***
1944-й год. Июнь встретил непрошенных гостей холодными ветрами. Осевшие в мокрых и грязных окопах немецкие дивизии уже не надеялись на наступление в ближайшее время — сухари их либо тонули в лужах, либо были испорчены зубастыми крысами, продовольствие обещали доставить со дня на день; оружие покрывалось ржавчиной, а стволы пулемётов забивались землёй. На линии фронта было тихо. Командование приказало лишний раз не высовываться, ибо от русских можно было ожидать чего угодно, но только не копчёной колбаски с шнапсом. Поэтому солдаты бесцельно слонялись туда-сюда, играли в карты, снимая с проигравших последние подтяжки. Раздался довольный гогот, едва показался ефрейтор из соседней роты, который славился фокусами и игрой на губной гармошке. Он, будучи уже навеселе, шлёпал прямо по лужам, пачкая не только сапоги, но и недалеко сидящих сослуживцев. Кто-то дёрнул его за штанину, и музыкант упал. Пытаясь встать, он снова и снова барахтался в луже, ворчал, что набьёт шутнику морду, и даже кинул в кого-то шлемом. Обессилевший фокусник успокоился и облокотился на дно, устремив взгляд свой в исчезающие облака. Внезапно небо засвистело. Ефрейтор улыбнулся и ткнул в него пальцем, посчитав, что он просто допился до такого состояния, когда ему вон тот пикирующий зелёный самолёт только кажется. Однако обернувшись, заметил, как его сослуживцы быстро вернулись на свои места и замерли. С другого конца послышалось: «Feuer!», тут же затрещали орудия, но безуспешно. Советский лётчик, развернувшись, исчез в небе. Из землянки выглянул командир третьей роты. — Извольте объяснить, что здесь происходит! — рявкнул он, поднявши пулемётчика за грудки формы. — Гауптштурмфюрер Майер! — словно из ниоткуда появился командир взвода и, приставив ладонь к козырьку, ждал ответа, — Разрешите доложить? Отпустив пулемётчика, Фридрих развернулся на пятках и, одёрнув мундир, кивнул головой: — Докладывайте. — На левом фланге было замечено пополнение. Примерно триста-четыреста человек. Возможно, вечером русские попробуют атаковать. — Разведка ничего не докладывала на этот счёт, — холодным тоном отрезал Майер. — Да сами же взгляните, если не верите! — завопил сержант. — Вы забываетесь!.. Значит так. Всем занять позиции, самим ничего не предпринимать, на явные провокации не вестись. Ясно? — Так точно! — вытянувшись по струночке, скомандовал взводу занять исходное положение и быть готовыми к бою и, козырнув, умчался на противоположный фланг. Ворча себе под нос что-то вроде «только этого нам ещё не хватало», Фридрих пригласил к себе в землянку остальных командиров, приказав тем явиться обязательно с картой. Майер цветным карандашом, разбирая и предполагая возможные ходы противника, чертил стрелки и линии, остальные офицеры кивали, изредка бросая возражения. Шла третья или четвёртая неделя пребывания на территории восточной границы Польши, часть которой когда-то их войска захватили за месяц с небольшим. Теперь же, отступая под натиском Красной Армии, они по уши погрязли в полном бездорожье и огромных ухабинах. Ближе к вечеру, как и предполагалось, началось наступление. Бой шёл два или три часа: в такие моменты ход времени всегда теряется, пальба из артиллерийских орудий прекратилась, когда стемнело, потом ещё примерно полчаса на разных концах слышалась рваная стрельба. Кто-то из солдат даже додумался кинуть гранату, что взорвалась на самой середине, а её осколки не долетели ни до своих ни до чужих окопов, и потому выяснить кто именно кинул гранату было невозможно. С наступлением полной темноты всё утихло. С улицы доносились привычные звуки: меняли часовых, командиры взводов пересчитывали подчинённых, шурша листами из блокнота, недалеко от землянки солдат точил деревяшку и напевал под нос песню, другие перешёптывались. Сидящие ближе к концам окопов старались не шевелиться и с подозрением прислушивались ко всему, что окружало их. Зная, что вылазки за языками партизаны совершали чаще всего ночью, командиры приказали, чтобы их подчинённые, поделившись на группы по четыре человека, спали попеременно. У входа в освещённую землянку так же стояли часовые, кивая головой. Медбратья, настучав своим соотечественникам по каскам, со смехом протиснулись внутрь. Фридрих сидел за столом. Утирая капающие пот и кровь с виска, горбился над покосившимся столом и что-то усиленно строчил. Санитарам было приказано ждать. Когда же письмо, адресованное матери на Родину, было закончено, Майер развернулся и, недовольно кряхтя и морщась от боли и головокружения, отдался в руки медикам. — Говорят, к нам присоединили остатки соседней дивизии, — один, тот, что выглядел постарше и носил усы, доделывал последний оборот вокруг головы офицера. — Да, их изрядно помотало, — помощник, не отличавшийся разговорчивостью, обрезал бинт в указанном ему месте. — Я видел их командира. Крыса и та жирнее будет, — и довольные сказанным сравнением они вместе рассмеялись. Фридриху хотелось шикнуть на них, чтобы эти двое закрыли свои поганые рты и не несли чуши, которая касалась его «коллег», но новый приступ боли не давал возможности даже сказать или промычать что-либо. Старший выписал ему какие-то горькие таблетки, которые, по его словам, снимут боль на раз-два, сунул маленькую пластинку в руки и принялся описывать как полагается: кому, сколько и дата. Попросили расписаться. Майер поставил кривую закорючку в углу листочка и махнул рукой, чтобы медбратья шли дальше осматривать раненых солдат и оказывать тем необходимую помощь. Но только они подошли к выходу, дверь распахнулась и на пороге показались трое: двое солдат под руки тащили косматого офицера, который вертел своей тёмной головой и по началу казался вдрызг пьяным. Солдаты рассказали, что они и есть те самые переведённые из соседней дивизии, а человек, который едва стоял на ногах между ними — их контуженный командир. Офицер поднял голову и застонал. Майер бы и не обратил внимание — сколько он видел таких: раненных, контуженных и кричащих — не перечесть. И если бы не большие синие глаза и едва приметный шрам на левой щеке. Это был Кристоф. Его бывший однокурсник, с которым он жил в одной комнате, с которым виделся последний раз на выпускном из академии; это был тот самый хлюпкий и жилистый Кристоф Шульман, которого друзья никогда не воспринимали всерьёз. А сейчас он повзрослевший и возмужавший, крепко слаженный почти стоял перед Фридрихом. Рассказать кому — не поверят. Незаметно для себя гауптштурмфюрер обратил внимание на глаза: блестящая лазурная радужка не изменилась, но вот сам взгляд стал какой-то пустой и отрешённый от существующего мира, будто его больше не интересовала жизнь, бледные и красивые, а главное — правильные немецкие девчонки. Когда ему насильно вкололи успокоительное, взор его окончательно потух. Через пятнадцать минут медбратья, оказавшие помощь прибывшему офицеру, ушли, скорее для проформы наказав покой и обильное питьё. Ни тем, ни другим Майер обеспечить друга не мог: не прикажешь же русским не обстреливать позиции ближайшие два-три дня, потому что, видите ли, у одного из офицеров сильная контузия, а возможности госпитализировать просто-напросто нет; запасы воды в землянке заканчивались, а ходить и побираться по своим же солдатам — это унизительно. Нужно было терпеть, ведь следующая вылазка за водой и попытка доставить уже давным-давно остывшее питание будет только завтрашним утром. Вскоре Шульман пришёл в себя. Пытаясь осмотреть непривычную обстановку и понять, где же он находится, офицер приподнялся с кровати, едва не ударившись головой. Майер шикнул на приятеля и поднёс к его рту флягу с водой. — Фридрих? — разлепив глаза, удивлённо спросил Шульман. — Я тоже не ожидал увидеть тебя здесь, Кристоф, — по-доброму усмехнувшись, Майер всё же заставил сделать пару глотков холодной воды. Шульман закашлялся. Кристоф начал рассказывать всё подряд. И делал он это так сумбурно и суетливо, будто спешил куда-то, перепрыгивая с одного момента из жизни на другой. Он вперемешку вспоминал детство, войну и академию, менял события местами, путался в именах и датах, всё никак не мог прийти к тому, что именно ему хотелось высказать, какой смысл несли все эти слова и зачем он пересказывал другу свою жизнь. Не перебивая, Фридрих давал высказаться, но ничего не слушал, только разглядывал потускневшее и постаревшее лицо с мальчишескими ямочками на щеках. Из-за холода на чужом лице застыли струйки крови, отросшие сухие волосы колыхались от малейшего дуновения — в этих местах ночами было холодно, порой приходилось забиваться в уголочек поближе к печке, дабы согреться. Кристоф также, как и разговорился, резко замолчал. Повисла тишина…***
— Ты помнишь академию? А его? — внезапно спросил, прервав неловкое молчание. — Конечно, — Майер кивнул головой в знак согласия. Такое не забывают. Марк Кёллер. Невысокий, едва достававший до плеча своим друзьям, серьёзный, как работник политической партии, потирал прямой нос — дурацкая привычка — и всем сразу становилось ясно, что впечатлительный и нездорово настроенный герой волновался. Листок в холодных руках начинал подрагивать, голубые глаза то и дело поглядывали на тень преподавателя литературы, сжимавшего за спиной кулаки да так, что нервы каждого из присутствующих вытянулись в тоненькую струну. С новым предложением голос становился сдавленным и постепенно утихал, последняя точка далась юнкеру с трудом. Все смотрели на него и думали: мальчишка… ему и шестнадцати лет то не дашь, а он на год старше скоро станет. В академии Марк писал каждый раз, когда выпадала возможность; десятки сочинений, каждое на три тысячи слов и щедрую горсть несбыточных мечтаний, о том, каково это — бежать от тирании, гнёта, удушения правилами и приказами, смерти. Его главные герои — безликие «Я» и «Мы», чьи имена и личности были растворены где-то между ручкой и бумагой. Фридрих злился, что новое, вроде как пятнадцатое по счёту, сочинение похоже на предыдущие, в нём снова кто-то куда-то бежал. Майер хмурил брови, словно понимание этого дразнило его близкой догадкой, которую он всё равно никогда не смог бы осмыслить до конца. Марк был умнее, и с этим стоило просто смириться… Свои семнадцать лет Кёллер встретит на фронте, ещё не зная, что ждёт его впереди, и что это был последний год, когда он помнил слово «человечность».***
— Я получил твоё письмо только в прошлом месяце. Мы долгое время не могли выбраться из котла, — продолжал разговор. — Я знаю, — Фридрих не любил, когда люди начинали нести что-то похожее на оправдание. — То, что ты написал — это… это просто ужасно. Майер спрятал лицо в ладонях и закачал головой, как бы отгоняя мысли и воспоминания, выпрямился, выдохнул в сторону и опёрся подбородком на кулак. Должен ли он был тогда так спокойно реагировать на это? По правде, Фридрих не должен был даже видеть этого, но видимо госпожа судьба решила распорядиться иначе. Тогда от разъярённого советского солдата с сапёрной лопаткой в руках спасения не было. Солнечный день не предвещал беды. Два небольших временных немецких лагеря находились на границе степи и леса. Майер, осматривая позиции, делал пометки, ждал разведчиков и желал, как можно быстрее уйти с плохо защищённой местности; дурное предчувствие всё время гложило офицера. Радовала лишь внезапная встреча со старым другом. Только закончив обход, Фридрих собирался пообедать вместе со своими солдатами, как неожиданно из кустов с разных сторон, сначала затрещали пулемёты, а потом, когда патроны кончились, партизаны с криком «ура!» пошли вперёд. Им терять было нечего. Майер в оцепенении стоял посреди десятка солдат; стоял и смотрел, как Кёллер бежал навстречу тем безумцам, вцепившись пальцами в железную рукоятку автомата, а истрёпанный кожаный ремешок мотался из стороны в сторону, больно врезаясь в грудь, но он уже не чувствовал этого. Фридрих видел и понимал, что от смазливого мальчишки по имени Марк не осталось ровным счётом ничего: никакой жалости и никакого сочувствия, только дело (как часто твердил ему тренер перед выходом на ринг). После их последней встречи в академии прошло два года, за которые Кёллер изменился до неузнаваемости. Он стал хорошим солдатом, только каждый раз, подкуривая дрожащими руками сигарету, говорил, что хорош лишь трус, у которого время от времени проявляется храбрость. Но Майер знал — трусом Марк никогда не был, ему просто не хватило сил, чтобы противостоять системе, и он выбрал единственный верный путь. Кёллер пожертвовал собой, чтобы спасти остальных. Эта внезапная атака была отбита, некоторых удалось даже взять в плен и допросить.***
— Он ведь сам всегда был тем самым… — вспоминая и подбирая слово, которое бы точно отразило все его мысли, щёлкал пальцами. — Исключением? — бросил Майер, не поднимая глаз. — Да, что-то вроде того, — Кристоф кивнул в ответ. Марк много говорил о затянувшейся войне, считая её самой большой ошибкой человечества, а на все усмешки Фридриха либо отмалчивался, либо читал занудные (как казалось беззаботному Майеру, уверенному в быстрой победе) лекции, напоминая уроки математики в академии. Один, два, три… в новых реалиях им приходилось считать про себя много раз: сидеть в окопе, считая секунды между падением двух мин, считать количество оставшихся патронов в стволе противника, приходилось и трупы еврейские считать. И всё начиналось с «eins». Потому что это негласное правило вечной науки, потому что так говорят все, потому что выделяться им было не положено. С одного начинается Родина — с фюрера, а не родных отца или матери, которых непозволительно двое, ведь что-то важное всегда обозначается единицей и не терпит исключений. Однажды кто-то во время ужина в академии за соседним столиком (кажется, всё-таки это был Яухер) нарочито громко обсуждал сына гауляйтера, называя Марка слабым человеком, и всё грозился доложить о неудачах учителю физкультуры — человека более жестокого тогда никто не знал. Майеру хотелось выйти из-за стола и прямо при всех начистить смазливую физиономию сплетника, но Кёллер аккуратно положил руку на плечо друга, прошептав: «Оно того не стоит». И Фридрих почему-то поверил, успокоился. Позже в маленьком кабинете в конце коридора, где рисовались стенгазеты и писались некрологи о выпускниках, Майер скоромно, поджав под себя ноги, сидел на стуле и наблюдал за Кёллером. Марк, закончив вверенные ему дела, сложил бумаги в папку и несколько раз перевязывал на ней бантик, потому что хотел, чтобы всё выглядело идеально. Затем он убрал папку на верхнюю полку, больше не желая к ней возвращаться, и принялся за сочинения. Фридрих молчал. Всё ещё переваривая произошедшее в столовой, никак не мог понять какое именно значение вкладывалось в слово «слабый»? Нормативы, которые они сдавали на тех же уроках физкультуры или на учебных полигонах, у Марка были не самые лучшие, но и не самые плохие — Кёллеру удавалось держаться чуть выше середины рейтинга. Назвать его слабым в моральном плане — абсурд. Потому что пытаться противостоять навязанным устоям, да и к тому же, когда твой отец местный гауляйтер, это в некотором роде подвиг, который не каждому под силу. Желание перечить учителю литературы, «второму идеологу рейха после Геббельса», как между собой преподавателя называли студенты, было только у Марка, готового отстаивать свою позицию до самого конца. Для своих друзей Марк был исключением из самых строгих правил, которое вдохновляло на борьбу, если не с внешними проблемами, то хотя бы с запутанным внутренним миром.***
— Нет, — он начал качать головой, отрицая всё, что шептало ему подсознание, подкладывая воспоминания, — нет-нет-нет. Я себе этого никогда не прощу и не смогу принять. — Фридрих, пойми же, что смерть — не блёклая запятая, а жирная точка. Это конец, — закрывая глаза от адской боли, говорил Кристоф. Ему самому в этот момент хотелось умереть, лишь бы не мучиться. — О чём ты? — Майер видел через маленькие щёлочки в двери, что на улице медленно светало, начинался новый день, на который он, как и на все предыдущие дни возлагал надежды на перелом событий в нужную сторону. — Представь, что ты идёшь по прямой дороге. Шагаешь вперёд, в самом начале вертишь головой и глядишь по сторонам — поля, луга, детство, юность, армия. Ты останавливаешься, вглядываясь в этих высоких людей в красивой серой форме. Тебе хочется быть таким же. Улыбка, выстрел, обман. И ты бежишь со всех ног в попытке оторваться от безликой смерти и только, когда она пропадает за горизонтом, сбавляешь темп. Снова эти поля да степи, шаг за шагом — нет конца дороги. Больше не оборачиваешься. Где-то сбоку падает мина. Взрыв. В твоей голове страх, а нервы на пределе. Шаг. Они лопаются — не выдержали, как и ты, уже бегущий только вперёд, чувствуешь, как вместо ног в кожаных сапогах у тебя остаётся лужа крови, как твоим единственным спасением остаётся не человечность, а холодный шмайсер в вспотевших ладонях. Твой собственный крик резонирует в голове, сбивая с неё пилотку. А может это была вражеская пуля. Ты уже не думаешь, не понимаешь, просто слышишь звук передёргивания затвора, видишь собственные руки и выстрел в кого-то перед собой. Оно без лица, убийство без эмоций — по старой привычке. Бег вновь сменяется уверенным, но слабым шагом, за плечами сотни истоптанных километров родной и чужой, уже совершенно ненужной тебе земли. Градом перепаханные могилы людей, над которым ни железного ни берёзового креста, а только свинцовое небо. Но ты смотришь перед собой и видишь своё мнимое спасение — заброшенный танк. Из последних сил поднимаешь люки, падаешь вниз и только зажигаешь спичку, собираясь выкурить сигарету, как в слабом огненном блике замечаешь лицо. Это ты, но во вражеской форме, такой же человек: измотанный войной, обессилевший и беспомощный, с разницей лишь в том, что стоишь по другую сторону баррикад. Дрожащими от боли руками он направляет на тебя пистолет с последним патроном, что по началу оставлял себе, но в голове солдата звучит приказ командира. Ни шагу назад. Никогда не сдаваться. Драться до последнего патрона. Тяжёлое дыхание в темноте — спичка погасла — трупный запах, навсегда въевшийся в бледную кожу, и чьи-то моральные убеждения, отстоянные кровью миллионов. И только в тот момент ты понимаешь, что это конец. Кристоф замолчал, прислонив пульсирующую голову к стене. — Твои взгляды на жизнь сильно изменились, да и ты не тот, кого я знал прежде, — вдавливая тлеющую сигарету в металлическую поверхность тарелки, Фридрих выпустил дым в сторону и потянулся за своей фуражкой, — всё же это правда, что война дурных и ни на что не годных мальчишек превращает в дурных и ни на что не годных, но легко подчиняющихся солдат.***
Это был конец июня 1944-го года, когда советская армия в ходе белорусской наступательной операции нанесла крупнейшее поражение немецкой армии за всю военную историю Германии. Это был последний день, когда гауптштурмфюрер Майер видел кого-то из своих товарищей живым. Следующие несколько месяцев пройдут в голодных и ожесточённых схватках, в постоянной сдаче позиций и отступлений, в каком-то животном страхе перед набравшей ход Красной машиной. Из-за глупой оплошности Фридрих погибнет зимой в безымянных полях Европы и будет зарыт в братской могиле вместе с неизвестными, над его головой не будет ни креста, ни табличек, только морозное, тусклое небо. Война закончится в 45-м, и тысячелетний рейх падёт на страницы истории.