему чужого спокойного тепла — а разве не так? Пусть этой ночью не снятся никакие сны: уж скоро встретятся лицом к лицу, а до того бы не перепугаться до смерти, домой не запроситься. Нет, Венко не запросится. Как бы ни дрожал, а столько шагов вперёд сделал, что отступать глупо.***
Просыпается Венко от того, что кто-то щекочет кончик носа, — и, едва открыв глаза, подпрыгивает: муравьи! Откуда взялись? Неужели во сне к муравейнику подкатился: когда ложился, всё было в порядке? Лов только смеётся, наблюдая, как Венко с писком скачет и отряхивается; и не обидно ни капельки, Венко бы сам посмеялся, да муравьёв с детства не любит: уж до того они юркие и кусачие. — Эх ты, чудища не боишься, а при виде муравьёв пищишь, как птенец! — А тебе почём знать, что не боюсь? — щурится Венко. Убеждается, что муравьи, напуганные дикой пляской, разбежались, — и, завернувшись в одеяло, садится на траву. Лов пожимает плечами: — А что ж идёшь к нему тогда, раз боишься? — и причёсывается пальцами, скорее приглаживая волосы, чем их перебирая. Что ж идёшь... Как объяснить ему, что в зове чудища мерещится свой собственный вой на родительской могиле? Своё, родное, давно знакомое одиночество... Не поймёт! — Ну знаешь... Есть вещи, ради которых можно перешагнуть свой страх. — И, как бы ни было любопытно, о чём сейчас думает Лов, что отражается в его глазах, Венко отворачивается и разглядывает прожжённый угольком край одеяла. Правда ли чудище стоит того, чтоб через страх переступить? Страх — он ведь не просто так; отец говорил, он лучший защитник. Недаром с обрыва вниз страшно смотреть: шагнёшь — и расшибёшься. Так, может, и к чудищу подходить не стоит, и прав будет Лов, если на объяснение лишь головой покачает? Вот странно: сколько дней мог с лёгкостью назад пойти — и только в самый последний струсил. Или не струсил? Трус бы думать не стал, развернулся и рванул прочь; а он сидит, размышляет, уговаривает себя — не то остаться, не то, напротив, одуматься и сбежать. — Ты извини, — Лов касается плеча, — я не хотел обидеть. Эх, если б в обиде было дело, если б из-за неё сидел, голову опустив!.. — Да я не обижаюсь... — вздыхает Венко. И, поднявшись, берёт котелок: — Схожу-ка за водой. Чем дальше они идут, тем гуще вокруг деревья и отчётливей шорохи. И если полянку для первого привала худо-бедно отыскать выходит, то вот со вторым придётся помаяться. А впрочем, будет ли второй? Вечером ждёт встреча с чудищем, и разве захочется перед ней привал делать? Венко кусок в горло не лезет, он только травяной напиток потягивает — и посматривает украдкой на Лова. — Скажи, а какое оно, чудище? Ты ведь ходил к нему и видел его, правда? Лов скользит взглядом по деревьям, потирая щетинистый подбородок, и улыбается: — Ты его узнаешь. — Да нет, я... Я не боюсь, что не узнаю; просто интересно, как оно выглядит. — Поверь, лучше один раз увидеть, чем сто раз услышать. Жалко ему, что ли? Или врёт про чудище: не был там никогда, никого не встречал, а завести хочет в трясину? Может, всё-таки разбойник, каким бы порядочным ни выглядел? Венко, насупившись, утыкается в миску, из которой пьёт; бросает: — Вдруг я передумал идти? Даже тогда не скажешь? А Лов только вздыхает: — Поздно передумывать, тут пути-то осталось... И, сколько бы Венко до этого ни дрожал, именно сейчас как никогда хочется вскочить и ломануться через лес — назад, к людям, домой. Но он лишь стискивает зубы — и всё-таки берёт немного мяса. Если сил не будет, как до чудища дойдёт? Сквозь высокие деревья даже солнце не всегда видно, но Венко чувствует: оно ползёт к горизонту. И сердце вновь заходится в груди, ладони покрываются холодным по́том; хоть зубы не клацают, и то хорошо. — Скоро придём, — бросает Лов, когда они останавливаются перевести дыхание и отпить из баклажки. И эти слова, сказанные, чтобы приободрить, пугают хлеще всего на свете. Дурное дело он затеял, ой дурное. Не надо было никуда ходить, оставался бы дома. Подумаешь, сны, подумаешь, зов! Как-нибудь переживёт без него чудище! Да только поворачивать и впрямь уже поздно. Когда спускаются сумерки и приходится щуриться, чтобы не запнуться, Лов останавливается. И оборачивается — привычно глядя не на Венко, а куда-то мимо: — Вот и пришли. Под оглушительный стук сердца в ушах Венко оглядывается. И правда пришли, места знакомые: вот здесь он стоял в первую ночь, а там, вдалеке, средь деревьев, горели жёлтые глаза... Только где ж они? Где же чудище, которое так звало и так ждало? Неужели Лов обманул? — А где... — Появится, когда стемнеет. Венко пытается поймать его взгляд — снова безуспешно — и закусывает губу. — Не врёшь? — Чем угодно поклясться готов. А до тех пор у костра посидим, чтоб не продрогнуть: оно-то не зверь, его не спугнёшь огнём. Как спокойно Лов жуёт мясо! Будто каждый день сюда приходит с чудищем поболтать, и этот лес, эта чаща — ему как дом родной. А Венко аж подташнивает, он ни глотка воды сделать не может; сидит, закутавшись в одеяло, чуть не с ногами в костёр забравшись, а дрожь никак не унимается. Уймётся ли до тех пор, пока с чудищем наконец не встретится? Прикусив кончик языка, Венко жмётся поближе к Лову; а тот не удивляется и не отталкивает, наоборот, приобнимает одной рукой. И дрожь, точно смутившись, притихает. Почти до черноты сереет небо, недолго ждать; и если прикрыть веки, то чудится, что не костёр трепещет пламенем, а чудище, выбравшись из чащи, сидит и смотрит — огромными жёлтыми глазами.***
Венко задрёмывает — кажется, всего на пару мгновений, даже в толковый сон провалиться не успевает. Но когда, дёрнувшись, открывает глаза — вокруг уже темным-темно, лишь горит, потрескивая, костёр, в который Лов заботливо подбрасывал ветки. О костре, значит, волновался, а его почему-то не разбудил? Ведь в чаще давно... Чаща темна, как и прежде; никакие жёлтые глаза не глядят, как ни щурься, всматриваясь меж деревьев. Как же, где же, Лов обещал!.. Венко встаёт, ничем не выдавая скачущее в груди сердце; потягивается, наигранно спокойно обходит костёр, бросает взгляд в сторону чащи — и хмыкает: — Ну и где чудище? Вон какая темнотища! А Лов, на лице которого зловещей маской застыла тень, усмехается: — Так ты оглянись: вот же оно, — и смотрит наконец прямо в глаза. И Венко, отшатнувшись, чуть не валится на спину: узнаёт. Как же не узнать глаза, которые столько ночей снились?.. Так он... всё это время?! А сразу не мог? Зачем сюда?.. Почему не сказал? А позвал — правда, что ли, съесть?.. — Ну что за глупости? — кривится Лов сквозь теневую маску. — Хотел бы съесть — давно бы съел: уж сколько раз ты был совершенно беззащитен. Он что, читает мысли?! — Нет, я не читаю мысли, — ухмыляется Лов. — Я просто знаю, о чём думают в такой момент. И встаёт — медленно, с достоинством, как, наверное, и должно вставать чудище. Не замечал за ним раньше таких повадок; неужели умело маскировался? Венко невольно отступает, пока не прижимается спиной к какому-то дереву; а Лов, приближаясь, посмеивается: — Не так давно ты дремал на моём плече, а я с того момента даже не изменился; что же случилось? Теперь очередь Венко смотреть куда угодно, но только не в глаза: ну как ему сказать, что спал на плече у Лова-человека, а он оказался чудищем! Не сам ли хотел чудище встретить?.. Лов сжимает запястье, кладёт руку ладонью себе на грудь. — Чувствуешь? Я сейчас такой же человек, как ты; у меня так же бьётся сердце, я так же люблю сидеть у костра и так же не отказываюсь от малины. — А вообще ты?.. — А вообще я чудище; человеческий облик — удобная маскировка. Не выходить же из лесу как есть? Венко втягивает воздух; решительно вскидывает голову, заглядывает в глаза: какие жёлтые и близкие, ой мамочки!.. И выдыхает: — А можно увидеть настоящего тебя? Я ведь за этим шёл. Облик Лов меняет так же неспешно, как двигается, и — прямо на глазах, ничего не стесняясь, полностью доверяя. Покрывается шерстью, густой, как темнота в чаще, отращивает когтистые лапы вместо человеческих рук и ног, поднимается ввысь на целый дом, не меньше. И глаза у него огромные, как во сне, и зубы — острые и белые, а морда чем-то волчью напоминает; но всё-таки он не волк, нет. Он — лесное чудище, каких Венко никогда не встречал; разве что, вот, во снах. Страшное до трясущихся рук — но красивое, аж дыхание в груди застревает. Интересно, зачем позвал? Разве бывает такому чудищу одиноко? — Ну как тебе? От его низкого голоса подгибаются колени. Венко еле выдавливает: — К-красиво... — а Лов тихо смеётся и в полшага оказывается рядом, обнюхивает с ног до головы. Поясняет: — Человеком не всё чувствую, а вот сейчас... Ты думаешь, наверное, зачем я звал? А тут всё просто. — Склонившись, он касается носом лица, и Венко дрожит под взглядом его жёлтых глаз. А потом — не верит своим ушам; потому что Лов говорит: — Ты тоже чудище. Кто меня услышал, кто пришёл — тот чудищем станет. Он? Чудище?! Да нет, неправда! Глаза разве жёлтые? Не превращался ни разу! Или... «станет»... Значит, пока — человек, но если останется... — Ты не спеши, подумай, — успокаивает Лов, согревая макушку дыханием. — Я заставлять не стану. Подумай! Да что тут думать: кто в здравом уме... Венко, мотнув головой, прижимается к Лову — как прижимался по ночам; обнимает за лапу, пальцы в шерсть запускает, а Лов позволяет погладить себя по морде и щурит жёлтые глаза до крошечных щёлок. И всё меньше дрожат ноги, всё спокойнее дыхание, и только сердце прыгает — но совсем не от страха. Добрался-таки до чудища, встретил его, заглянул в жёлтые глаза — и остался жив. Что дальше будет — утром, пожалуй, решит: как бы ни волновался, а веки понемногу слипаются.***
Лов так и не меняет облик, и Венко спит, прижавшись к его боку — никакое одеяло не нужно. И, проснувшись, долго ещё не открывает глаза, медленно перебирая густую шерсть. Как-то ему не жарко в этакой шубе? «Стань чудищем — и узнаешь», — шепчет внутренний голос. Но Венко отмахивается: вначале — завтрак. Со вчера осталось немного мяса, а в лесу Венко собирает малину — и Лов слизывает её с ладони широким языком; и вспоминается, как маленьким кормил травой соседскую корову и смеялся: уж очень было щекотно. На свету глаза Лова горят не так ярко, но Венко всё равно то и дело посматривает, любуясь жёлтым блеском. Вот почему отворачивался, значит: не хотел раскрываться раньше времени, хотел к себе привести. А здесь, выходит, его дом? Про него говорил — мол, неподалёку? Это он, получается, в гостях? Сколько лет ни к кому из людей не ходил — а тут, надо же, оказался дома у чудища, и не просто абы кем, а званым гостем! Званым... Звали, значит, тоже чудищем стать? И сводит низ живота: что же ты решишь, а?.. — Так что ты решил? — напоминает Лов после завтрака. — Если надо ещё подумать, ты только скажи, я просто... «Я жду не дождусь, — читается в его глазах. — Я звал тебя, я ждал, я всю дорогу охранял — и мне не терпится услышать твой ответ, узнать: напрасно это было или...» Думал ведь, что дальше будет? Не хотелось возвращаться домой, к малине и огороду... Уж лучше — в тёмном лесу, в полном одиночестве? Лов касается макушки кончиком носа — и Венко прижимается к его лапе. Да что тут думать? Кто в здравом уме откажется стать чудищем?..