***
— Олеж... — неловкость проскальзывает во всём состоянии Разумовского: от нервного ковыряния кожицы у больших пальцев до мимики, с головой выдающей все его страхи; его босые ноги ступают аккуратно и невесомо по слегка поскрипывающим половицам. Комнату и весь детский дом уже часами двумя назад поглотила полночная темень, лишь фонарный свет вслед за монотонным шумом улицы мог просочиться через едва зашторенные окна и замереть на потолке и стенах приглушёнными бликами, да вот только Серёже всё не спится и не спится. Он стоит у кровати Волкова, перетаптывается, сминает край старой футболки, служившей ему пижамой, вспотевшими ладонями, а голос звучит до ужасного тихо. Второй раз звать Олега не приходится: он приоткрывает глаза и силится различить в темноте худую фигурку с рыжей копной волос. — Снова не спится? — кивок. — Ну иди сюда. И Серёжа снова подходит, хоть до сих пор осторожно, снова ложится и снова жмётся к самому краю кровати, кажется даже, что чуть с неё не падает, в не особо естественной позе и даже не укрытый, но главное — Олег рядом. Так теплее, спокойнее, легче, Олег и укроет, и придвинет по-свойски, но с большой аккуратностью ближе к себе, от него веет мерным тёплом, уверенным дыханием, и только так Разумовский чувствует себя защищённым, только так, когда Волков рядом, его Волче, настоящий, и рука на плече тоже олегова, она легонько гладит в неком ободрительном жесте, близком, родном, выводит пальцем какие-то узоры и картинки, успокаивающие, волосы будто случайно задевает, перебирает, разглаживает едва запутавшиеся локоны. Сам Олег молчит, не спешит расспрашивать Серёжу — ждёт, пока утихомирится его заполошный стук сердца, дрожь уймётся, пока он перестанет нервно сглатывать или от страха, или от жажды. — Пить хочешь, принести? — интересуется парень всё-таки, приподнимая немного руку с плеча Серёжи, но тот отнекивается и мотает головой. «Побудь рядом», — так и говорит за Разумовского тот быстрый жест, когда он цепляется ловко словно за спасительное запястье Олега и возвращает его руку на прежнее место. И Волков рядом, находится и будет всегда, потому что оставить Серёжу уже кажется преступлением, невыполнимым, немыслимым и чем-то до безумия странным.***
— Красиво. Даже волнительно теперь как-то, — произносит задумчиво Серёжа, сидя на большом прибрежном камне, разглядывая песчаные узоры под ногами и небольшие камушки, переливающиеся заманчиво на свету. Бережок Финского залива близ Петербургского Парка — излюбленное, манящее место, уже ставшее по праву их. Странно только, что морским берегом не называется, так было бы совсем хорошо. А ведь Серёжа читал, знает ведь, что залив Финский в состав Балтийского моря входит, сколько бы спорить не пришлось, потому то Разумовскому оно и нравится — море, настоящее: холодное, северное, такое, что не поплаваешь, но самое настоящее море среди культурной столицы, и никто с этим не поспорит, даже Волков будет согласен. Олег поворачивается на голос, кивает. Огненные волосы Серого на ветру развеваются, треплются и нещадно щекочут шею, но оттого даже приятно, даже забавно, потому что когда это ещё так будет, чтобы беззаботно, чтоб так беспечно, чтобы наслаждаться хаотичным волнением прядей и любоваться прибоями. Теперь, чуть вздохнув, парень отводит взгляд к морю, к неизмеримому, где небесная синева сливается с бескрайними разводами морского горизонта, где-то там, далеко, где конца и будто нет вовсе, и уже перетекает всё в огромный океан, плещущийся, дышащий, пенящийся и могучий, и вселенная кажется такой безмерной, непозволительно гигантской, а мир ведь всё ещё сосредотачивается на всполохах встревоженных волн, приливах и отливах, и концентрируется на принесенном к песчаному берегу водой гладком, отшлифованном волнами стёклышке. — Здоровское, — протягивает довольно Олег, суетливо подбирая находку раньше, чем море спешно захватит её обратно очередной накатывающей буйно волной, и рассматривает в свете солнца. Зеленоватое стёклышко отполировано бушующей водой просто и не замудрено, но так заманчиво, даже как-то чарующе, а море по-другому и не может, ему иначе не позволено. — Собирать будем? — интересуется Серёжа и, забирая вещицу из рук друга и тут же проходясь пальцем по округлому краю стеклышка, поражается удивительной гладкости. Олег соглашается, он вообще со всем готов согласиться, что бы друг ему не предложил. Другие ребята детского дома шумят, радостно и восторженно, потому что веселит их пока беготня друг за другом, забавляют прятки за шезлонгами до вечера, развлекает кидание в воду камней и рассекание спокойной глади. А этих двоих уже не веселит, не забавляет, не привлекает под общий гомон носиться по пляжу, им бы поразмышлять, подумать, да о чём-то своём, неясном, туманном, что скрывается где-то средь морской вечной тревожности и шумит на глубине, о чём рыбы разговаривают, только мы их всё не слышим, да не слышим, а ведь так хочется. Разумовский подходит к самой воде, улыбается слегка и чувствует, как волны небрежно проходятся по пальцам ног, колышутся, вздыхают глубоко и вновь успокаиваются, вскоре опять нагрянув с большей силой и подбежав в секунду к ногам, только убегать от них не получается, не хочется совсем, хоть они и ледяные, будто осенью. Олег же смотрит ещё вдаль, на Серого, который бродит уже неспешно по берегу, а позже совсем ложится на песок, подкладывая под голову руку. Облака на небе плывут медленно, едва различимо, до жути высоко. Второй рукой он зачем-то к ним тянется, бездумно задрав ее вверх, дотронуться хочет, наверное, до неба, до горизонта, до белоснежных перистых облаков, ощутить, попробовать, но поднятую ладонь, так и не дотянувшуюся, вскоре перехватывают, привлекая внимание. Жест простой, ненавязчивый, и от этого Олегу легко, и улыбнуться тоже легко, когда встречается он взглядом с подошедшим Серёжей, уголки губ которого теперь в ответ осторожно поползли вверх. Разумовский садится рядом, держит что-то в своём кулаке, так желая показать, и забавно морщится, прищуриваясь, когда солнечные хаотичные отблески на морской глади норовят легонько и игриво заслепить. — Олеж, гляди какие, — говорит он, бережно вкладывая в ладонь Волкова подобранные им с песка, показавшиеся любопытными находки. Олег с интересом приподнимается на локте, хмурится правда немного, потому что о прибрежный камень больно опёрся выступающей костью, но старается скрыть, лишь находит положение удобней и принимается рассматривать. Два стеклышка, тоже гладеньких, маленьких — и как только Серёжа их увидеть умудрился? — и переливаются на свету как самые настоящие драгоценности, поблескивают, на такие бы точно вороны слетелись. В руке красуются и несколько камушков, черненькие в основном, они, пригретые на солнце, даже тёплыми слегка теперь кажутся. Волков думает, что это всё до странного умильно, что ситуация забавна и приятна, а потому выдаёт первое, что в голове всплывает: — А эти двое на нас с тобой похожи, — и указывает на те два осколочка в ладони, одно тёмно-синее, другое — белёсое, почти что прозрачное. Серёжа смеяться не спешит, хоть любой другой волей-неволей пустил бы странный смешок, он как раз наоборот, подсаживается ближе, разглядывает повнимательней и вдумывается. — Я читал как-то, что белый цвет в символике означает чистоту, а синий... — Так вот, ты ж чистый и светлый как небо сегодняшнее, Сереж! — выдаёт Олег с самым честным видом, и пока второй оробело и непонятливо моргает, интересуется: — Ну, а синий? — Синий — символ внимания, постоянства, честности, кажется, — вспоминает старательно Разумовский, пока друг, взглянув ещё раз на пару стеклышек, кладёт богатства в карман дешевых джинсов, пару раз перепроверив, чтоб не потерять. Теперь пляжные сокровища тихонько гремят в кармашке, напоминают о себе, а Волков себе обещает, что спрячет их по приходу в приют куда-нибудь, чтоб не достал никто, чтоб только его и Серого находки были. Казалось, что всё это бесконечно, и вечен могучий океан, вечны игры нестареющего ветра, вечно и солнце, играющее огненно-медовыми лучами и обжигающее кожу горящим янтарём, иногда ласкающее и убаюкивающее больше прежнего, и морское стёклышко с цветными отблесками. Даже время замерло. И Питерское их лето никуда не денется.