Фа́ригард, Ха́лльдисхейм 1152 год от Великой Зимы
Тихо скрипит старая лодчонка, качаясь под еле слышный плеск воды; матушка гребёт молча. Э́йнару она кажется и вовсе неживою, хоть и продолжает на вёсла налегать сильными руками в толстых перчатках. Будто целая вечность прошла с той минуты, как разбудила его матушка поздней ночью да выезжать приказала. Как добрались они до заброшенной пристани и сели в лодку — и как приказала она тогда своим дружинницам оставить их и ни одной живой душе не рассказывать, куда свою ярлину провожали. Не видит Эйнар ни берега, ни островов далёких — то ли оттого, что далеко уж они уплыли, то ли от слёз, глаза ему застлавших мутной пеленой. С детства мечтал он, как приедет за ним на рассвете невеста к воротам матушки, подаст ему руку да укроет голову белым платком, а затем даст испить напитка медового, пьянящего. Как закатят праздник, какого город ещё не видывал — и как увезёт его молодая жена в свой дом, чтобы там уют наводил и дарил ей любовь да ласку. Однако суждена ему свадьба иная: везут его к невесте глубокой ночью, без пира и без благословения, а вместо платка на голове его обруч с рунами, что матушка наотрез прочесть отказалась. Не радуется она даже, что наконец достойную невесту для него нашла: лицо её мрачнее пыльных идолов Фьо́тры. — Матушка… — шепчет одними губами Эйнар, но голос его теряется в удушающей тишине. — Что же тяготит тебя? Неужто оплошал я как-то — или не рада, что я наконец свой долг исполняю?.. Говорит он о долге неуверенно — а у самого перед глазами невольно встаёт образ Со́львейг, любви его обречённой, что свободнее ветра и неудержимее смерти. Беспутная и бесстрашная, так непохожа она на разодетых в меха и золото купчих, ярлин, бывших воительниц — всех тех, что приезжали к матушке просить его руки и уходили ни с чем. Сольвейг бы и подавно взашей погнали: за ней-то нет ни земель, ни армий. Дочери простой земледелицы на сына ярлины, самого завидного жениха в городе, и вовсе смотреть нельзя — только для Сольвейг в целом свете не нашлось бы владычицы ни земной, ни небесной, чьему запрету могла бы она повиноваться. Может, оттого и полюбилась она ему, юноше, свободы не знавшему. Не желал Эйнар богинь прогневать — однако нет-нет да и мечтал украдкой, что проберётся она под покровом ночи в его горницу, и уедут они вместе далеко-далеко, и не будет больше у ярлины Исанфри́ды сына. Отказался бы он и от нарядов богатых, и от сна до полудня, и от перин мягких, лишь бы подле любимой всю жизнь прожить — однако разбились его мечты, как чёрные волны разбиваются о деревянный остов лодки. Негоже юноше на пути к невесте о другой думать — да только не выходят у него из головы улыбка плутоватая, коса длинная да взгляд проницательный. Слишком коротким было их прощание, слишком много друг другу не успели сказать. Снова набегают на глаза слёзы; Эйнар, всхлипнув, утирает их рукавом. Вдруг с глухим толчком лодка врезается в землю: пристают они к крохотному островку — голому, будто вершина подводной скалы, выступившая на поверхность; только деревце одинокое и кривое растёт. Матушка в темноте тянется то ли к карману, то ли к сумке — а затем вдруг проводит по лицу Эйнара, знак какой-то на лбу рисуя. Заканчивает — и молча подталкивает его в спину, словно одну из многочисленных преступниц, казнённых её руками: однако страшнее любой казни его участь безрадостная. Он переступает через борт и ступает на неровный берег: матушка кивком головы велит взобраться выше, и он поднимается, раня ладони об острые выступы и поскальзываясь на мокром камне. В иной раз побоялся бы он платье изорвать, украшения растерять… да только убранство его свадебное — лишь верёвки грубые, что змеями запястья обвивают, и слёзы горькие по жизни прежней. — Матушка… Он, всхлипнув, поворачивается — но не видно ни её, ни даже лодки. Уплыла… так быстро и так бесшумно? — Матушка! Но молчание становится ему ответом. Вокруг всё темнеет — в таком мраке и рук собственных не разглядеть, — а затем, наоборот, вспыхивает белым. Плывёт и шатается, сжимается и тянется… Эйнар сперва кое-как держится на ногах, но затем всё же теряет равновесие и падает на колени. Кружится голова. Он подползает ближе к краю и тянет руки, чтобы набрать студёной водицы — но волна отступает, будто нарочно избегая его ладони. И кажется юноше, что и вода — не вода, и рябь на ней — не рябь: прямо чешуя чья-то блестит… Морская змея, высунув огромную голову, щурит на него белёсые глаза: морда змеиная — а улыбка будто бы человечья! — Здравствуй! — он машет ей и широко улыбается. — Ты, моря рассекающая, — не знаешь ли, где матушка проплывала? Оставила меня здесь, но сама пропала куда-то — а мы к наречённой моей направлялись… Змея скалит тонкие бурые зубы и склоняет голову, словно понимая — а он этому не удивлён отчего-то. — О наречённой не знаю, Эйнар, — она моргает, как человек, белёсыми веками, — но знаю, что вздыхает о тебе любимая Сольвейг, с нежностью вспоминает. Садись ко мне на спину, поплывём вместе — и увидишь её снова. Вздрагивает юноша, совсем не удивляясь даже тому, что тварь морская говорит с ним и имя его знает. — Нет, — молвит он, вздыхая тяжело. — Другой я отдан, не обрадуется матушка тому, что не исполнил долг сыновний. — Как знаешь, — змея, сверкнув мокрой чешуёй, вновь сливается с волнами и исчезает — может, и впрямь это волна была? Или торчащий наружу мёртвый корень? Мало ли что в темноте померещится! Он опускает взгляд вниз — казалось, только на суше стоял, но башмаки уже насквозь мокрые! Да и сам островок будто чуть меньше стал… Поднявшись ещё немного, он проводит пальцами по шершавой коре. Приглядывается — а дерево не из дерева вовсе, но из костей и плоти: не живой, но пульсирующей; не мёртвой, но ледяной. Руку протянешь — обхватит отростками, срастётся, поглотит… Может, это оно с ним заговорило? Странно становится ему от этих мыслей — и холодно, с каждым мигом холоднее. Медленно коченеют пальцы; Эйнар дует на них в попытке согреть. Не видно даже границы между водою и небом: чернота вокруг, бескрайняя и ненасытная. Лишь в небе всё пятно какое-то мелькает, всё ближе и ближе… Птица! Только не понять, какая: вроде бы ворона, да только огромных таких он не видал ещё… — Здравствуй! — он встаёт на носочки, пытаясь как можно выше казаться; птица, заметив его, расправляет крылья поднявшемуся ветру. — Ты, обнимающая небо, — не видела ли лодку с матушкой? Спускается к нему — вблизи будто до костей облезшая и выпотрошенная: такими не в небесах любуются, таких к столу подают. — Нет, Эйнар-р, не видела, — каркает она, и из раскрытого клюва червь выползает. — Да только видит тебя каждой ночью во снах любимая Сольвейг, забыть не может. Дай же взять тебя в когти, полетим вместе — и жить с ней будешь в любви и согласии. Эйнар смотрит — отчего она про когти говорит, если вместо них руки человечьи? Такие его не удержат… Он опускает взгляд вниз, на подол собственного платья. Вроде и в полный рост встал, и повыше поднялся — а ноги вновь в ледяной воде, да уже не по щиколотку, а по колено. Камень уже почти чёрен от влаги, лишь у подножья деревца сухо ещё. Птица продолжает летать над юношей кругами в ожидании ответа. — Не могу, — качает он головой. — Другой меня обещали. Не могу я матушку подвести… Он вновь смотрит в небо — и кажется, что птицы тоже не было: это листок последний оторвался от ветки и на ветру закружил. А море… уже не море — месиво, полное распахнутых глаз и разверзнутых пастей. Открываются они и закрываются, чавкают, скрежещут — только бы его не заметили… Не они ли с ним заговорили? Во второй-то раз должен он был понять, где явь, а где морок! Издалека шум какой-то слышен: плывёт к островку, плеская вёслами… лодка! Неужто матушка возвратилась-таки?.. Нет, то не лодка — то корабль, большой да богатый: слышно с него музыку, смех и голоса людские. Приглядевшись, Эйнар с удивлением узнаёт лица: соседки его да знакомые, подруги сестриц да матушки, которым он частенько за столом прислуживал. Вот зачем она его здесь оставила, вот что готовила! Будет, будет ему и пир, и благословение! Но вместо матушки машет ему Бри́нья, сестра старшая… — Здравствуй, сестрица, — он, мягко улыбнувшись, тянет к ней руки. — Матушка уж с тобою, видать: помоги забраться, поплывём наконец вместе. Тебе-то хоть верить можно… — Можно, вестимо: но только меня не матушка послала, а любимая твоя Сольвейг — тоскует она по тебе, жить не может, — Бринья перегибается через борт, навстречу ему. — Перебирайся-ка к нам: отвезём тебя к ней, чтобы славную свадьбу справить! Обомлевает Эйнар. Давно уж обе дружбу ведут, с детства самого, — неужто сестрица обо всём прознала?.. — Скорее же, братец! — не унимается Бринья. — Золотыми дарами осыплем вас, чтобы до самой старости нужды не знали — а гулять будем три сезона да ещё три дня. Построили уж алтарь на свадебку, сварили мёд — одного лишь жениха не хватает… Колеблется он невольно: в самом деле, отчего воля матушки должна быть сильнее воли сестрицы? И вот уже тянется он к чудесному кораблю всем телом… — Ну же, не достать никак! Вот-вот уже, кажется, соприкоснутся они — но всё выше борт корабля, всё дальше протянутая рука. Всё яростнее хлещет вода вокруг — уже по грудь ему, по шею… — Держись! Бринья наконец хватает его — крепко-крепко; и, знает Эйнар, до самой свадьбы не отпустит. Ни мороку, ни приливу — только Сольвейг она передаст драгоценного своего брата. Он облегчённо выдыхает и переводит на сестрицу взгляд… но на месте её — чудовище с пёсьей головой и свиной щетиной; и когти, сочась гноем, протыкают тело юноши насквозь. — Вот ты и мой теперь, — говорит оно хрюкающим, булькающим голосом. А затем — ледяная вода, накатив огромной чёрной волной, окончательно над головой Эйнара смыкается. Он зачем-то набирает в грудь воздуха… зачем? Он не понимает, зачем, ведь воздух не нужен. Но понимает, что больше не холодно. Где он был? Где он сейчас? Похоже, что в длинном доме: потолок высок, а широкие окна распахнуты. Горят в нём огни, но не греют; алтарь свадебный в глубине стоит, и у него глаза есть, бегают туда-сюда… Точно: он ведь к невесте пришёл! — Жених, жених! — захлёбываются лающим смехом голоса. Эйнар оборачивается: двое пригожих юношей оказываются подле него, платок на голову набрасывают, украшеньями руки и грудь обвешивают, что аж тяжело становится. А, вот и слуги — значит, хозяйка недалеко!.. Он хватает одного из них за локоть, чтобы послать за соболиным полушубком, — но держит уже не руку, а узловатый сук того деревца с островка. Чуть, дурак, с деревом не заговорил: другие увидели бы — засмеяли!.. А потом исчезает и дерево, и украшения… исчезает вообще всё, даже темнота. Далеко, но близко; тёмная, но бледная, — предстаёт перед ним вдруг женщина. Она в плаще длинном да с волосами чудными: в чёрной копне красные пряди. Лицо точёное, суровое и белое: по всему видать, богачка, что ни дня на солнце не работала. Иль воительница? И такое быть может: статна, высока и плечиста — но меча при ней не видно… — Всё кончилось, преданный сын; чего же стоишь как ледяная статуя? Пришёл пировать — так пируй всласть! Странная она: вроде бы и говорит, а лицо почти не шевелится. Вроде бы и человечий голос, а звучит не от неё, а будто отовсюду. И отчего «преданный»? Матушке лишь её дружинницы преданны, а доля сыновняя — послушание… — Это ты моя невеста? — боязно косится Эйнар: вроде бы и она, а руки не подала и сама больше на ледяную статую похожа. Почти живая, почти человек — но как заговорит, сразу так нехорошо и жутко становится! Женщина лениво делает знак рукой, и две её прислужницы берут Эйнара под руки, к столу подводят — хоть и не было мгновенье назад этого стола. Держат крепко, на помост поднимают, на кресло высоченное сажают — а оно роскошное, всё в позолоте, узорах и вырезанных на подлокотниках змеях. — А тебя, значится, на свадьбу привезли? — спрашивает женщина: голос насмешливый, а лицо что мрамор. Странно не знать: здесь, наверное, о прибытии сына Исанфриды по всем углам уже раструбили! Но от этих слов он удерживается. — Да — но не к тебе, похоже, раз жениха не ждёшь… — Похоже, что так. Неуютно с нею, да и беседа совсем не ладится — со змеёй и с птицей полегче было, наговорился бы за все свои зимы, не будь они мороком. Авось, настоящую невесту недолго ждать придётся… — Скажи хоть, — шепчет он, вспомнив, что имени её до сих пор не знает, — как звать тебя, если не невестою. Женщина взмахивает тяжёлым плащом, словно крылом, и садится напротив. — У меня много имён, — говорит наконец она, улыбаясь слегка — криво и жутко, как ни один человек не сможет. — Но ты можешь звать меня А́льдри, как звала твоя мать и мать твоей матери. Погляди-ка: слуги мои постарались и пир накрыли в традициях ваших, чтобы чувствовал ты себя как в матернем доме. Угощайся же! Широким жестом она обводит стол, от яств ломящийся — но ни сама хозяйка не ест, ни её молчаливые прислужницы, и он лишь сильнее кутается он в платок — то ли от холода, то ли от страха. — Странное имя, и чертоги у тебя странные. Вроде бы совсем недавно попал сюда, а как именно — уж не помню… На мгновение думает он, что снится ему это всё: так волнуется, что даже сны об одной лишь свадьбе. Да и женщина эта — такая, каких наяву не встретишь… — Пируй спокойно. Утри слёзы и не думай, что было раньше и как попал сюда — ведь нет больше ни горя, ни боли. Не здесь — здесь лишь покой. Он и не плачет больше, зачем слёзы-то утирать? Да и женщина эта — всяко не одна из небесных богинь, чтобы так утешать: словами этими дома покойниц на погребальный костёр провожают… Эйнар застывает на месте. — Я… умер, да? Альдри задерживает на нём взгляд. У неё даже глаза странные: не голубые и не серые, а… рыжевато-красные, как волосы у Сольвейг. — Нет, — помедлив и снисходительно, еле заметно улыбнувшись, отвечает она. — Не умер. Ты правильно подумал: это лишь сон. Ты спишь, а твоя матушка стоит рядом и наблюдает. — Матушка! — Эйнар пытается вскочить с места, но вырезанные змеи вдруг оборачиваются живыми, оплетают его руки, ложатся тяжкой ношей на грудь. — Я, видать, по пути к наречённой заснул: знать бы, какая она… Под пристальным взглядом он всё же берёт роскошный кубок, сверкающий самоцветами и золотом: из таких только конунгам и пить! Пробует и чувствует: ничего вкуснее не пил в жизни! Оттого, должно быть, и дают юнцам хмель испробовать лишь дважды в жизни, чтобы не поддались слабостям тела… — Искреннейшее из подношений — но вместе с тем и гнуснейшее. Предать такого юнца — что росток молодой надломить: хоть и вырастет потом деревом, но кривым, больным: как прежде уж не станет, — Альдри не отрывает от него глаз. — Нет у тебя никакой наречённой, сын Исанфриды. Эйнар вздрагивает, подумав поначалу, что ослышался. Как так — нет наречённой? А как же все беседы о загадочной заморской невесте, все отказы приходившим к их порогу женщинам, все подарки и убранство свадебное?.. Но на мгновение думает он: может, то Лью́винн наблюдал за любовью его несчастной — и помог, как сумел… — Напрасно боишься связать руки с нелюбимой, — её насмешливый голос вторит его мыслям. — Богиням твоим не по нраву окажется, ведь изнывать-то по другой будешь. Страх пронзает юношу остро и резко, как вышивальная игла под ногтем. Знает — откуда? Впрочем, она ведь в его сне, и ведомы ей все тайны и страхи, все мысли и желания — даже те, что он всеми силами от себя гонит… Главное, чтобы матушки здесь тоже не оказалось. — Я не виноват, — опустив глаза, шепчет он еле слышно, одними губами — однако внимательно наблюдает за ним Альдри, будто отовсюду услышать способная. — Но, если не с нелюбимой… Сольвейг — суждено ли мне увидеть её снова? Хоть раз в жизни, хоть на миг — смогу ли?.. В груди сжимается что-то то ли от терзания беспрестанного, то ли от сомнения: разве может она, женщина из его сна, знать? Но он отчего-то верит ей, верит каждому слову, находя в них последнее спасение. — Да, сын Исанфриды, — наконец отвечает Альдри. — Много утечёт воды и крови, прежде чем она будет готова вновь встретиться с тобою, а ты — послужить ей; но, коль терпелив будешь, лишь в радость тебе станет эта служба. — Но сколько же зим пройдёт до той поры?.. Быть может, встречу я её уже дряхлым стариком: признает ли она меня таким, полюбит ли?.. Альдри пожимает плечами. — Это дело нехитрое, — молвит она непривычно по-житейски и по-людски. — Если и впрямь так о том печёшься — то будь вечно молод и прекрасен, как в миг, когда вошёл сюда. Одна зима будет сменять другую — но не осквернит время твой облик, покуда не примет тебя сыра земля; так сказала я — и так будет. И вновь говорит она чудно, не как люди меж собою беседуют… Но разве не тем хороши сны, что в них всё на свете оказаться может? Всё на свете — даже мир, где нет ни горя, ни боли, ни нелюбимой невесты. И думает Эйнар вдруг: если это и правда сон, то очень добрый, — хоть и страшный поначалу. Но вдруг чувствует, будто что-то вырывает его, выдёргивает; вновь меркнут краски, и даже сама Альдри сливается своим плащом с окружающей тьмой. — Нет! — Эйнар тянет к ней руки, захлёбываясь слезами. — Не оставляй меня! Альдри оборачивается. — Не оставляю. Ты сам уходишь.***
— Осталось ещё немного, — грубая мозолистая рука дотрагивается до ледяного лба юноши. Тот всё так же неподвижен, лишь грудь его слабо вздымается, наполняясь живительным воздухом. — Ты сделала всё правильно, Исанфрида. Сейчас он просто спит… и, наверное, видит хорошие сны. Ярлина отходит от сына, пытаясь смотреть куда угодно, но не на него; взгляд цепляется за распростёртую под потолком тушу огромной птицы. Экая умелица смастерила: почти как настоящая… — Не оставляй попыток, — бросает она рассеянно. — Хороша же цена за покой моих дочерей. Эта тварь… Ю́лма, сузив и без того раскосые глаза, нагибается и подносит к трескучему пламени камина нож с плоским широким лезвием. — Насытится и успокоится, я помню. Нет нужды напоминать: мы ведь все ищем… то же, что и ты. Способ победить смерть. — Тогда почему не примете к себе? Лезвие понемногу начинает краснеть, нагреваясь, — Юлма хмыкает и поворачивает его другой стороной. — В нашем храме когда-то была женщина с Севера. И некоторые из нас… слишком хорошо помнят её безумие, чтобы теперь принять тебя. Глаза Исанфриды вспыхивают, словно блики на лезвие клинка; она в мгновение тянется к ножнам. — По-твоему, я тоже безумна?! Юлма стоит не шелохнувшись, как если бы невидимая стена защищала её от меча бывшей воительницы. — Не безумнее любой другой, что отдаёт своё дитя на растерзание чему-то ужаснее даже северного сейда. Вспышка угасает, не успев разгореться: Исанфрида не знает наверняка, правду чужестранка говорит или просто бахвалится. Сама она и сейду-то одну всего видела — точнее, думала так, пока Хьяльмви́да не разуверила… — Не тебе меня корить… палачиха. Ты не была на моём месте — и не будешь. — Да-да, я помню, — Юлма кивает, усмехаясь. — Все вы так говорили — только ты даже не спросила, что с ним надо будет делать. — Ну и что?.. Исанфрида, не удержавшись, переводит взгляд на сына: набухшие вены утыканы чёрными трубками, начертанный ею же знак въелся в кожу. — А разве это имеет значение? «Всё, чтобы избавиться от проклятия, терзающего твой род,» — разве не так ты говорила? Договорив, Юлма откладывает нож и проводит кончиками пальцев по бледной щеке юноши — дольше, чем положено незнакомой женщине, не связанной с ним ни одной кровью, ни даже одной родиной. — Можешь забрать его, — кивает Исанфрида, окинув её быстрым взглядом. — Будет тебе благодарность за старания: таким он всё равно едва ли тебе пригодится. — Юлма из рода Йо́нне, с Нижнего Суо́ла, — проговаривает её собеседница — медленно и протяжно, будто смакуя слова. — Такой ты меня впишешь в летопись своего рода? — Впишу, впишу… невестушка заморская, — Исанфрида мерит тяжёлыми шагами дощатый пол. — Если, конечно, запомню. Но знай, если моя жертва окажется напрасной, если ты не поможешь побороть это проклятие… Её глаза-льдинки сужаются. — То разделишь его с нами. Исанфрида разворачивается, не проронив больше ни слова. Веки Эйнара на мгновение еле заметно вздрагивают. Но мать, уходя, уже этого не видит.